Posted 29 июня 2019, 05:54
Published 29 июня 2019, 05:54
Modified 7 марта, 15:51
Updated 7 марта, 15:51
Вадим Муратханов родился в 1974 году в Бишкеке.
Окончил факультет зарубежной филологии Ташкентского государственного университета.
Стихи публиковались в журналах: «Новый мир», «Дружба народов», «Октябрь», «Арион», «Звезда», «Знамя», «Звезда Востока», «Восток Свыше», «Интерпоэзия», «ШО», «Иерусалимском журнале», «Дети Ра», «Литературная учеба», «Современная поэзия», «Вавилон», в различных поэтических антологиях.
Вышли сборники стихов: «До сумерек», «Непослушная музыка», «Портреты», «Ветвящееся лето», «Испытание водой», «Приближение к дому», «Узбекские слова», «Цветы и зола».
Принимал участие в учреждении «Ташкентской поэтической школы», альманаха «Малый шёлковый путь», Ташкентского Открытого фестиваля поэзии. Создатель сайта «Два берега — современная русскоязычная поэзия Узбекистана».
Работал сотрудником журналов: «Звезда Востока», «Новая Юность», «Интерпоэзия», «Арион».
Творчество отмечено премией «Московский счет».
Узбек по отцу и русский по матери, Вадим Муратханов родился во Фрунзе (Бишкек) - столице Киргизской ССР. Детство и юность поэта прошли в местах, где служил отец, военный медик.
Небит-Даг - небольшой город нефтяников в ста километрах от Каспийского моря, потом пустынный Капчагай в Алма-Атинской области. Песок пустынь, горячий ветер, колючий кустарник, пересыхающие озера, настолько насыщенные солью, что в них нельзя утонуть - места взросления поэта. В родном дворе, под сенью раскидистой груши, а вокруг - многовековой уклад древнейших поселений, предопределили раннее духовное взросление Вадима Муратханова. Проникновенная, глубочайшая и деликатная духовная атмосфера навсегда сформировали оптику его просодии:
Молла-Кора. Стоячая река.
Здесь можно плавать, не умея плавать.
По глади матовой скользят, как облака,
не подымая брызг, чтоб не заплакать,
купальщики. Здесь трудно верить в боль
обид, измен, в дыхание азарта.
+45. В июле держит соль
надежней мягкотелого асфальта.
Еще есть вышки в двух часах езды,
качающие нефть для стран неблизких.
И больше — ничего. И нет воды,
кроме твоей, до самых волн каспийских
На недавних поэтических «Полюсах» в Музее-квартире Алексея Толстого слайд-шоу:
О Среднеазиатских впечатлениях писало много русских поэтов. В поэме «Алайский рынок» Владимира Луговского (здесь поэму читает Александр Межиров), и в казахстанском цикле ранних стихов Леонида Мартынова с шедевром «Торговцы тенью» - «я как-то раз пробрался на Восток» всегда ощущается определенная дистанция между творцом, и жизненными обстоятельствами, в которых поэт вдруг оказался. В поэзии Вадима Муратханова между стихами и автором никакой дистанции нет - они единое целое.
Дмитрий Бак - литературовед, критик, директор Государственного музея истории российской литературы имени В. И. Даля - пишет: «Лирика Вадима Муратханова начинается там, где стартует размышление об истинной геометрии вещей и событий, то есть — не стесненной привычными параметрами зрения, выходящей за их пределы.
Основной парадокс налицо: выход за пределы обыденного лишь открывает иную обыденность, более глубокую и естественную. То, что казалось природным, обнажает собственную искусственность, иллюзией оказываются именно те усилия, которые, казалось бы, призваны оберегать от иллюзорной поверхностности и прямой лжи... поэзия – вовсе не средство обрести особый «авангардный» дар самовитого слова и угловато смещенного зрения, не путь к тому, чтобы «смазать карту будня», но, напротив, – средство воскрешения первоначальных традиционных способностей зрения и суждения, поначалу (некогда в прошлом) очевидных, но впоследствии замутненных внешними и внутренними обстоятельствами, препятствиями...».
Поэты и критики Андрей Пермяков и Аркадий Штыпель делятся: «Вадим Муратханов пришел к читателю одновременно с декларацией, объясняющей, в чем же состоят особенности совсем нового тогда поэтического течения: «Прежде всего, в углубленном — «детском» — восприятии ткани пространства и времени, когда рамки каждого предмета, каждого мгновения раздвигаются до громадности...
Авторам Ташкентской школы присуще обостренное чувство прошлого, индивидуальной истории, поэтизация детства, стремление если не обратить время вспять, то, по крайней мере, осмыслить утраченное...
Замкнутое пространство вагона, комнаты, скворечника или улья, часто фигурирующее в произведениях поэтов ташкентской школы, — не что иное, как попытка укрыться от бога времени, любой ценой сохранить образ и воздух малой родины; это вечный поиск дороги домой...».
Поэт Даниил Чкония подчеркивает: «Способность видеть мир, следить за событиями, «наблюдая» за своими реакциями, пропуская все это сквозь художническое осмысление жизни, превращает «картинку» в сюжет эпической картины. Движение поэтической мысли охватывает, осмысливает огромный путь от новозаветного сюжета до факта и событий нынешних времен с непрекращающимся спором и сражением той изначальной проповеди любви, ее творением в жизни, против зла, ненависти и бессмыслия. При этом Муратханову удается совмещать «общий план» философского мировосприятия с «крупным планом» психологического портрета.
