Рус
Eng
Жизнь и необычайные приключения писателя Войновича (рассказанные им самим)

Жизнь и необычайные приключения писателя Войновича (рассказанные им самим)

10 июня 2005, 00:00
Культура
Глава пятнадцатая. Идиотизм деревенской жизни

Война чем дальше от нас отдалялась, тем страннее выглядела. Старший брат моего друга Толика Васька Проворов ушел на фронт и очень скоро вернулся, но уже без руки. Как будто за тем туда и ходил, чтобы там оставить лишнюю руку. В самом конце войны дядю Володю с председателей колхоза сместили (должность кому-то другому понадобилась) и забрали в армию, несмотря на возраст и плоскостопие. Папа шутил, что теперь уж, с помощью дяди Володи, победа нам обеспечена. Укрепляли уверенность в ней и немецкие военнопленные, которых пригнали в Ермаково и распределили кого на конюшню, кого в ремонтные мастерские, а большинство на полевые работы. Признаком приближения победы стали для нас и дошедшие до Ермакова американские подарки. Мне достались черная мерлушковая ушанка вполне русского покроя и желтые солдатские ботинки из толстой кожи с пупырчатыми подошвами. Они оказались мне великоваты, но с шерстяными носками с ног не спадали. Замечательно было в них ходить, оставляя на земле красивые следы. Еще больше радости доставляли «рационы» – до сих пор помню эти картонные коробки, плотно набитые тушенкой, сгущенкой, шоколадом, галетами, сигаретами и жвачкой. Мы их открывали, как скатерть- самобранку, дивясь, что такое изобилие изначально предназначалось на пять дней одному солдату. Я вспоминал эти «рационы», когда сам служил солдатом, и основным рационом нашим были мерзлая картошка да каши из трех сортов крупы: «кирза», «шрапнель» и «конский рис» (дробленый ячмень, перловка и овес).

Каждый день по радио передавали сообщения Левитана о взятии нашими войсками европейских городов и столиц и о московских салютах, но это были громкие вести для всей страны, а тихие, персонального назначения, приходили в почтовых треугольниках, и получатели их, женщины молодые и старые, выскакивая во двор, выли на всю округу или рыдали дома в подушку.

В сорок пятом люди гибли не только на войне. В речке Тошне, которую в самом широком месте ничего не стоило переплюнуть, жители Назарова тонули в год по нескольку человек. Пьяные, ныряя вниз головой летом, ударялись о коряги. Дети зимой под лед проваливались. Однажды мы с братом Эмкой пошли к речке по воду. Увидели, что лед только-только стал, а на нем человеческие следы. Эмка ударил ведром по льду и проломил лунку. Мы подивились: кто же, отважный или дурной, по такому льду переправился? Набрали воды, пришли домой, не успели отдышаться – видим в окно: народ к речке бежит, кто с баграми, кто с ботами – дубинами величиною с оглоблю с утолщением на конце. Этими ботами летом колотили по воде – ботали – загоняли рыбу в сети. Побежали и мы к реке. А там барахтаются в полынье у противоположного берега два человека, и один из них истошным голосом вопит:

– Спаситё!

Оказалось, это наши соседи Макарычевы, Иван и его четырнадцатилетний сын Гурька, тонут. Вечером Иван, расконвоированный заключенный, отбывавший срок неподалеку, самовольно пришел из лагеря и благополучно пересек реку, а обратно взял в провожатые Гурьку. Вот их двоих лед и не выдержал. Мать Гурькина тоже по льду мечется, кричит: «Гуренька! Гуренька!» Тянет руку к сыну, он тянется к ней, но в него вцепился отец. Гурька кричит: «Папа, пусти!» Иван его не пускает, но вопит: «Спаситё!» Мать тоже провалилась, но, подминая под себя ломающийся лед и один валенок утопив, как-то на лед выползла и опять назад тянется. Мужики, привязав длинные веревки к ботам, швыряют их утопающим, часто попадая им в голову. Боты обледенели, у тонущих руки замерзли, силы кончаются. Ивану кричат: «Отпусти сына! Его вытащим, а потом и тебя!» Но он ополоумел, не отцепляется и все кричит: «Спаситё!»

