Сергей Алиханов
Олег Демидов родился в 1989 году в Москве. Окончил Московский гуманитарный педагогический институт (филологический факультет).
Автор поэтических сборников: «Белендрясы», «Акафисты», «Верлибры», «Странствия».
Составитель собрания сочинений Анатолия Мариенгофа в трёх томах, и автор его биографии: «Анатолий Мариенгоф: первый денди Страны Советов»; составитель собрания сочинений Ивана Грузинова — поэта есенинского окружения.
Один из авторов многотомной антологии: «Уйти. Остаться. Жить», посвящённой поэтам, ушедшим молодыми во второй половине XX — начале XXI веков.
Читает лекции по истории русской литературы в Российской государственной библиотеке, Библиотеке имени А.П. Чехова, Центральной районной библиотеке имени И.А. Бродского, в Доме музее Марины Цветаевой и в других литературных музеях.
Преподает в Лицее при Национальный исследовательский университет «Высшая школа экономики» (НИУ ВШЭ).
Член Союза писателей Москвы.
Важнейшая, постоянная тема творчества Олега Демидова: судьбы поэтов, их трагические исчезновения, замалчивание их творений — духовно обедняющее нас самих! Не зря Евгений Винокуров с горечью писал: «О мир танцующий дворянства… Ты был так яростно спалён...». Родную культуру и творчество необходимо сохранять в неприкосновенности и в полном объеме — как зеницу ока! Пусть будут всегда живые поэты и живые стихи, и у них будут читатели современники…
Вот как клеймили и загубили выдающегося поэта:
ПАМЯТИ СЕРГЕЯ ЧУДАКОВА
Пижон, стиляга, хлыщ, фарца,
диссида, трутень, доходяга —
в каких склонениях тебя,
поэт, ещё не прогоняли?..
За это брали за грудки
врачи-тире-мордовороты
и рукава Москвы-реки
вязали крепко за спиною…
стирался мир, который соткан
витальной силою и словом, —
и шпили сталинских высоток
кололи галоперидолом…
Стихи рождаются с атрибутикой и в топонимике той местности, где случилось непоправимое. Олег Демидов находит особый ракурс— без гиперссылок — а только за счет странного сближения, позволяющего переживать трагедию с предельной естественностью чувства, и с отдаленными реминисценциями, несущими некоторые особенности звучания речи поэта, которому стихотворение посвящено. Но семантические и синтаксические признаки стиха — всегда с узнаваемой, со своей просодией.
Олег Демидов создал особое, многомерное поэтическое пространство — где важен каждый вектор судьбы:
Что ты видел, Бардодым, когда всходил на Птичий клюв?
Как выкрадывают Рицу Гега с Юпшарой?
Или чёрный пепел, чёрный дым,
что туманом виснут над горой?..
Страшно видеть эти горы, вставшие стеной.
Страшно видеть это горе –
и разбитый город,
и,
герой,
твой вечный упокой…
Творческое погружение в жизни ушедших поэтов — лирическое и самозабвенное. — это путь эстетического освоения Олегом Демидовым и отечественной истории, и текущей действительности.
Нелепые идеологические запреты, стилистические, языковые, пафосные ограничения ощущаются поэтами, как физическая боль, которая через текст, и через поколения передается читателям:
Оттого ли, что слово — в упор,
оттого ли, что — не воробей,
наша Родина-мать до сих пор
тушит избы и гонит людей:
мы идём и не знаем куда,
чтоб найти неизвестно чего,
а вокруг всё трава да бурьян,
а вокруг только чертополох…
Сценическая грань между поэтом и его слушателями при чтении стихов, словно при доверительном общении, отсутствует. Это характерная черта выступления Олега Демидова, которое прошло в Театре имени М. А. Булгакова, видео —
О творчестве поэта вышли статьи.
