Posted 29 сентября 2011,, 20:00
Published 29 сентября 2011,, 20:00
Modified 8 марта, 06:05
Updated 8 марта, 06:05
Однажды, в ранних шестидесятых, я застал у Бориса Слуцкого сухощавого сдержанного человека в возрасте примерно моего отца. Незнакомец посмотрел на меня с изучающим любопытством, но даже не попытался быть приветливым. Чувствовалось, что ему не до того. На его лице лежала явная тень какой-то внутренней боли. Он уже уходил и представился, произнеся фамилию Стефанович с ударением на «е», что было несколько необычно.
– Он из реабилитированных? – спросил я Слуцкого.
– Нет, – ответил Борис, – он никогда не сидел. Но еще в 37-м как свидетель дал показания на суде против двух своих друзей и до сих пор не может себя простить. А люди слишком жестоки: не хотят помнить, как эти показания выбивались. Не обязательно пытками. Ведь у каждого – в заложниках семьи. А у него мать была жива и сестры…
– А чем он занимается?
– Вообще-то он актер, окончил Щукинское училище, перед войной служил в Театре Вахтангова. В 41-м во время налета дежурил на крыше театра и был ранен. Стал инвалидом первой группы. В театре его, правда, оставили, но роли давали лишь мелкие. Подрабатывает, как и мы с Дезиком Самойловым, переводами в Гослите. По отцу он серб и язык знает, обходится без подстрочников. Он и собственные стихи пишет, только никогда еще не печатал. Когда я прочел – поразился. Такие поэты на дороге не валяются. Во всяком случае, он автор одного гениального четверостишия. Даже если бы он ничего больше не написал, этого хватило бы, чтобы остаться в поэзии навсегда.
И Борис Абрамович прочел четыре строки, которые с тех пор я частенько повторяю. Надеюсь, их будут повторять и мои дети, и дети их детей. Вот это великое четверостишие, звучащее всё современнее и острее, когда от того, что происходит даже в самых крошечных странах, зависит судьба всего земного шара:
Связует всех единый жребий:
Лишь стоит ногу подвернуть –
И в тот же миг в Аддис-Абебе
От боли вскрикнет кто-нибудь.
В книге «Донос на Сократа» (2001) Виталий Шенталинский, которого я глубоко уважаю за исследования сталинских злодеяний, приводит бесспорные доказательства сотрудничества Стефановича с НКВД, цитирует его подробный донос на поэтов Наталью Ануфриеву и Даниила Жуковского. Но я не могу поверить, что человек, написавший столько добрых и сильных стихов, был доносчиком по своей воле. Наверняка он стал жертвой беспощадной мясорубки, хитроумной инквизиторской шантажиловки. Я его не оправдываю, но не хочу бросать в него еще один камень: он, по-моему, сам себя строжайше наказал муками совести. Может быть, в мыслях обо всем, что произошло, он и написал свою стихотворную исповедь, посвященную «Памяти отца»:
Мне от тебя осталась, как наследство,
Волос твоих отрезанная прядь.
А как же мы игрушечное детство
Рассчитывали вечно повторять?
Светился мир, раздвинут и приподнят,
Давая место вымыслам твоим,
И оттого, что мерзок я сегодня,
Не только мне, но жутко нам двоим.
И оттого, что сраму нет предела,
И оттого, что так и повелось, –
Внезапно в медальоне поседела
Коричневая прядь твоих волос.
Как человек глубоко религиозный, Николай Стефанович жил с ощущением надвигающегося Апокалипсиса. И развязанная фашистами война была для него предвестием Страшного Суда:
Не потому ль такая жуть,
Не оттого ль взбесились танки,
Что час настал, когда архангел
Могилы сможет распахнуть.
Поймем ли мы в огне и в дыме
Своей сегодняшней войны –
Какими битвами иными
Мы в этот миг окружены?
Он стал трагическим участником не только этой Второй мировой, но и той вечной безномерной войны добра и зла, чье поле битвы каждая человеческая душа.
