Замечательный российский историк, политолог, философ Дмитрий Фурман (1943-2011) незадолго до своей смерти издал книгу «Движение по спирали. Политическая система России в ряду других систем», в которой подробно проанализировал историю и перспективы новейшей отечественной политической системы. Многие положения и выводы этого труда не только не потеряли своей актуальности, а напротив – с каждым годом выглядят все более пророческими. «Новые Известия» публикует несколько небольших глав из этой книги, имеющие прямое отношение к российской современности.
Имитационно-демократической системе присущи глубокие противоречия, которые с течением времени обостряются и ведут к кризису системы и ее разрушению. Прежде всего — это противоречие между авторитарным «содержанием» и демократической «формой». Система прочна до тех пор, пока это противоречие не осознается. Но вся естественная эволюция системы, равно как и эволюция общества, совершающаяся в рамках этой системы, ведут к тому, что это противоречие все более «выходит наружу». Логика развития системы ведет к превращению выборов в фикцию, ритуал.
Выборы 1991 г. были действительно свободными и действительно «судьбоносными». Выборы 1996 г. еще могли восприниматься как «судьбоносные». Хотя объективно Ельцин уже был «безальтернативным» кандидатом, их участники могли воспринимать свое голосование как результат своего свободного и даже трудного решения. Некоторая «спонтанность» и неполная предсказуемость результатов сохранялась даже в 2000 году. Но в 2004 и 2008 гг. выборы уже вообще не воспринимались как выборы. Их исход был очевиден абсолютно для всех. Они еще не вызывали протеста, но уже перестали вызывать интерес. Их психологическое значение приблизилось к значению ритуальных советских выборов.
На пике развития системы популярность президента снимает, камуфлирует противоречие самой идеи выборов и реальной «безальтернативности» их результатов. Бесконечно так продолжаться, однако, не может. 70% голосов, полученных Путиным в 2004 г. и Медведевым в 2008 г., — это, очевидно, максимум того, что можно получить без явных и массовых фальсификаций (массовый характер они имели только в отдельных регионах, вроде Чечни), скрыть которые все равно невозможно. Но прочность любой власти зависит от признания обществом ее легитимности, права правителей на власть. Та старческая немощь, которая поразила СССР в конце его жизни, проистекала именно от утраты веры в идеологию, придававшую легитимность советской системе.
При имитационно-демократической системе, как и при демократии, которую она имитирует, власть не имеет иных источников легитимации, кроме выборов, народного голосования. Для поддержания ощущения ее правомерности необходимо поддержание иллюзии народного избрания. Поэтому полное исключение общества из процесса передачи верховной власти, ритуализация выборов и фальсификация их результатов в конце концов неизбежно ведут к делегитимации власти, а значит — к распаду всей системы. Власти кажется, что 70% поданных за нее голосов — это очень хорошо, лучше, чем 60%, а 80% было бы еще лучше. Но на самом деле 80% — это уже не так далеко от конца. Этот процесс делегитимации — один из аспектов эволюции системы на «нисходящем» этапе ее развития. Сама логика развития системы приближает ее естественный конец.
Но эта делегитимация ускоряется идущими независимо от эволюции системы процессами развития общества. Если эволюция системы ведет к тому, что выборы становятся все более фиктивными, то эволюция общества ведет к тому, что его способность увидеть эту фиктивность растет. Российское общество пока что в основном — общество людей, живших при советской власти, привыкших к тоталитарным условиям, которые вполне могут воспринимать значительно более свободную, чем советская, имитационно-демократическую систему как вполне демократическую (и многие — даже как «слишком демократическую»). Для многих старых людей, воспитанных в советское время, ритуальное голосование за власть — норма, а голосование за оппозицию и переизбрание власти психологически невозможны. Но это поколение уходит, а следующие поколения формируются уже в иных условиях, и воспринимать имитацию демократии как ее реальность для них, очевидно, будет труднее, чем для старшего поколения. Данные опросов показывают систематические различия в отношении к демократическим ценностям между людьми старшего поколения и молодежью.