Поэт Игорь Караулов написал: «Олег Демидов — и специально поставил такую задачу — написать книгу стихов «о поэте и поэзии», причем без особого пиетета как к тому, так и к другому. Как Ницше философствовал молотом, так Демидов критикует стихами. Нет, это не систематическое изложение взглядов и оценок автора. Это скорее коллекция маргиналий, легких заметок на полях, напоминающих рисунки женских головок и ножек в пушкинских рукописях... есть еще и те, о ком сказано намеками! А есть и живописцы! Целая толпа персонажей, которые что-то делают, как-то друг с другом взаимодействуют, соотносятся, как на картине старшего Брейгеля про фламандские пословицы… вы найдёте и кавалерийские набеги на историю литературы, и рискованные. суждения о современном литпроцессе, и даже лаконичные литературные фельетоны, если не сплетни. И всё это «удивительно вкусно, искристо и остро»… есть и «личные», чисто лирические стихотворения, в которых текст движется без видимой опоры на литературу…».
Редакция радио «Русский Мир» предварило авторское чтение стихов на всю русскую аудиторию планеты: «Поэзия Олег Демидов – это не та силлабо-тоника, к которой мы все привыкли, а нечто совсем иное.
Олег Демидов пишет стихи, опираясь на поэзию второй половины XX века, на московских концептуалистов, на Лианозовскую школу, на раннего Эдуарда Лимонова, Леонида Губанова...».
Приведем мнение Олега Демидова, составителя собрания сочинений Анатолия Мариенгофа, в интервью Дарье Ефремовой из газеты «Культура», которое прекрасно характеризует самого составителя и поэта: «Мариенгоф уникален — другого такого у нас нет; он мог быть одним из самых поразительных наших эксцентричных брендов — в том ряду, где Маяковский и Марк Шагал. Он очень стильный. Он сам по себе — стиль.
Думаю, со временем все встанет на свои места. Для начитанного человека Мариенгоф — прекрасный прозаик и мемуарист, один из лучших на весь ХХ век. Его «Роман без вранья» — не что иное, как non-fiction novel — отдельный жанр, до которого на Западе дошли только в послевоенное время. То есть это своего рода самая настоящая революция в литературе.
«Циники» — верх изящества и наглядное развитие имажинизма, да и вообще всего Серебряного века, в прозе. То есть Мариенгоф в этом направлении сделал большой скачок, который и не снился всем тем, кого обычно ставят рядом: Бабелю, Олеше, Газданову, Катаеву. Последний дошел до своего «Алмазного венца» — тоже non-fiction novel — только к концу жизни».
Впереди у Олега Демидова — вся жизнь, и наши читатели, ознакомившись с его стихами, будут следить за дальнейшим творчеством поэта:
***
Ягоды-года, не сорванные ветром,
сорная трава укрыла сетью ветхой,
лебеда-беда их обходила кругом,
но кругом ходила сумрачная вьюга,
ягоды мои вы, сладкие до срока,
сколько вам цвести и долго ли вам сохнуть,
положу на полку, подсушу и в зиму
будет чай с морошкой, будет чай с малиной,
выпью чая сладкого да в тёмную годину,
в тёмную годину выпью чай с любимой.
КОЛЫБЕЛЬНАЯ
«наши песни – зоркие птицы»
(народная поговорка)
птичка-невеличка, сжатая в горсти,
посиди тихонько и не голоси:
песней ты разбудишь девочку мою,
небом заклинаю: сделай тишину...
будет день и песня – песня на века,
а пока погрейся, глядя в облака —
там журавль белый медленно плывёт,
ты такой же будешь, только минет год,
ты, пичужка малая, только обожди:
сладкий, звонкий голос ты побереги,
птичка-невеличка, сжатая в горсти,
посиди тихонько и не голоси
***
Алексею Кубрику
Вы им — о птичках и о снах,
о небесах и о приметах,
о том, как ладен Мандельштам
и чуден Бог ветхозаветный,
а им уметь бы твёрдый знак
поставить перед корнем или
не заплутать в словесных швах
при чтении «Войны и мира»...
Так было, есть и будет впредь
(умно, но очень уж практично) —
как быть художником и петь,
что та Преверовская птичка?..
ВЕТЕР
Абхазия. Сухум. Конец июля.
Осталось дней на полстакана лета,
И море щеголяет непрогретым —
Волна волну гоняет ледяную.
Сверну на променад, пройду по парку,
А там от верфи до причала наугад.
Вовсю звенит рой призрачных цикад,
И тише треск прибрежной гальки.