А рядом на берегу лежали лодки. И если бы с самого начала взять одну да пробить дорогу во льду, можно было до тонущих доплыть и взять их на борт. Но мужики все швыряют боты, а Гурькин отец все кричит, но все реже и безнадежней. И вот все стихло. На этом берегу стоит молчаливый народ. У того берега полынья и в ней две шапки покачиваются, как поплавки.

– Эх! – вдруг прозвучал веселый и озорной голос однорукого Васьки Проворова. – Пойду и я тонуть к ...не матери!

Он столкнул лодку с берега, к нему впрыгнул еще кто-то, за несколько секунд они добрались до полыньи, еще через минуту утопленники лежали рядом с нами на берегу, и мать припадала к посиневшему телу сына и выла дико, дурно и однотонно. Кто-то предложил попробовать утопленников откачать, но Васька только махнул рукой, хотя шанс, возможно, еще имелся...

Эту картину – как тонули отец с сыном на виду всей бессмысленно суетившейся деревни – я запомнил на всю жизнь, часто видел в ночных кошмарах и вспоминал, когда слышал выражение «идиотизм деревенской жизни».



Две победы

Большая победа над Германией совпала с моей личной, тоже значительной. За несколько дней до того мой сосед и сверстник Тришка показывал мне перочинный нож с лезвиями, большим и малым, с ножничками, открывалкой для консервов и шилом. Он все эти лезвия раскрывал и закрывал, потом оставил раскрытым только маленькое и предложил:

– Хочешь, я тебя ножом ударю?

Я в серьезность его намерения не поверил и в шутку сказал: «Ну, ударь». Тришка тут же размахнулся и ударил меня ножом в левую бровь. Еще бы на полсантиметра ниже – и я бы остался без глаза. Рана оказалась неглубокая, но кровь текла обильно. Зажав рану рукой, я побежал домой, где соврал матери, что сам упал и обо что-то порезался. Шрам остался у меня на всю жизнь. Я был потрясен поступком Тришки, я не понимал, как он мог ударить меня и за что. И воспылал жаждой мести.

Обзаведясь довольно толстой палкой, я без нее из дома не выходил. Дня два ходил безрезультатно, Тришки во дворе не было. На третий день мать послала меня по воду. Я взял ведро и палку, вышел во двор и тут же встретил Тришку. Он шел мне навстречу, теперь уже не с перочинным ножом, а с настоящей финкой с наборной ручкой. Он шел и любовался лезвием, сверкавшим на солнце.

– Ну, что, – увидев меня, сказал он враждебно, – мало попало?

– Мало, – сказал я. И стукнул его палкой по голове – раз, два, три...

Он закрывался руками, я бил по рукам. В конце концов он бросил нож и с криком кинулся от меня бежать. А я бросил ведро и палку и побежал домой.

Мать, увидев меня, всполошилась:

– Что с тобой, почему ты так запыхался? Почему ты такой бледный? – И, не дождавшись ответа, вдруг прокричала: – Война кончилась! Ты слышишь? Война кончилась!

Она обняла меня и заплакала. А потом сказала:

– Беги в Назарово, скажи тете Соне, что Володю уже не убьют.

И я побежал, как тот первый марафонец, что нес соплеменникам весть о победе. Правда, моя дистанция была покороче – километров пять-шесть. Я влетел в Назарово и, прежде чем завернуть к тете Соне, обежал всю деревню и у всех изб кричал, что проклятая война кончилась. В деревне радио не было, поэтому весть о победе назаровцы узнали не от Левитана, а от меня.



