Наступление жесткой политической цензуры по всем фронтам, фактическое закрытие одних оппозиционных изданий и присвоение статуса «иностранного агента» другим изданиям или журналистам, не могло не задеть весь журналистский цех страны. Обеспокоенность ситуацией четче других выразила в своем блоге главный редактор сетевого издания «Холод» Таисия Бекбулатова, написав:
"Мне не так много лет, но в политической журналистике я так давно, что помню не только двойную сплошную, но даже гребаную цепь. Я успела поработать в «Коммерсанте», когда он еще был лучшей российской газетой, и, естественно, в «Медузе» (сетевое издание, выполняющее функции иностранного агента - ред), когда она еще не была иноагентом.
Все время с тех пор, как я поступила на журфак, российской журналистике становилось все хуже — но, кажется, так плохо, как сейчас, не было никогда. Издания закрываются уже каждую неделю, звания иноагентов и нежелательных организаций раздаются направо и налево, десяткам независимых журналистов попросту негде дальше трудиться. Многим стало опасно даже находиться в стране.
У нас такая работа, что пафос в ней не очень уместен, но сейчас я его себе позволю. Я не понимаю, что дальше будет с моей профессией. Кто будет сохранять ее уровень, когда все закроется? Откуда возьмутся профессиональные журналисты, когда этот мрак наконец закончится, если сейчас они все будут выдавлены из СМИ?
Мы редко рассуждаем о таком публично, но сегодня мы в «Холоде» решили запустить кампанию #запрещенная_профессия, чтобы услышать мнение коллег о происходящем. Пока мы еще можем его высказывать.
Присоединяйтесь. Зафиксируем происходящее — хотя бы для истории…»
И журналисты, и не только они, отозвались на этот призыв, отозвались по-разному.
К примеру, Виктор Ядуха был предельно лаконичен и пессимистичен:
«У современного журналиста в России две проблемы: нет читателя и нет его самого…»
Гораздо более развернутую характеристику ситуации дала известная журналистка Ольга Алленова:
«С 10 класса я мечтала стать журналистом. Рассказывать о людях. Мы жили в бедности, я не могла даже мечтать о поступлении, - чтобы уехать из маленького города, где нет ни одного ВУЗа, нужны были деньги – как минимум на аренду жилья. Но мой отец видел, как я хочу учиться, и он наскреб какие-то гроши, и мы поехали во Владикавказ. Я поступила, отец нашел мне комнату у пожилой женщины, где, кроме меня, жили еще 8 кошек, он оплатил первый месяц, а больше денег не было. Но я не собиралась сдаваться. В октябре я пришла в местную газету и стала писать им тексты за гонорары. Это помогло мне снимать комнату, жить и учиться. Я начинала с социальных тем – мой первый текст был про детский дом во Владикавказе, за оградой которого, на кладбище, каждый день хоронили людей, а дети в окно на это смотрели.
С первого дня в профессии я знала, что это мое, навсегда, я никогда не уйду из журналистики. И ещё знала, что главное, ради чего я пришла в неё, - говорить о реальности, в которой живут люди. Не придумывать её, а отражать.
Сейчас, спустя 27 лет, я вижу, как сотни моих коллег, которые всю жизнь шли к этой работе, выдавлены из профессии. У меня не осталось надежды на то, что это изменится, - есть только понимание надвигающейся катастрофы, и сроки ее – всего лишь вопрос времени.
22 года назад я сидела перед телевизором и смотрела новости из Чеченской республики. Начиналась вторая война, вводились войска, один из телеканалов в эфире показывал видео, снятые боевиками – издевательства над людьми, убийства заложников. Я была потрясена. В мой родной город потянулись тысячи беженцев из Чечни. Казаки, русские, ингуши, чеченцы. Осенью 99-го я с ними общалась, и поняла, что мне не хватает информации из телевизора, я хотела знать больше о том, что происходит в нескольких десятков километров от моего дома. Мне стоило огромного труда попасть туда – об этом я подробно писала в своей книге «Чечня рядом». Осенью того года мне удалось пару раз выехать в северные районы Чечни, пообщаться с теми, кто там остался. В декабре -- попасть на сопки под Грозным, где стояли военные и обстреливали город. В это время по телевизору рассказывали, что мирные жители из Грозного ушли по гуманитарным коридорам, в нем остались одни боевики.
А в начале января я – опять чудом – добралась до Грозного вместе с первой колонной МЧС. И увидела руины, из подвалов которых выходили бледные, похожие на тени люди – целая вереница их тянулась к походным кухням МЧС, где им давали горячую еду. Для многих это была первая нормальная еда за месяц. Трупы двух женщин на улицах, интеллигентный седой старик, похожий на институтского профессора, который ел кашу руками, сошедшие с ума от горя старухи, потерявшие детей, подвалы, в которых люди жили вместе с крысами, - все это я запомню навсегда. Впервые тогда я поняла, что реальность не такая, как ее показывают в телевизоре.