На красной линии колышутся буйки,
Далёко ходят катера и пароходы,
Они бы рады были сущей непогоде,
Но лень, жара и их движения просты.
А хочется, чтоб бушевала буря,
Чтоб молнии пронзали реку Бзыбь
И с гор стена дождя, сойдя в пролив,
Стояла б в тихой сонной бухте.
Но грецкий распускается орех,
Но сосны клонят ветви к долу,
И, если бросить в воздух слово,
Оно вернётся новым — налегке.
***
Что ты видел, Бардодым, когда всходил на Птичий клюв?
Как выкрадывают Рицу Гега с Юпшарой?
Или чёрный пепел, чёрный дым,
что туманом виснут над горой?
Что расслышал ты, поэт, когда в пещеры опускался?
Стонет как Абрскил, прикованный к скале?
Или шёпот, тихий шёпот,
всем сулящий смерть?
Что ты пил, джигит, когда гулял на свадьбах?
Водку? Чачу? Вина сладкие Лыхны?
Или собственную кровь —
за свободу и за мир.
Страшно видеть эти горы, вставшие стеной.
Страшно видеть это горе —
и разбитый город,
и,
герой,
твой вечный упокой.
БРЫКИН БОР
1
Дед выводил к заповедным озёрам,
где толчея плавников
и зеленее вода, а по норам
выхухоль прячет от сов
выводок. Выводы — очень суровы:
если пройти через Пру,
можно наткнуться на целого волка
в этом огромном лесу.
2
Я-то ведь думал — всё сказки-потешки.
Рядом деревня. Машины гудят.
Может ли в этих деревьях кромешных
прятаться хищник? Всегда
я приходил на стоянку туристов —
там, что ни берег, то пляж —
хочешь купайся, а хочешь закинься
удочкой дум в никуда.
3
Я-то ведь думал, что красная книга
за это время ушла
глубже в леса. Но куда там — следы вот
в иловой вязи. Река
смыла почти их, но всё равно видно
три отпечатка: лиса?
Рысь? Или волк? Мне и страшно, и дивно,
встретить животных вот так.
4
Где-то там вниз по течению — шумно
прыгают дети с тарзанки,
ходят моторки, и реку штурмуют
то ли гребцы на байдарках,
то ли ушкуйники прошлого века.
И, тем не менее, в небе
плавает беркут, и в зарослях где-то
белые кроются стерхи.
5
Что мне следы — обострение чувств
жителя Третьего Рима?
Или открытый урок окру-
жающего дикого мира?
Нет, следы — воспоминания детства:
вот мне дед варит уху
из щуки, пойманной и заповедной,
сидя на том берегу.
***
Смотри на лес, учись его полёту
среди созвездий и небесных сфер,
когда в ночи ложится орлий клёкот
на кроны сосен...
Услышь сердцебиение у Пры
с её неровным рыбьим переплеском
в седом тумане утренней зари,
пока все спят...
Сиди, сиди, сиди и растворяйся
не навсегда, не в вечность уходя, —
хотя бы на одни лесные стансы,
хотя бы на…
ПАМЯТИ ЕВГЕНИЯ ЕВТУШЕНКО
поэты никогда не умирают…
поэты погибают от любви,
от ада ли, от рая,
от водки, от тоски,
от пули, от верёвки или
чужой недрогнувшей руки;
уйдёт иной в мир неземной —
справляются поминки по нему,
когда же смерть приставит к горлу,
что цедит терпкий мёд,
клинок от бритвы острой,
по капле точки утекут,
наполнят вечность до краёв,
напоят птиц — ночные птицы
на крыльях пронесут по миру
подстрочных истин вереницу,
из струн сладчайшей лиры
совьют себе гнездо;
поэты никогда не умирают…
идут на ветер или
от воздуха, от тучной пыли,
от жара жизни, от хандры
поэты гибнут, пропадают,
поэты погибают, чёрт возьми.
ПАМЯТИ СЕРГЕЯ ЧУДАКОВА
Пижон, стиляга, хлыщ, фарца,
диссида, трутень, доходяга —
в каких склонениях тебя,
поэт, ещё не прогоняли?
А девочки — что девочки? —
кому охота ехать в Сызрань?