Таким образом, идут два закономерных «встречных» процесса. С одной стороны, ритуализация выборов, разрушение демократического «фасада» системы, которая становится все более зримой, очевидной. С другой — эволюция общества, в ходе которой оно становится все менее способным обманываться этим фасадом. В какойто момент эти два процесса неизбежно «столкнутся» и поддержание имитационно-демократической системы станет невозможным.
Атрофия обратных связей
Усиление контроля власти над обществом означает также постепенную «атрофию» обратных связей с обществом. Власть последовательно закрывает все каналы, по которым ей может поступать информация о реальных процессах. Выборы перестают давать реальную картину общественных настроений. СМИ так же рисуют все более приукрашенную картинку, никак не отражающую реальную действительность. В наиболее массовых СМИ сейчас отсутствует какая бы то ни было критика власти. А это имеет два следствия.
Во-первых, процесс изменения общественного сознания не проникает на поверхность общественной жизни, он происходит в глубоких слоях сознания, не фиксируемый ни результатами выборов, ни даже опросами. Разочарование и раздражение накапливаются незаметно, но в какой-то момент они неизбежно прорвут верхние, «конформистские» слои сознания — как это происходило в конце советского периода, когда переход от 99,9% голосующих за «блок коммунистов и беспартийных» и фиксируемой опросами (настоящими) всеобщей «поддержки политики партии» к полной и бескровной ликвидации КПСС и СССР занял всего несколько лет. Нужен лишь какой-то толчок, чтобы произошел внезапный и быстрый переход от массы индивидуальных смутных и подавляемых негативных чувств к их всеобщему и открытому выражению. И по мере эволюции системы сила толчка, необходимая для ее распада, становится все меньше — потрясение, которое легко переносит молодой организм, может иметь летальный исход для старого.
Во-вторых, власть погружается в иллюзорный мир. У нее исчезают реальные оппоненты, с позицией которых она вынуждена считаться (фактически единственными такими оппонентами остались власти других государств, что, очевидно, усиливает ощущение враждебности внешнего мира). Как и в советское время, власть верит своей собственной пропаганде. Она слушает тех экспертов, которые говорят ей приятное и укрепляют ее иллюзии. К ней перестают поступать сигналы об опасности (сигналы от спецслужб не в счет — как опять-таки показала советская история, зафиксировать реальные опасности на позднем этапе развития системы они не могут), и она не может просчитать результаты своих действий, предвидеть, где они могут привести к неожиданному взрыву, как это мы видели, например, при проведении монетизации льгот в 2005 г. и затем в 2008 г. во Владивостоке при попытке запретить использование автомобилей с правым рулем, или к явно непредвиденным международным осложнениям и экономическим потерям, как в газовом конфликте с Украиной на рубеже 2008/2009 годоа.
Если сила необходимого для распада толчка становится все меньше, то шансов, что власть своими действиями сама произведет такой толчок, — все больше. Реальность все равно как-то проникает в сознание правителей, но проникает в искаженной, мифологической форме. Смутные страхи власти перед неконтролируемыми и непонятными ей процессами заглушаются усиленной борьбой с внешними угрозами и «подрывными элементами» — внешние и видимые угрозы всегда менее страшны, чем неизвестные, невидимые и только смутно ощущаемые. И это еще более способствует неадекватности реакций власти. В советское время власть заглушала свои страхи перед невидимыми, неясными, но смутно ощущаемыми и ею процессами наращиванием числа ракет, войной в Афганистане и тем, что против каждого диссидента она могла выставить сотни, если не тысячи работников КГБ. Сейчас власть стягивает громадные силы ОМОНа против горстки «несогласных», постоянно конфликтует с соседями, воюет с Грузией и посылает военные корабли в Карибское море.
