Posted 29 ноября 2007,, 21:00

Published 29 ноября 2007,, 21:00

Modified 8 марта, 08:23

Updated 8 марта, 08:23

Влюбившийся в невидимку

Влюбившийся в невидимку

29 ноября 2007, 21:00
Сергей МАКОВСКИЙ (1877, Петербург – 1962, Париж)

Не существовавшая на самом деле Черубина де Габриак, созданная фантазией Максимилиана Волошина и несомненно одаренной, но фатально некрасивой учительницы Елизаветы Ивановны Дмитриевой, ввела в заблуждение даже редактора журнала «Аполлон» Сергея Маковского, восторженно печатавшего в 1909 году стихи этой очаровательной невидимки. Этот 32-летний красавец, сын знаменитого художника, избалованный встречами со многими знаменитостями, включая самого Александра Второго, частого гостя в мастерской отца, упивался сладостью голоса из телефонной трубки – единственного доказательства существования таинственной поэтессы. «Голос у нее оказался удивительным: никогда, кажется, не слышал я более обвораживающего голоса, – сознавался в своей иллюзии Маковский. – Не менее привлекательна была и вся немного картавая, затушеванная речь: так разговаривают женщины очень кокетливые, привыкшие нравиться, уверенные в своей неотразимости». Он чистосердечно признавался, как дышал ее письмами: «Впечатление заострялось и почерком, на редкость изящным, и запахом пряных духов, пропитавших бумагу, и засушенными слезами «богородицыных травок», которыми были переложены траурные листки».

Она рассказала ему, что ей всего осьмнадцать лет, что она воспитывалась в монастыре, а теперь живет при строжайшем надзоре отца-деспота и ее исповедника – монаха-иезуита. В увлечении ею Маковский не был одинок. Количество влюбленных черубинистов разрасталось, что вызвало естественную зависть литераторствующих девиц, среди которых выделялась язвительностью своих пародий та, что мастерски играла роль Черубины, срежиссированную Волошиным. Думаю, ее презрительное высмеивание самой себя в этой роли было продиктовано нестерпимой болью. Ведь, при всех внутренних качествах блистательной женщины, без маски красавицы-аристократки она никому неинтересна.

Успех этой роли оказался для нее пыткой, и никто этого не понял лучше Марины Цветаевой. Но Цветаева оценила не только страдания Елизаветы, но и благородство Сергея Константиновича. Он как редактор оказался самым главным пострадавшим: насмешки, прежде всего, обрушились на него и на журнал. Однако, познакомившись с ней, он не только не обидел ее ни словом, но еще и утешал, понимая ее трагедию. Когда придуманная Черубина растворилась в окраинной глуши, Маковский послал в ту провинциальную газету, которая могла попасться на глаза Дмитриевой, сонет, посвященный ей. Цветаева подарила обманутому, но не упавшему до презрения к несчастной женщине редактору «Аполлона» высший для мужчины комплимент: «Одно имя назову – Сергея Маковского, поведшего себя, по словам М. Волошина, безупречным рыцарем, то есть не только не удивившегося ей, такой, а сумевшего убедить ее, что всё давно знал, а если не показывал, то только затем, чтобы дать ей, Е.И.Д., самораскрыть себя в Черубине до конца».

Благородство Сергея Маковского было, пожалуй, наиболее развитым его дарованием, до которого не дотягивали его весьма культурные, и только, стихи. Читатель стихов побеждал в нем писателя стихов. Но иногда Маковский прорывался сквозь множество струящихся в его жилах поэтических влияний к собственному исповедальному ручью. Одно из его лучших стихотворений – о старом нищем, то и дело попадавшемся ему на глаза, – это образ, воззывающий к незабвению всех забытых, начиная с гоголевского Башмачкина, толстовского Ивана Ильича и вплоть до солженицынской Матрены, которую он – проживи на годик больше – успел бы узнать и полюбить. Незабвение забытых – это было и всегда будет знаком узнаваемости русских интеллигентов. Игра в «рафинированность», в «никто никому ничего не должен» – первый признак неинтеллигентности. Лучшие из той, ныне атлантидной, интеллигенции были неспособны к высокомерию по отношению к народу.

Маковский не ронял достоинства, не опускался до суеты. А как часто иной поэт ничуть не ужасается, что «меж детей ничтожных мира, Быть может, всех ничтожней он». Однако никому не советую превращать игривое пушкинское допущение в индульгенцию. Ничтожность переходит в самоуничтожение, если ее доказательства мозолят глаза. Благородство души не может подменить поэтической одаренности, но оно само по себе одаренность.