Ты подбирал богеме их,
а им — кабак и антрепризу.
За это брали за грудки
врачи-тире-мордовороты
и рукава Москвы-реки
вязали крепко за спиною;
стирался мир, который соткан
витальной силою и словом, —
и шпили сталинских высоток
кололи галоперидолом.
Ты пил две чаши ратных служб:
одну — играючи фужером —
как истинный любимец муз,
вторую — горше — между делом;
она-то и свела с сурьмой
утробной жизни девяностых,
а там, понятно, не жилось,
ведь вся страна летела в пропасть.
***
«Но кони — всё скачут и скачут.
А избы — горят и горят».
(Наум Коржавин)
Оттого ли, что слово – в упор,
оттого ли, что — не воробей,
наша Родина-мать до сих пор
тушит избы и гонит людей:
мы идём и не знаем куда,
чтоб найти неизвестно чего,
а вокруг всё трава да бурьян,
а вокруг только чертополох.
Разве можно сказать: «Колыма»
и иметь в виду горстку земли?
Неужели поэт Мандельштам —
это пыль, и ковыль, и полынь?
Обернётся ли Родина, нет?
Обернётся. Вот только когда?
Когда век-волкодав на ночлег
спать у вечного ляжет огня?..
… На распутице съедется вновь
и пройдёт по колено в грязи
забубённо-тверёзый народ
под церковные здравницы — и
пропоют соловей да кулик,
гордо выпрямят спины берёзы —
гой ты, Русь, неземной материк,
ты же вся — поцелуй на морозе!
***
У вас и Пушкин на губах не обсох,
А вы рассуждать о поэзии!..
***
Ржавые кресты заброшенных церквей,
над которыми одно сплошное небо,
вбиты временем в полотна деревень,
что изобразить бы мог В. Д. Поленов.
Нарисуй над ними птиц и облака
и на холст добавь немое созерцанье —
оживает ли за церковью река?
саван свой снимает стародавний?
Посмотри, как мастер образ правит кистью
и какие выбирает он тона —
отражается ли кисточкою рысьей
утреннее солнце в мятых хвойниках?
Отведёшь свой взгляд — и всё застынет снова:
затыкает уши ватой тишина,
а те самые кресты, что вроде часового,
на границе мироздания стоят.
***
Как избирательно ложатся тени
на плоскогрудый Меганом,
когда вышагивает ленно
верблюжье стадо облаков
и топчет каменистый берег,
съедая травы и полынь,
а солнце, утопая, греет
лавандовые склоны и
на них спасательную вышку,
откуда видно, как плывёт
по призрачной белёсой дымке
галера из иных времён,
и как пленительно линяет
в вечерней ряске горизонт,
до основания стирая
пространство, время, даже сон
о чём-то большем, важном, вечном,
что можно выбить на камнях
и обнаружить в междуречье
у греков, римлян и славян,
живущих в сладкой полудрёме
былых побед, былых легенд,
но отвечающих за слово,
которому износа нет.
***
А. Фамицкому
стихи попали в переплёт
залёт формальный недолёт
не лёд и это главное
поэт закрылся на учёт
в подсобке тараканий взвод
и пусть и грусть и далее
по осени считают ямб
заносят в бортовой журнал
чужие маргиналии
один сказал другой сказал
а третий даже написал
и всех не сосчитаешь их
марай бумагу и пиши
кропи копи черновики
ни строчки не откладывай
не верь не бойся не проси
точи острей карандаши
языковой анархией
и перелёт и перельёт
и под обложку попадёт
и где-то напечатают
но это всё совсем не то
кифера ждёт который год
готовит сатурналии
***
Мой лирический герой
возвращается с Киферы —
возвращается домой.
/что за дивная химера!/
Был ли принят он поэтом?
Был ли принят он своим?
Обсуждались ли кастеты,
что кроят всемирный сплин?..
Но я знаю, что там было,
и не стану мучить зря:
только звёзды ледяные,
только жёлтая заря.