Обернуть вспять естественный процесс власть не может, а ее борьба с внешними проявлениями или мифическими угрозами лишь ускоряет его. Внешне полный контроль над обществом, достижение полной предсказуемости в сфере формальной общественной политической активности оборачивается своей противоположностью — полной бесконтрольностью и непредсказуемостью. Никто не знает, где и по какому поводу может возникнуть локальный взрыв общественного протеста по типу кондопожского или владивостокского и насколько реальна опасность слияния разнородных частных и локальных проявлений протеста в общую «смуту». Никто не знает, что происходит на Северном Кавказе. Никто, включая самих участников тандема, не знает, долго ли он продержится и каким будет его конец.
Социальная мобильность «по-бюрократически»
Еще одним закономерным процессом, ослабляющим власть и, в конечном счете, ведущим к разрушению системы, является установление доминирования специфически бюрократической социальной мобильности. Эпоха «хаоса» рубежа 80-х и 90-х годов — это эпоха возникновения новых «лифтов» социальной мобильности, эпоха молниеносных карьер и появления на поверхности общественной жизни людей, поднявшихся «наверх» не бюрократическим путем и независимо от воли «начальства», — «выскочек» самого разного толка и рода (от Сахарова до Жириновского и от Лебедя до Березовского).
Это эпоха далеко не всегда привлекательных, но «сильных» и ярких личностей — персонажей «Кукол» Шендеровича. Но она уже давно в прошлом. Установление все большего контроля власти над обществом — это одновременно расширение круга должностей и социальных позиций, занятие которых определяется волей вышестоящих, а в конечном счете — президента. Размеры российского бюрократического аппарата при Путине превысили размеры аппарата всего СССР. Но дело не только в числе чиновников. Дело в том, что бюрократические механизмы мобильности распространяются на сферы, формально не относящиеся к чиновничьему аппарату. Стали назначаться президентом ректоры крупнейших университетов, назначаемой стала должность президента РАН. Формально выборные должности, вроде должностей депутатов, фактически стали назначаемыми.
Механизмы отбора, «карьерные фильтры» и «карьерные лифты» при бюрократической системе мобильности устроены совершенно иначе, чем они устроены в других системах мобильности (рыночной, научной и т.д.) и в системе политической мобильности, определяемой демократической конкуренцией за голоса избирателей. Чтобы понравиться начальству, нужны совсем иные качества, чем для того, чтобы понравиться народу. И если сфера публичной демократической политики сужается, значит, в элите исчезают и люди, способные к такой политике. Сама по себе эта смена доминирующего типа личности не всегда означает ухудшение качества элиты. Демагоги, популисты, которые в изобилии выносятся наверх в молодых, «неустоявшихся» демократиях (и молодых «имитационных демократиях»), как они выносились у нас наверх на рубеже 80-х и 90-х годов, очень непохожи на бюрократических карьеристов, но вряд ли они всегда умнее и лучше их.
Однако демократический способ мобильности не предполагает систематического выдвижения «наверх» все более интеллектуально и морально слабых людей. Демагоги и сумасшедшие характерны для молодых, неустоявшихся демократий и «переходных периодов». Затем они исчезают. А в авторитарном обществе при соответствующей ему бюрократической системе мобильности постоянно действует принцип «выживания слабейших». У назначающих начальников всегда и неизбежно присутствуют такие мотивы, как страх, что их подчиненные могут их «подсидеть», понравившись еще более вышестоящему начальству, желание иметь рядом с собой послушных и контролируемых людей, наконец, просто людей, сравнивая себя с которыми начальник ощущает себя выше по интеллекту и другим личным качествам. Бюрократическая социальная мобильность поэтому имеет тенденцию к выдвижению «наверх» все более безликих людей.
