Posted 13 октября 2011,, 20:00
Published 13 октября 2011,, 20:00
Modified 8 марта, 05:56
Updated 8 марта, 05:56
В наводившей ужас Марьиной Роще, в так называемой «школе неисправимых», откуда в 1948 году меня вышибли, заподозрив в поджоге классных журналов, я услышал песенку под гитару о конкурировавших с нами Хамовниках:
У нас в Хамовниках живут не только хамы,
У нас и джентльмены есть и дамы.
Я бывал и в этом рабочем районе: вместе с приятелями ездил играть в футбол на пустырях с такой же, как мы, шпанистой, но отважной и гордой ватагой огольцов. Многие из них были сиротами войны и подрабатывали на жизнь колкой и пилкой дров для еще полудеревянной Москвы, торговлей папиросами врассыпную, а чем еще, замнем для ясности. Именно здесь прижился, омосковился переехавший с родителями из Питера Юра Ряшенцев, который тоже колотил по отбивавшему ладони кирзовому мячу и тоже «марал бумагу», как тогда говаривали о писании стихов.
Дворовая жизнь тогдашней Москвы протекала под звон мячей и стук домино, переборы гитарных струн, шипение патефонных пластинок. С подоконников, уставленных геранями, разносились голоса Леонида Утесова, Клавдии Шульженко, Марка Бернеса, Лидии Руслановой, Рашида Бейбутова. Прорывались Петр Лещенко и Александр Вертинский, джазовые композиции Эдди Рознера и Олега Лундстрема. Несмотря на «холодную войну», звучали и Дина Дурбин, и мелодии Гленна Миллера из «Серенады солнечной долины», и песни недавних союзников-англичан «Путь далекий до Типперери…» и «Мы летим, ковыляя во мгле…» в блестящем переводе Самуила Болотина и Татьяны Сикорской. И всё это подхватывал, насвистывал студент пединститута Юра Ряшенцев, которому суждено было стать соавтором многих песен, воскресивших мушкетерский дух. Его поэзия взошла на дрожжах послевоенного музыкального дворового месива и сама стала вскоре приметой «оттепели» вместе со стихами других шестидесятников.
Вслушайтесь, какие у Ряшенцева ритмы:
Забор с афишами. Акация резная…
Как сладко двигаться, судьбы своей не зная…
Как веют дикие духи при каждом шаге!
В универмаге
их нет давно…
Не важно, что было сначала написано – стихи или музыка, если вас так и вволакивает этот ритм в дворовое танго.
У стихов Ряшенцева и походка образовалась особая – окраинная, слободская, слегка вразвалку, чуть пританцовывающая. И разве не московская скороговорочка подсказала ему веселую легкость по отношению не только к настоящему, но и к будущему, даже если оно окажется совсем не таким, каким его хотелось видеть:
Зачем скрываться по углам
от счастья с горем пополам?..
И этот день невыразим. И место свято.
Он тянулся к театру, который был и его крепостью Ла-Рошель, защищавшей от скуки, и его многоликой Констанцией, шуршавшей столькими юбками. Я руки себе отбил на спектакле о мушкетерах с его песнями в Московском театре юного зрителя. В России мушкетеры всегда символизировали честь и свободу, и это, конечно, сильно завышало историческую правду, поднимая их чуть ли не до уровня декабристов, хотя и декабристов сильно идеализировала наша жажда гражданственного героизма. Этот героизм был явлен впоследствии совсем в другом, не похожем на мушкетеров образе А.Д. Сахарова – застенчивого, неловкого, но бесстрашного в отстаивании права каждого из нас на свободу. Ряшенцев принадлежит к тем, кто среди бесконечного нытья, являющегося для некоторых коллег признаком якобы интеллектуальности, распространяет вокруг себя ауру жизнелюбия, не теряя драгоценного времени на жалобы о недооцененности. Он откровенно наслаждается жизнью, будь то волейбол, поэзия, женщины или застолья, и ставит веселое мушкетерское братство выше скучного для таких, как он, романтиков московских дворов, интриганства в коридорах власти.
Ряшенцев никогда не изображал из себя гуру. Его полупредсказания – воздушны, беспечны. В самом деле, зачем огорчать и себя, и других заранее, если даже в тошнотворные времена всегда найдется случай «пора-пора-порадоваться» – не орошфориться, не омиледеть, не обонасьеть, а хоть немножко подартаньянить, когда такой дефицит дартаньянов: «Наверное, скоро, наверное, будет, – наверно! – / иль очень уж здорово нам, или здорово скверно».
В тяжкие подцензурные годы не все выдержали испытание диссидентскими процессами, психушками для инакомыслящих, танками в Праге, раздавившими надежды на «социализм с человеческим лицом». Многие уехали. Юра остался.
И к темноте не привыкать
при вьюге, взаперти.