***
… умрёшь, начнёшь опять сначала,
родившись где-нибудь в Торжке,
полюбишь горклый вкус вокзала
и в дымном тамбурном окне
прогоны, станции, деревни
и вековечные леса —
вот там бы, в глубине, где ельник,
обосноваться навсегда:
срубить избу, поставить баню,
часовню рядом возвести,
трудиться, собственно, руками,
сооружая скромный скит,
со временем, познавши радость
иного, скажем, бытия,
переродиться в серый камень,
что слёг у стен монастыря —
с такими планами на вечность
сойдёшь на станции «Москва»,
чтоб закружиться в бесконечных
делах-далях, далях-делах,
пока не вылетит пружина,
что держит организм в тоске
по домику в глуши, двужильный,
ты просто избегаешь смерть…
***
Ордынка. Ардовы. «Столичная».
В гостях опять любимцы муз.
Чего им рассказать приличного
и неприличного чуть-чуть?
Начнёшь вычёсывать Корнея —
начнут Корнелием лечить.
«Россия. Лето. Три еврея
и мариупольский мужик…» ––
и не беда, что в Ленинграде
остались юноши в пажах:
сам Пьер Корнель сидит в засаде
в моссарациновых кустах.
А здесь — в дворах Замоскворечья —
в скворечне, что напротив «Всех
Скорбящих Радость» старой церкви,
нашла приют и божий свет.
Вокруг черешни посадили.
И тополиный пух вот-вот
займёт столичные квартиры:
диваны, кухню и киот.
И можно б было протрещать,
как граммофонная пластинка,
но в окна льётся благодать,
а в рюмки — водка по старинке,
поэтому сидишь пряма
и широко расставив плечи.
Подросший сын твердит: «Maman,
пожалуйста, не королевься».
Смеются гости, растеряв
звенящий хохот хрусталя,
а ты, ни слова не сказав,
наклонишь голову едва:
мол, это не кокетство, не
гордыня или просто поза —
но как ещё сидеть тебе,
когда свободой полон воздух?
GENIUS LOCI
«Мне память образа его не сохранила,
Но здесь ещё живёт его доступный дух…»
(Е.А. Боратынский)
Холодно в сенях. И с куриц сыплет снег.
Виснет где-то под чердачным потолком
гений места — но совсем не оберег —
принятый спидолой старый рок-н-ролл.
Тут иной дух ни за что б не прижился:
мёртвая деревня на краю земли —
это тоже бунт, бунт против бытия.
Заметает, как поэта замели.
Что такое время? Время — это липа,
что растёт над Северной Двиной.
К ней идут то тунеядцы, то бандиты,
чтоб сложить в заимке крепкий зимний дом.
Выпал камень на обтёсанные жерди —
всё сгодится в этой временной петле.
Камень — это Питер. Питер — это вечность.
Вечность — это танцы в брошенной избе.
***
Вся жизнь как зимняя дорога
в Архангельской глуши —
ухабы, рытвины, сугробы
густого леса посреди.
Проносится буханка, следом
нет никого и ничего —
живи еще хоть четверть века,
пейзаж останется такой.
А ты всего лишь тихий зритель,
бредущий вдоль по колее
в свою последнюю обитель
на скованной во льдах реке.
***
В провинциальном университете,
на кампусе среди студентов и
каких-то хиппи, йиппи или йети,
(один Бог знает, что это за дети),
ты созидаешь сигаретный дым,
в котором приютился русский норов,
туман у Малой и Большой Невы
и пепел от салонных разговоров,
приятных споров, дружеских подколов,
что, впрочем, тоже навевают сплин.
Энн Арбор, глушь и вечная сонливость.
Спасает «Бушмилс», реже баскетбол,
порою «Ардис» выдаёт сюрпризы
(Парнок, Платонов, Бабель, Гиппиус),
но в целом пустота и ничего.
И остаются женщины да память
в элегиях Архангельской зимы:
их можно сочетать друг с другом, разве
не забывать поставить лёд и в вазе
подрезать стебли, чтоб цвели цветы.
***
Переделкино. Осень. Морозит.
Как чернила, душа протекает
и в кармане у Бога витает,
крылышкуя презренною прозой.
Так пройдёшь до Мичуринца в мыслях
об участке, мангале и бане.
Где там Рейн обитает, видали?
Всё в тумане. Олимпа не видишь.
Но заносишь три строчки в блокнот:
мол, с поэтом такое бывает —
он в Азовское море впадает,
когда преподавать устаёт.