Качество бюрократически рекрутируемой элиты неуклонно ухудшается, и длительное действие бюрократических механизмов имеет катастрофические последствия для качества элиты. Данный тезис прекрасно иллюстрирует постепенное снижение интеллектуального и морального уровня советской элиты от эпохи Ленина до эпохи Черненко. Этот естественный процесс на постсоветском витке спирали пошел уже при Ельцине, последовательно «убиравшем» всех, кто реально был или только мог оказаться его соперником, или же просто в силу своих качеств был недостаточно контролируем и способен сопротивляться каким-то его решениям (это были самые разные люди — Руцкой, Хазбулатов, Бурбулис, Гайдар, Лебедь, Черномырдин). При Путине этот процесс продолжался ускоренными темпами и зашел так далеко, что стал очевиден даже для массового зрителя телевидения, вызвав к жизни анекдоты о «путинских овощах» и, вполне вероятно, породив некоторую тревогу у самого Путина. Очевидно, в нашей теперешней системе он идет даже быстрее, чем в советской.
Во-первых, потому что в современной элите есть громадная преемственность с позднесоветской, уже очень «выродившейся» в результате длительного действия бюрократического отбора. Во-вторых, в советское время даже в поздний период в назначениях и карьерах все-таки в какой-то мере присутствовала идейная мотивация, которая сейчас практически отсутствует. Качество элиты ухудшается не только спецификой бюрократической мобильности, но и имманентным имитационно-демократическим системам высоким уровнем коррупции. Коррупция играет в системах этого вида иную роль, чем в реальных демократиях и чем в недемократических системах иного типа (открытых военных диктатурах, традиционных монархиях), где нет такого разрыва между неправовым содержанием и правовой формой. Отступление от закона ради личных целей носителей власти здесь неразрывно связано с самой сутью системы, поскольку обеспечение безальтернативности власти в условиях формального действия демократических норм может достигаться лишь незаконным или квазизаконным путем.
Самая главная форма коррупции — контроль над выборами. Но ясно, что, если высшие конституционные нормы принципиально не могут не нарушаться, возможности ограничения коррупции — минимальны. Не случайно, что в путинский период уровень коррупции неуклонно рос — параллельно с ростом контроля власти над обществом, что вызвало тревогу и поиски противодействующих коррупции мер у его преемника (Медведева). Послушная, безликая, безынициативная и коррумпированная элита идеальна для авторитарной власти в условиях стабильности «застоя». Такая элита не может стать идейно оппозиционной, в ней ослаблена солидарность, и на отдельных, почему-либо взбунтовавшихся ее представителей у власти всегда найдется управа. Элита всегда будет исправно приносить «дань» (местные власти — «правильное» распределение голосов на выборах, владельцы СМИ — «правильное» освещение событий, судьи — «правильные» судебные решения, олигархи — просто деньги), получая взамен «индульгенцию на коррупцию». Очень характерно, что Путин, став премьером, предупреждал молодого президента против поспешных кадровых изменений — вряд ли ему так уж нравится теперешняя элита, но для стабильности и управляемости она представляется ему оптимальной.
Однако для каких-либо иных целей, требующих идейной мотивации, самоотдачи, дисциплины и одновременно способности к самостоятельным решениям, умения убеждать людей, она не пригодна. В кризисной ситуации такая элита неизбежно окажется бессильной и готовой как можно быстрее покинуть «тонущий корабль», с которым ее не связывает ничего, кроме личных интересов. В конце советской власти мы видели поразительно слабое сопротивление антикоммунистической революции со стороны деидеологизированной и деградировавшей позднесоветской элиты, стремительно перебегавшей в лагерь демократов. Сопротивление реальной угрозе власти еще более деидеологизированной и деградировавшей постсоветской элиты будет, несомненно, еще меньшим.
Единственная идеология — обеспечение лояльности
В отличие от советской системы у теперешней, постсоветской, нет своих идеологических (или мифологических) целей вроде построения коммунизма и победы социализма во всем мире. Эти цели, вначале советского развития ощущавшиеся как реальные и действительно мотивировавшие деятельность и власти, и миллионов людей, к концу советского периода утратили реальное мотивирующее значение. Но даже в это время они «по инерции» придавали некую логичность и последовательность действиям власти как внутри страны, так и на международной арене.