Игра в «половинки»

В ноябре мы вернулись в Запорожье. Ту часть, в которой мы коротко жили перед войной, было не узнать – сплошные руины. Центр города частично сохранился, и там, недалеко от рынка, поселилась семья Шкляревских, вернувшаяся в Запорожье незадолго до нас. Они занимали комнату в убогой, полуподвальной квартире с коридорной системой, и мы въехали к ним. Взрослым, наверное, такое сожительство не казалось приятным, но я был рад, что обе родные мне семьи живут вместе.

В соседней комнате жили тетя Галя, жена погибшего дяди Володи, брата моего отца, ее сын Юра, дочь Женя и их дедушка по прозвищу Напмер. Слово «напмер» старик говорил вместо «например» и употреблял очень часто: «Вот иду я, напмер, по улице, встречаю, напмер, соседа, и он мне, напмер, говорит…»

Хотя старая часть города сохранилась лучше новой, и здесь от многих домов остались груды битого кирпича, который находил себе в тех условиях нестандартное применение. Соседский мальчик таскал кирпич на веревке, воображая себе, что это игрушечный грузовик, его сестра такой же кирпич заворачивала в тряпки и пела ему колыбельные песни. А я встретил местных ребят, которые предложили мне играть в «половинки». Не зная, что это такое, я пошел с ними в руины. Там они, разделившись на две группы, стали хватать битые кирпичи и, укрываясь за остатками стен, кидать друг в друга с явным стремлением поразить цель – попасть, если повезет, противнику в ногу, в живот, а то и проломить голову. Мне эта игра не понравилась, и больше в подобных забавах я не участвовал.



«Феня» и «мова»

Изо всего, что продавалось на запорожском базаре, мне запомнились круглые толстые лепешки из белой глины для побелки, американские сигареты по рублю за штуку и водопроводная вода со льдом (не знаю, где его летом брали), тоже по рублю за кружку. Народ на базаре делился на торговцев, покупателей, воров и нищих. Среди нищих было много недавних фронтовиков, иные даже в недоношенной форме и с орденами. Самые страшные инвалиды (я таких встречал и потом), рассчитывая, может быть, на безнаказанность (кто ж их посмеет тронуть?), были склонны к странному хулиганству. Один безногий в морской форме подъезжал на самодельной тележке к теткам, торговавшим глиной, и начинал мочиться прямо под их лепешки. Тетки не сердились, не ругались, а быстро хватали свои лепешки и перебегали на сухое место.

На базаре я получил однажды урок языка, которого до того не слышал. Мальчишка, примерно моего возраста или на год моложе, что-то спер с прилавка. Мужики его поймали, окружили и приготовились бить. Тут я влез в середину и стал кричать на мужиков, как им не стыдно таким здоровым бить впятером или вшестером одного маленького. Потом я задним числом сам удивлялся, что мужики заодно и меня не побили, а устыдились и мальчишку отпустили. Я спросил, за что его хотели побить. В ответ он поинтересовался:

– Ты по фене ботаешь?

Вспомнив, как назаровцы «ботали» – загоняли длинными дубинами-ботами рыбу в сети, я ответил утвердительно. Тогда он произнес длинную речь на иностранном языке с непонятными словами «клифт», «бачата», «прохоря», «писка» и «ксива». Это и была «феня» – блатной жаргон. Через три года, пройдя через ремесленное училище, я этим языком овладел свободно, но пассивно. То есть понимал все, но сам употреблял слова редко и выборочно.

Вообще способность к языкам у меня всегда была. Через пятьдесят лет после того, как покинул Украину, я согласился в Киеве дать местному телевидению часовое интервью по-украински. По окончании записи я спросил ведущего:

– Ну, як моя украиньска мова?

– Та ничого, – сказал он. – Приблызно, як у наших депутатив...

Продолжение следует


Глава четырнадцатая. Трудодни

Found a typo in the text? Select it and press ctrl + enter