***
«И я уже выкурил треть папироски…
А ты, драгоценная, дышишь и спишь».
(Ю.М. Кублановский)
Валенки, лыжи, сугробы, тайга.
Катит мужик спозаранку
до магазина в соседнюю даль —
вдвое быстрее обратно.
Ждёт его дома молодка одна —
волосы, голос и тело.
Жаром объята печная стена —
рядышком девушка дремлет.
Ватник в пороше, ушанка торчком.
Едет мужик задубелый.
Что же везёт в рюкзаке он своём?
Что бы ни вёз, поскорей бы.
Снится той девушке пламенный сон —
нега, дыхание частое.
Как-то ей сладостно и горячо.
Печь рядом с ней распаляется.
***
Мы вышли из лимоновской шинели,
пропахшей нервным спецслужбистским делом
и стаей лёгких времирей,
пошли на запад — там воняло смертью,
а на востоке — насекомой смердью,
что копошится в голове,
прошли на юг — где войны да победы,
на север — где за снегом белым следом
шагают время, вечность, Бог,
пришли к себе — нас не было годами —
вокруг столы с данайскими дарами,
что охраняет древний орф,
по нам давно справляются поминки,
и во главе стола сидит былинный,
и ласковый, и чуткий вождь:
мы выпьем чарку за его здоровье,
отведаем свинины с кровью
и, сняв шинель, пойдём под дождь.
***
Василий Аксёнов преподавал
в университете Джорджа Вашингтона,
носил джинсы и
старомодные (уже тогда) усы,
всё время смеялся
собственным шуткам
и рассказывал американским студентам
о хитросплетениях оттепели
и особенностях советской кухни.
Иосиф Бродский был приглашённым поэтом
в Мичиганском университете:
на лекциях постоянно курил,
пожирал глазами студенток,
острил,
а преподавал в конечном итоге
филологическую антропологию
с глубоким погружением в античность
и с бальными танцами
вокруг вечности.
Владимир Набоков профессорствовал
в Корнеллском университете —
весь с иголочки,
сама изящность и вежливость,
любитель боксёрских перчаток,
с которых не смывается кровь
Достоевского.
Чему он учил?
Бегу на короткие и длинные дистанции
от пошлости.
И где-то в конце
преподавательско-писательского списка —
я,
учитель словесности,
которого чаще воспринимают как
футбольного хулигана,
хипстера с Тверского бульвара,
а в лучшем случае — как учителя физкультуры.
Чему я учу лицеистов?
Кажется,
тоже чему-то иному —
что им
никогда,
никогда,
никогда не пригодится.
***
Бродский не умер
он просто вернулся домой
поселился в Норинской
надел свой старенький ватник
вооружился лыжами на лосьем меху
ружьишком и топором
водит теперь туристов
показывает им дом старухи Пестеревой
травит за костром небылицы
и в соседской деревне достаёт самогон
заезжие интеллигенты
говорят ему Бронька Пупков
расскажи нам про баньку по-белому
по-чёрному расскажи Раздолбай Иваныч
про охоту на серых волков
стишки он давно уж не пишет
кому они сегодня нужны
ересь одна одно баловство
вечны же
бутылка табуретовки
советские консервы
и м. б. всё та же
заезжая интеллигенция
***
— Что со мной, доктор?
— Мне неприятно об этом говорить, но,
мне кажется, у вас
Пушкин и Блок,
Крученых и Айги,
у вас
Маяковский сердца
и Бродский легких
а еще какая-то нелепая баба застряла в зубах
— Это смертельно?
— Только в запущенных случаях,
к счастью, есть нехитрый рецепт —
берите карандаш,
записывайте:
график работы 2/2
по 12 часов в день
на дорогу должно уходить
как минимум 4 часа
ну и жена,
конечно,
должна быть жена
— А если и это не поможет?
— Тогда все… труба.
***
Заслуги перед русской литературой обнуляются в полночь.
Заслуги перед женой обнуляются в полдень.
Заслуги перед детьми обнуляются через час,
а то и того раньше.
Ну а Вечность и Бог?
Ну а Вечность и Бог?
Ну а Вечность и Бог не дают обнулиться.