В начальный период существования постсоветской системы аналогичную роль в какой-то мере выполняли идеи построения передового демократического рыночного общества, «возвращение в мировую цивилизацию». Но реальное развитие пошло совсем не в направлении демократии, и эта цель быстро отпала. Главным реальным стимулом действий власти и развития системы стало достижение гарантированной безальтернативности власти и возвращение утраченных на рубеже 80-х и 90-х годов порядка и управляемости. Но когда эти цели уже достигнуты, оказывается, что у системы цель исчезла вообще, как исчезла и перспектива развития. Нет никакого ясного образа политического будущего России и тем более никакого плана движения к воплощению этого образа в жизнь. Власть не может ни сказать, что система безальтернативных президентов, передающих власть избранным ими преемникам, — идеальная для России (или просто идеальная), ни сказать, что это — порочная система, которая идет к неизбежному кризису и которой суждено уступить место реальной демократии. Она обречена на невнятицу и противоречивость в словах и мыслях. Отсутствие у Путина и Медведева электоральных программ, их отказ полемизировать с соперниками (или «квазисоперниками») символизирует не только их ориентацию на традиционалистскую монархическую лояльность (царь не может полемизировать с поданными), но и отсутствие каких-либо планов и образов будущего, более конкретных, чем благие пожелания передовой, процветающей и сильной России.
Единственным мотивом действий становится просто стремление к самосохранению системы, «стабильности», к тому, чтобы будущее было повторением настоящего. Но такое превращение стабильности в самодостаточную цель и есть «застой», который в постсоветское время наступает значительно раньше, чем в советское. Политика сводится к обеспечению лояльности и проверке лояльности бюрократии и «олигархов», от которых, кроме лояльности, ничего и не требуется, и пресечению всяких спонтанных общественных действий — источников потенциальной дестабилизации. Президент стоит во главе громадной, охватывающей все общество системы «клановых», патронажно-клиентельных связей и его главная забота — следить за стабильностью этой системы.
Но контроль, цель которого — обеспечение стабильности и лояльности, неизбежно становится формальным, как он становился формальным в позднесоветский период. Это, например, очень четко видно в отношении Кремля к региональным властям. В позднесоветский период верховная власть полностью удовлетворялась безоговорочной лояльностью республиканского руководства и позволяла ему за это свободно выстраивать в республиках системы клиентельных иерархий. Возникали внутренне независимые, «автономные» системы власти Рашидовых, Кунаевых, Бодюлов и т.д., которые власть даже боялась тронуть, чтобы не «дестабилизировать» ситуацию.
Совершенно то же происходит и сейчас. О полностью самостоятельной региональной власти, совершенно не считающейся с российскими законами, но соблюдающей вассальную лояльность династии Кадыровых и говорить нечего. Так же стабильно и положение лояльных олигархов, которым в трудную минуту власть приходит на выручку, — ибо эти олигархи уже контролируемы, а их разорение и выдвижение каких-то новых также чревато «дестабилизацией» и опасностями. Страх как-то дестабилизировать ситуацию сковывает власть. Полная централизация и чуть ли не всемогущество президентской власти при отсутствии иных целей, кроме стабильности, переходят в бессилие. Быстро пройдя через романтический революционный период становления, через период изживания хаоса и построения авторитарного порядка и достигнув «зрелости» — максимально возможной для нее управляемости, — система погружается в период чисто инерционного существования, аналогичный периоду «застоя» в советском цикле развития, который на втором «витке спирали» наступает значительно быстрее, чем на первом. За этапом зрелости идет этап склеротической старости и приближения «последнего кризиса».