И утешения искать
почти нет сил. Почти.
Но в этом «почти» была огромная сила. Он из тех, кто чувствует всей кожей, что без них «народ неполный».
В стихотворении «Спор» Ряшенцев упрямо возражает «веселому буддисту», который радуется возможности при перерождении заново выбирать себе родителей и родину. Прекрасно понимая, что главное – как жить и для чего, поэт настаивает: самое страшное – это расстаться с тем, что любишь.
– Что ты, что ты! Опомнись… Послушай:
Этот догмат ваш – галиматья.
Да без мамы, без Родины сущей
разве я это буду? Не я!.. <…>
И безмолвно, но – долго, протяжно
вслед счастливцу кричал я всю ночь:
– Да пойми, не исчезнуть нам страшно –
нам расстаться, расстаться невмочь!
После института Юра работал в школе для трудных подростков, потом руководил лит-объединением. Он не очень-то добивался славы. Она сама нашла его как песенника. А как скрытого под жизнелюбием трагического поэта еще найдет.
С ошарашивающей искренностью он признался, как рубаху на груди рванул:
Отношения мои с Господом тяжелы.
Я ему неинтересен. И поделом.
Так сказать не всякий способен.
Но ведь ты, Юра, соглашался со мной, что «Людей неинтересных в мире нет…». И напрасно ты сетуешь на безразличие Бога к нам. Отверженные, мы бы вообще не выжили, какими бы жизнелюбами ни были.
Наше жизнелюбие выстрадано такой ценой, что низвести его до самодовольного пофигизма – как самому себе в душу плюнуть. Нет, Ряшенцев не хочет жить так, как те, кому
Ничто не боль, ничто не жутко,
и смерть приелась, как Чечня.
Из него отчаянно вырывается:
Нет, мы не этого хотели!..
Но кто мне скажет: а чего?
Никто, Юра, если мы не скажем этого сами, завещая нашим потомкам добиться всего, чего не добились мы.
Кто знает, может, там, куда уйдем и мы, нас ожидает встреча с теми, кого мы любили, как предсказала твоя бабка Дуняша: «…но зато, когда проносили соседа мимо ее крыльца, / о, как бабка, зимой схоронившая деда, встала, глотнув сырца, / поминальным блином не заев напитка, глядя в открытый гроб, / не спеша, как стежки по канве, не прытко, крест положив на лоб, – // как она прокричала в мертвые уши в лютиках полевых, / как она прокричала в мертвые души через толпу живых, / как она прокричала, баба Дуняша, – словно не про беду: / – Ты скажи там, Федор, Ивану и нашим: скоро я к ним приду!..»
Голос Мироздание! Чье же ты слово, если нет у Творца твоего ничего беззащитней живого, беспощадней живых – никого?! 1974 * * * Чай, четвертый день Победы на дворе! Горько тешится народная обида. Ох, и ясны прохоря на блатаре… Ох, занозистый протез у инвалида… Инвалид не знает удержу в речах, он ерошит кудри сыну-малолетке и кричит на весь квартал о стукачах – да не слушайте вы, лестничные клетки!.. Из-под танка он уполз не целиком, чтобы сгинуть в зарешеченном вагоне… Пригляди ты, вор в законе, за сынком, как отцом его займется Вождь в законе... * * * День был полон прелестной сонливости. Загорелась звезда над тропой. Милосердие – враг справедливости: Бог опять пощадил нас с тобой. Баллада о воротах Эх, да не корова дико, жутко так ревет, наверно, неспроста – то ревет шалаевская Людка: все в позорном дегте ворота. До чего безжалостные жала у злорадных сельских заводил. Ну, стояла с парнем… Ну, лежала… Так ведь он на битву уходил! Не утешит дедова припевка – видно, с горя он навеселе. Людка, Людка, щедрая ты девка, нет тебе почета на селе… Это всё не нынче, а когда-то. Прошлое дымком заволокло… Вот он, век другой. Другая дата. Что меня в станицу привело? Ни самана, ни кизячной пыли. Вот он, клен. И вон он, поворот. Господи, неужто не отмыли за такой-то срок своих ворот? ! На крыльце – старуха… Здравствуй, Люда! Всё при ней: морщины, седина. – Внучка, вот, допрыгалась от блуда… У-у, коза! Скажи, в кого она? Я б сказал. Да только толку мало. Не хотелось рваться на рожон. Внучка – как ни в чем и не бывало. Ишь стоит, как Кэтрин Зета-Джонс… Не держа роман свой за ошибку, подтверждая родные кровя, бабкину любовную улыбку краем глаза исподволь ловя. Не боюсь за Людкины молитвы. Не корю за темные сенцы. Кто их знает, что у них за битвы и на что идут от них юнцы… А июнь сорок второго года нынешнему лету не чета… Черные дегтярные ворота. Черные ворота-воротa. |
* * *