В памяти Маковского остался папа – «всегда в духе, приветливый, нарядный, холеный, пахнущий одеколоном и тонким табаком, беззаботный, обворожительный папа…»: «Никто, пожалуй, из русских художников не владел так виртуозно даром живописной скорописи…»

Но сын не хотел копировать отца, не идеализировал ни его самого, ни его окружения: «Культурный уровень этого общества не был высок, истинной просвещенностью обладали очень немногие и всего реже – представители светских кругов…» (Что бы он сказал о сегодняшних «светских кругах»?) «По линии наименьшего сопротивления, по линии салонной эстетики того времени развивалась и деятельность отца, с тех пор как он сделался, уже в шестидесятые годы, знаменитостью, любимцем государя, прославленным портретистом».

Но чем сын любимца государя так ностальгически восхищался, так это ухоженным, устоявшимся укладом жизни, всеми неторопливыми наслоениями культуры, которой, как тогда казалось, ничто не угрожало. В книге «Портреты современников» (1955) Маковский уходит от «скорописи» отца к тщательной любовной «медленнописи» в портретах не только людей, но и окружающих предметов, души которых он чувствовал не меньше, чем человеческие.

Читая его, я, может быть, впервые задумался о том, что самое страшное в революциях вовсе не то, что они разрушают политические, часто уже устаревшие и насквозь прогнившие структуры. Так думают только прилипалы той или иной системы, ибо без нее они – ничто. Страшнее, что заодно революции растаптывают и устоявшийся уклад жизни – личностный, бытовой и национальный, духовный, уродуя его. А если потом он восстанавливается, то так же лихорадочно, шаляй-валяйно, наавосьно, как ранее разрушался.

Маковский-сын оказался не худшим портретистом-профессионалом, чем его отец, – только литературным. Какой приметливостью и тонким юмором окрашен портрет двух мыслителей – по-ребячьи ревнивого датчанина Георга Брандеса и его невозмутимого оппонента Владимира Соловьева. «…Определяя сущность Отелло, он (Брандес. – Е.Е.) развивал парадокс, что Отелло глуп, но не ревнив… До сих пор слышу голос, каким Брандес произносил это. Как сам себе он нравился в ту минуту!.. Соловьев вдруг разжал уста и спокойно, деловито произнес:

– Относительно Отелло вы, конечно, правы… Впрочем, еще Пушкин сказал: «Отелло от природы не ревнив – он доверчив».

И все заметили, что вторую часть вечера Брандес был не в прежнем ударе. Таким обидным показалось ему, что смелая его находка давным-давно известна этому длиннобородому скифу…»

В очерке Маковского о Ф.И. Шаляпине есть знаменательный эпизод: великий певец исполняет «Марсельезу» за полтора года до революции на банкете в честь 25-летия франко-русского соглашения в присутствии государственных лиц обеих стран. «Когда запел Шаляпин, революционная буря ворвалась в залу, и многим не по себе стало от звуков этой песенной бури. За столом замерли – одни с испугом, другие – со сладостным головокружением… Пророческий клик Шаляпина всё покрыл, увлек за собой – и развеял, обратил в ничтожество призрак преходящей действительности…

Сознавал ли тогда Шаляпин, какую русскую судьбу предсказал он своей «Марсельезой»? Хотел ли он, друг Максима Горького, прозвучать каким-то «буревестником» над обреченной императорской Россией? Или бессознательно отдался он своей стихии, и не стало для него преград времени?»

В своих оценках писателей Маковский почти не ошибался, за исключением, пожалуй, Александра Блока. Но во взвихренной России, в разгулявшейся пурге, в летающих по воздуху прокламациях и клочьях афиш было почти невозможно «лицом к лицу» разглядеть истинное, а не кажущееся лицо Блока. Да Блок и сам тогда боялся смотреть в зеркало, а когда смотрел, не узнавал себя.