Неожиданность кризиса — обязательна
Организм «стареет» и становится все более хрупким, все менее способным сопротивляться. Видя этот процесс, мы можем предсказать будущий кризис со стопроцентной уверенностью. Перспектива бесконечного продолжения нашей квазидинастии — А назначил преемником Б, и Б получил большинство голосов на выборах, Б назначил В и т.д. — вообще не может рассматриваться. Но предсказать формы этого кризиса и сроки его наступления — невозможно. Это зависит от множества не поддающихся никакому учету факторов. Невозможно сказать, чем закончится и как повлияет на нас текущий экономический кризис. (В какой-то мере он, очевидно, ускорит наступление системного кризиса, но прямой связи здесь нет.)
Очень многое будет зависеть от того, как будут разворачиваться непредсказуемые события в абсолютно закрытой от общества и, несомненно, неустойчивой сфере личных отношений Медведева и Путина и вообще в узком слое кремлевской верхушки. Опыт других систем этого «вида» говорит о том, что летальный кризис всегда «подкрадывается незаметно» — его неожиданность имманентна системам, в которых нет обратной связи власти и общества, где в избытке поступают сигналы об опасностях нереальных, но не поступают сигналы об опасностях реальных.
Однако кое-что относительно будущего кризиса и формы падения системы сказать все-таки можно. Самым желательным вариантом развития была бы, естественно, «революция сверху» — сознательный демонтаж системы и планомерный переход к демократии вроде того, что пытался сделать в СССР Горбачев. Надежды на такой процесс оживились в связи с демократическими заявлениями нового президента. Но и горбачевские реформы были реализацией отнюдь не самого вероятного варианта развития советского общества, и «горбачевскую модель» нельзя назвать успешной. Горбачев все же не смог предотвратить наступление революционного хаоса, хотя его реформы, очевидно, способствовали его минимизации, избавили нас от каких-то более страшных вариантов. И даже в самом хорошем варианте последовательного и успешного проведения горбачевских реформ и дальше, впереди нас все равно поджидали бы кризисы, связанные с первой ротацией власти и с центробежными процессами в СССР.
В нашей системе «горбачевский» вариант ее демонтажа «сверху» представляется даже менее реальным, чем в советской. Задача перехода от имитационно-демократической системы к реальной демократии видится относительно простой, много проще, чем задача перехода от «коммунизма» к демократии. Масштабы демонтажа и перестройки в этом случае значительно меньше — рынок и частная собственность уже есть (хотя ограниченные и неполноценные), тоталитарной идеологии уже нет, даже Конституцию на первых порах менять необязательно. Но здесь есть свои специфические трудности. Именно потому, что задача Горбачева была крайне сложна, он мог относительно долгое время демонтировать и «перестраивать» систему, приобретя и сохраняя колоссальную личную популярность и поддержку и не встречая активной оппозиции. Очень долгое время горбачевская либерализация означала не ослабление, а усиление его личной власти (он освобождался от сковывающих его как личность аппаратных и идеологических уз) и популярности, и оппозиция, с которой он в конце концов не справился, возникает лишь на относительно позднем этапе реформ.
Но в постсоветской системе задачи, которые встали бы перед президентом, который действительно стремился бы привести страну к демократии, были бы, как это ни парадоксально, сложнее, чем у Горбачева. Дело в том, что переход к демократии от имитационно-демократической системы практически сводится к созданию активной оппозиции и перехода к ней власти — осуществлению первой демократической ротации, открывающей путь к системе, в которой ротации — норма. Но задача создания оппозиции, которая сменила бы действующую власть, как задача самого носителя верховной власти — психологически «противоестественна». Президент не может создавать оппозицию самому себе и готовить свое собственное электоральное поражение — это противоречило бы всем нормальным человеческим инстинктам. Какие-то либеральные шаги власти, конечно, возможны, и они, наверное, могут до некоторой степени смягчить формы будущего кризиса. Но представить себе, как демонтаж имитационно-демократической системы мог бы произойти сверху, по «плану президента», — очень трудно, и я лично не знаю таких исторических примеров. Максимум, чего можно ожидать от президента в подобной системе, что в ситуации возникшей против его воли и ожиданий угрозы власти он, сопротивляясь, не будет «переходить границы» и относительно легко сдастся, как это сделал, например, Шеварднадзе в Грузии.