В стихах Стефановича виден человек, который запутался в тенетах лжи и страха, – человек, принужденный предать друзей, но по сути добрый и нежный, предателем не родившийся, а сломленный бесстыдными насильниками собственного народа. И разве он был одинок в навязанном ему грехе! Но он хоть покаялся, а совести на это хватило далеко не у всех…
Посмотрите, сколько чуткости, благодарности и скорби в душе этого искалеченного обеими войнами страдальца:
Опять в кустах запутаются звезды,
С ветвей стряхая листья и росу.
О, что бы Ты, Господь, сейчас ни создал –
Я ни во что поправок не внесу.
Ты озарил по-новому окрестность,
Тобою всё пронизано насквозь…
И только мертвым все-таки воскреснуть
И в эту ночь опять не удалось.
А какой хрустальный лаконизм в тоске по идеалу:
Придет пора уснуть последним сном,
Кромешный мрак сомкнется надо мною,
И превратятся в облачко сквозное
Дома, и дни, и ветви под окном, –
И страшно мне, что самое земное
Утрачу я – тоску о неземном…
Уходя из жизни в очищенности покаянием, Николай Стефанович мог надеяться на наше понимание и сочувствие, на то самое милосердие, которое, как известно, выше справедливости.
Так случилось, что однажды бес попутал и Слуцкого. Инерционный страх из сталинского времени, да еще подкрепленный партийной принадлежностью, толкнул его на единственный в жизни постыдный поступок: на общем собрании московских писателей он присоединился к оголтелым поношениям Бориса Пастернака. Но, как и Стефанович, Слуцкий впоследствии открыто признал свою трагическую вину:
Ангельским, а не автомобильным
сшиблен я крылом.
Он подверг себя затворничеству, приговорил к неписанию стихов. Не все так поступают.
Вину свою оба поэта не пытались оправдать. Они ее признали и искупили самонаказанием. Давайте простим их.
* * *
Мой внезапный порыв безотчетен,
К той, кого никогда не найти,
Я хочу между сотнями сотен
Перекрестков, огней, подворотен
Отыскать наконец-то пути.
Я рванусь к остановке трамвая
Сквозь бульваров ночных забытье,
Будут звезды, дворы, мостовая,
И пойму, что, меня создавая,
Не могли не создать и ее…
<1938>
* * *
Мы прятались, в саду желтела осень…
Прошли года, но миг минувший цел,
И мячик тот, что я тогда подбросил,
Еще упасть на землю не успел.
Еще лучи на той же спинке стула,
И, может быть, вбегая в этот сад,
Ту бабочку, что только что вспорхнула,
Вспугнули мы сто тысяч лет назад.
10 сентября 1942
* * *
Я одряхлел, быть может, я кончаюсь,
Как звон струны, внезапно оборвусь, –
Но полетит опять куда-то аист
Сквозь ночь сырую, терпкую на вкус.
И снова детство, булочная, школа,
Косые царства чердаков и крыш,
Желаний первых жгучая крамола,
Которую ничто не побороло,
Которую ничем не укротишь…
И вновь антракт и смена декораций,
И вновь искать связующую нить,
И тем же звездам снова загораться…
Есть многое на свете, друг Горацио,
Есть даже то, чего не может быть.
* * *
Весть страшная, меня испепелив,
Была как бомбы водородной взрыв.
Погибло всё – дворы, закаты, вёсны,
Июль душистый, март великопостный.
С тех пор, как весть услышал роковую,
Я вообще уже не существую.
Зову тебя: откликнись, наконец, –
Поговорим, как с мертвецом мертвец…
Март 1978
* * *
Когда-то за розовым дымом
Была приоткрытая дверь,
Но это ни с чем несравнимым
Становится только теперь.
Для сердца, что даже не бьется,
Которое полумертво, –
Как много еще остается,
Когда уже нет ничего.
* * *
Еще поём, на солнце загораем,
Еще вокруг огни и торжество,
Но вечный мрак уже не за горами,
И выхода не будет из него.
И смерть придет.
И станет очень тихо.
И только там, в беспамятстве могил,
Я вдруг пойму, что был какой-то выход,
Который я случайно упустил.
Давайте простим