Эмигрировав, Маковский сначала поселился в Чехии, где отнюдь не ушел с головой в политику, а поступил весьма по-«аполлоновски», встав над схваткой, в том числе и внутриэмигрантской. Писал книги о живописи, организовал выставку «Искусство и быт Подкарпатской Руси». Однажды в Праге он столкнулся с князем Сергеем Волконским – русским европейцем, в котором, по словам Маковского, всё было «отчетливо, просто и неподкупно: ни тени снобизма и низкопоклонства». Кстати, именно Волконскому принадлежит точный тезис взаимосвязи разложения империи и возникновения революции: «Ясно становится, что не могла держаться такая ложь; она должна была рухнуть. Но в мире нравственное зло, которое рушится путем уничтожения, а не путем врачевания, приводит к обратному злу – как отражение в воде опрокидывает колокольню, и физический принцип возмещения превращается в нравственный принцип возмездия».

Далее следует то пророческое пожелание Волконского будущим поколениям, к которому следовало бы прислушаться: «…большевизм смахнул всё прошлое с тем хорошим, что в нем было, но и с тем плохим, что в нем было. Сокрушаться об исчезновении хорошего – бесполезная трата чувствительности; но сознание плохого, оценка его и закаление себя в ненависти к этому плохому есть воспитательный долг тех, кто хочет работать над восстановлением достойного отечества. Не для того большевизм всё опрокинул, не для того на место лицемерия поставил цинизм, чтобы мы на пустом месте этого цинизма восстановили лицемерие».

Когда-то, в другой жизни, Волконский тоже был «аполлонцем». Он только что бежал из советской России, где организовал в Москве при поддержке А.В. Луначарского Ритмический институт и пытался читать лекции «актерскому пролетариату». Потом съездил в Петербург, пришел посмотреть свой особняк на Сергиевской улице. Ему открыл его же бывший лакей. Увидев оголодавшего князя в изодранном пальтишке и панталонах с бахромой, ахнул, повел в «свои апартаменты», то есть в бывшую столовую и кабинет князя, угостил вином из княжеского погреба, а потом открыл шкаф и поднес «подарочек» – костюм из княжеского же гардероба. «Вот, Ваше сиятельство, от меня на память.

А то уж очень вы того, обтрепаны!»

Маковский цитирует роман князя Волконского «Последний день»: «Он не мог, то есть не то что не мог, а не хотел ненавидеть. Он знал, отлично знал людскую пакость и все ее разновидности: и дворянскую пакость, и крестьянскую пакость, и революционную пакость, и чиновничью пакость. Он все их знал и лично испытал. Но он находил унизительным опуститься до вражды». Таким был и сам Сергей Маковский. Последней невидимкой, которую он так и не сумел разлюбить в изгнании, для него стала Россия.

Нищий

В городском саду за рекой,
под каштанами день-деньской
старый нищий сидел на пне,
всякий раз попадался мне.

Всякий раз минувшей зимой,
через сад проходя домой,
десять су я совал ему
в утешительную суму.

Он был очень убог и тощ –
на посту и в холод, и в дождь,
как заморщенный старый гриб,
к придорожной траве прилип.

Всё о чем-то просил старик,
но в его слова я не вник;
что-то шамкал беззубый рот,
да понять я не мог весь год.

А недавно я мимо брел,
никого в саду не нашел, –
только пень торчал сиротой
над примятой слегка травой.

И с тех пор, уж не первый день,
мне мерещится этот пень,
и на сердце комом тоска.
Видно – я любил старика.

<1948>

* * *
Так, ты жилица двух миров...
Тютчев

Полжизни душно-плотской яви
и недостойной суеты;
полжизни – сон, и тот же ты
живешь,
томясь в другой державе,
в тоске, в слезах по горней славе
тайноречивой красоты.

В тебе душа как бы двойная:
мятежной гордости полна,
грешнее грешного одна;
другая – о, совсем другая! –
всё шепчет что-то, засыпая.
Проснулась... и не помнит сна.

<1948>

* * *
Мне снилось, будто умираю…
Вот-вот – минута, и уйду,
в последнем страхе замираю,
последнего забвенья жду.

Казалось – кончено… И в муке,
в осиротелом забытьи
к вам я протягиваю руки,
друзья и недруги мои!

Прощайте. Не судите строго
за то, что, сердцем одинок,
любил я многих, но немного
и больше полюбить не мог.

<1959>



Расстальцы

Вы судьбой, как от материной руки,
поотрублены, будто бы пальцы,
но с тобою, Россия, тебе вопреки, –
нерасставшиеся расстальцы.

Ты, Россия, расстальцев с тобой не вини.
Твои ангелы всё им простили.
Если б даже хотели, не могут они
разлюбить невидимку-Россию.

Евгений ЕВТУШЕНКО

"