Относительно мягкий и упорядоченный вариант перехода к демократии может быть связан также с расколом в верхах по типу того, который намечался в 1999 г., когда мы были не так уж далеко от реально альтернативных выборов. Какая-то подобная ситуация теоретически может повториться. Но перенос подковерной и символической борьбы в сферу публичной и, тем более, электоральной политики возможен лишь при какой-то очень маловероятной и практически непредставимой комбинации разного рода случайных и личностных факторов. Ситуация 1999 г. также ведь возникла из очень случайной комбинации обстоятельств, и ее возможное перерастание в реально альтернативные выборы и выход за пределы нашей системы требовали еще менее вероятной комбинации. Во всяком случае, Путин категорически отверг возможность своего соперничества с Медведевым и четко сказал, что, кто будет следующим президентом, они решат по взаимной договоренности без какого-либо общественного участия.
Есть примеры успешного перехода к демократии от традиционных монархических систем, когда монарх вводит конституцию, и от военных диктатур, когда армейское руководство уводит армию в казармы и организует выборы. Но в таких системах нет того несоответствия формы и содержания, которое есть в имитационных демократиях. Соответственно, в них значительно проще решается проблема дальнейшей судьбы правителей. Монарх может-таки остаться монархом. Военные, если они не совершили особых злодеяний и приведший их к власти переворот признается вынужденной и чрезвычайной мерой, могут так и оставаться военными. Положение президентов и правящей верхушки в имитационных демократиях — сложнее, ибо не нарушать, и систематически, законы они просто не могут…
Как очень маловероятны, практически исключены «революция сверху» и «раскол элиты», так для России исключена и такая «естественная» форма кризиса и демонтажа подобных систем, но в их более «мягких» вариантах, как «цветная революция» по типу украинской, грузинской или сербской (как практически невероятны цветные революции и в таких странах, как Узбекистан, Туркменистан, Таджикистан, Казахстан). Тот панический страх «цветной революции», который охватил власть в начале этого десятилетия, когда для уличной борьбы с революционерами она создала «Наших» (постсоветскую пародию на комсомол или хунвейбинов), имел скорее невротический, патологический характер. Для такой революции необходимо наличие сильной и организованной легальной оппозиции, которая способна получить большинство голосов на выборах и вывести людей на улицу, когда фальсификация результатов выборов отнимает у нее победу. Теоретическая возможность такого развития событий у нас была только в районе 1996 г., вернее, не была, а была бы, если бы не особенности нашей оппозиции, о которых говорилось выше. Сейчас у нас не только нет такой оппозиции, но уже и нет возможности для ее возникновения.
И выборы практически утратили у нас характер важного события, с которым связываются общественные ожидания. Наша эволюция в направлении установления все большего контроля власти над обществом зашла слишком далеко. Все варианты относительно «мягкого» и организованного демонтажа системы, таким образом, оказываются невероятными или очень маловероятными. Но это означает лишь то, что все равно неизбежный кризис, скорее всего, примет у нас более неожиданные, стихийные и неорганизованные формы.
В российском сознании существует порожденный нашей историей невротический страх безвластия и хаоса, побуждающий общество легко соглашаться с установлением авторитарной власти (любая власть ощущается как меньшее зло по сравнению с безвластием). Но именно внешне стабильные авторитарные системы в своей естественной эволюции ведут к тем периодам хаоса, которых мы так хотим избежать. За стабильность российского самодержавия в XIX в., резко контрастирующую с бурной историей Западной Европы, расплачиваться пришлось катастрофой 1917 года. За застойную стабильность позднесоветского периода — катастрофой 1991 года. И очень вероятно, что за стабильность и управляемость путинского периода нашей истории тоже придется расплачиваться будущим новым периодом хаоса и распада.