Дальше – больше. Теракты, захваты, взрывы, - и постоянное вранье властей. После трагедии в Беслане вранье стало настолько очевидным, что я до сих пор считаю это поворотным моментом в новейшей истории России. Эту ложь больше нельзя было скрывать. Она заполняла все вокруг. Тогда и началось то самое давление на СМИ, которое превратилось в нынешний крестовый поход против свободы слова в нашей стране. Журналисты рассказывали то, что видели – их травили, убивали, преследовали. Мы критиковали действия власти, зачищающей территорию вокруг Олимпиады в Сочи и выселяющей людей в никуда, в наши редакции звонили «с самого верха» и прессовали наше руководство, а руководство прессовало нас. Запретов становилось все больше. Черкесский вопрос больше затрагивать было нельзя. Начиная писать текст про любой острый конфликт на Кавказе, журналист никогда не знал, дадут ли ему этот текст опубликовать. Правозащитникам стало опасно заниматься защитой прав людей в Чечне, а журналистам – об этом писать. Многие мои коллеги ушли работать в другие сферы. Кто-то, как и я, стал заниматься социальной журналистикой, потому что тут был какой-то шанс сохраниться в профессии, не теряя лица. Из политической, общественной журналистики блестящие репортеры потянулись в пресс-службы, пиар, бизнес.
Теряя репортеров, мы теряли понимание о том, что происходит в нашей стране.
Качественная журналистика убивается. Редакции становятся нежелательными организациями, иностранными агентами, их сотрудников задерживают, арестовывают, таскают на допросы. Редакции вынуждены закрываться, чтобы не подставлять своих сотрудников, спикеров, читателей, несущих теперь юридическую ответственность за репосты.
Правды о том, что происходит в стране, все меньше. Глянцевые лица телевизионных пропагандистов все больше воспринимаются как кино, не имеющее отношения к жизни в России.
Журналистов заменят блогеры, которые могут не проверять информацию, не давать второе мнение и в целом не выдерживать правил журналистики. У радикальных ресурсов вырастет аудитория. Их, конечно, будут закрывать, но в 21 веке люди найдут способы получать информацию, - даже в СССР умудрялись слушать западные радиостанции, а сейчас другие технологии, интернет, соцсети и тд.
Радикализация, напряжение, недоверие, ненависть, агрессия, - все это будет расти в геометрической прогрессии. И закончится это плохо. Потому что информация – как воздух. И когда из журналистики делают запрещенную профессию, возникает что-то вроде кислородного голодания. Со всеми вытекающими…»
Впрочем, к дискуссии по долгу службы присоединились и бенефициары нынешнего положения дел, такие, как, например, пропагандист Петр Акопов, который отметил не без мстительности:
«Либеральные журналисты опять хоронят профессию - всё пропало, всех закрыли, выдавили, честным людям негде публиковаться...Что же случилось? Ах, да, маркировку иноагент стали применять, ну и Ходорковский закрыл часть своих СМИ. Но разве иноагентам (то есть получающим иностранное финансирование) запрещают работать? Нет, ставьте маркировку, и пишите что хотите. Разве в эпоху соцсетей и интернета негде публиковаться? Не смешите меня.
Тем более, что я то как раз прекрасно знаю что такое запрет на профессию.
Я попал в журналистику случайно - учился на историка, но страна разваливалась на моих глазах, вот и стал писать об актуальной истории, то есть политике. После 1991-го в стране победивший демократии практически не было патриотических, нелиберальных печатных СМИ - и уж тем более не было их в теле и радиоформате. Но что-то еще можно было аккуратно писать даже в ельцинских СМИ - я работал в правительственных "Российских вестях". Но после переворота октября 1993-го наступил тотальный контроль "демократов". А интернета, напомню, тогда вообще никакого не было.
Так что человеку с правыми, государственническими, патриотическими (это вообще было ругательным словом) просто не было ни места для работы, ни площадки для публикаций. Вот так-то."
Ну и несколько охладил пыл вице-президент Российская Ассоциация по связям с общественностью Алексей Фирсов, который существенно принизил роль общественно-политическую СМИ:
«Контроль над СМИ, который сейчас активно обсуждают, совсем не означает контроля за массовым сознанием; думать так - признавать, что СМИ фундаментально влияют на общество, но это совсем не так. Массовое сознание живет по своим законам; оно может становиться злым, рассерженным и тоскливым безо всякого влияния медиа. Многие бунты никак не зависели от медиа, да и не было тогда никаких журналистов. И даже наоборот, развитая протестность среды мотивирует медиа к большей оппозиционности.
Поэтому контроль за СМИ - это форма терапии власти. Он ничего не добавит и не убавит к общественным настроениям. Характерный пример - история с дворцом. Тогда многие оппозиционеры ждали, что рейтинг власти обрушится из-за разоблачений. Но этого не произошло. Когда мы проводили исследования, затрагивая тему дворца, то встречали любопытство (как там у них все устроено), но не критику. Более того, многим было бы странно, если бы дворца вдруг не оказалось. Что это за власть, у которой нет дворца?
Но это не означает, что репутация власти тефлоновая. Сползание всех рейтингов - не следствие критики, а следствие потери интереса и способности воспринимать институты власти как свои. Иными словами, следствие отчуждения. И в этом - не столько заслуга оппозиционных медиа, сколько накопительный эффект множества факторов и микрофакторов.
Как это случается? Когда лояльность переходит в равнодушие, а потом нелояльность? Вот что стоит изучать…»