Кажется, достигнута точка высшего нравственного напряжения? Но достигнута ли цель этой победы? Животворна ли она? Не страшен ли итог? Не сомнительна ли победа? Тяжкие вопросы не боится задавать себе и нам поэт, и нет ни у него, ни у нас очевидного, утоляющего боль и тоску сомнений, ответа...».
И все же будем надеяться, что истина и путь спасения на сей раз могут открыться в самом чтении стихов:
* * *
Мой старый дом, заросший сад
и инструмент в ладонях слабых.
Другие руки век назад
привили этот цвет и запах.
Но кажется: за шагом шаг
стволы и ветхие стропила
в младенчестве моя душа
сама из времени слепила.
* * *
За тридевять пустынь обратно не суметь.
Не окунуться вновь в тот воздух, где чинара
в тысяча первый раз примеривает смерть,
смирением сухим твой город начиняя.
Здесь минус двадцать пять на солнце – потому,
должно быть, мне так просто одному,
хрустя кристаллами застывшей боли,
пересекать заснеженное поле.
Твой ласковый ноябрь в гортанной суете,
шестиконечный сквер и город-полукровка –
отныне только мой, мой недожитый день,
к игрушечной зиме смешная подготовка.
* * *
Ни вина, ни гурий не надо –
небо синее, ветвь граната.
Зерна светятся, манят до дрожи
под шершавой треснувшей кожей.
Но чем дольше из памяти рву
детства выгоревшую траву,
тем сильнее боюсь подмены
и больнее жить наяву.
Тесный сруб не меня ли ждет
на краю лакированных вод?
Там сосна переходит дорогу,
и все длится ее переход.
Цветы
В моем рабочем кабинете
цветы беседуют о лете.
Один посажен, как дитя,
в горшок — и на него, блестя,
глядит другой, лишенный зренья,
из глянцевого измеренья.
Лишь мой несовершенный мозг
для их общенья зыбкий мост.
А между тем ползет к закату
рабочий день. Сминая дату
и выключая верхний свет,
я покидаю кабинет.
И вот во тьме порядок сдвинут,
горшок жильцом своим покинут,
пока настенный водопад
в него струится наугад.
Алле
Дом пропитан тьмой неизлечимо.
Тают стены. Ощупью — в кровать.
Ты уже почти неразличима,
не окликнуть, слов не подобрать.
Можем ли, смежая на ночь веки,
думать, что воротимся сюда,
расставаться, словно не навеки?
Черная вода, громады льда.
И плывут неведомые двое,
вылитые в тонком хрустале.
Беззащитны перед каждой волей,
перед каждой вещью на столе.
* * *
Измеренье комнаты. Безвременье
выходной спасительной среды.
С каждым шагом медленнее зрение,
глубже попадание в следы.
Вывернут сегодня наизнанку
внутренний зеленый мир.
Не друзья ли детства спозаранку
шелестят, не ведая квартир?
Я достигну градуса покоя,
буду молчаливее на треть.
Гаснет день и умирает стоя,
не переставая шелестеть.
ДОРОГА ДОМОЙ
До утра затаился восток.
Карта звездного неба невнятна.
И свистком милицейским сверчок
призывает вернуться обратно.
Ты идешь под горбами мостов,
где для страхов устроены ниши,
где автобуса остов пустой
населяют летучие мыши.
Ты минуешь бездомных калек,
среди белого дня невозможных,
что пришли на короткий ночлег
из-за насыпей железнодорожных.
Скоро ляжешь и будешь как все.
Под ногой тротуар — пограничье
между хаосом рощ и шоссе,
освещенным до неприличья.
* * *
Мне снился снег. Но непроглядна темь
за окнами, и рано подниматься,
хотя часы высвечивают семь
пятнадцать.
Ты ль это был, непонятый пророк,
пришедший миру возвестить о стужах?
Тебя ль мы не пустили на порог?
Твое ли тело растопили в лужах?
Кто прочитать успел твои следы,
круги разновеликие запомнил,
когда касался ты ночной воды
крупинками остроконечных формул?
* * *
Не догонит и хватку ослабит
разноцветный московский острог.
Распадается поезд-анапест
на вагоны случайные строк.
Не проспать, не проспать, не проспать бы,
не коснуться соседа плечом,
не доехать до дальней усадьбы
незнакомым иван-ильичом.
* * *
Отчалить случайным движеньем во сне,
не мучась, не каясь,
овечьей тоски, не вкусив напоследок —
такая судьба есть.
Сойдутся друзья удивленно глядеть,
не ведая брода, —
верны навсегда и стройны навсегда
и чернобороды.
Нет-нет и украдкой заглянешь сюда
в трудах суеверных:
течет ли еще голубая вода
у памяти в венах?
ФОНАРЬ
Всю ночь над козырьком подъезда
горел фонарь, как часовой.
К нему деревья жались тесно,
шумя беспомощной листвой.
Но для чего, нагнувшись криво,
словно хотел упасть ничком,
он все еще горит тоскливо
невидящим зрачком?
Не замечая инородца,
дубы беседуют над ним,
и небо синее смеется,
но не над ним.
СВЕТ
Внезапно в доме отключили свет.
Старушка пред экраном потемневшим
вдогонку недоговоренной фразе
глазами еще несколько секунд
нащупывает мыльную поверхность
бразильской мелодрамы. Наконец
отводит взгляд, программу достает,
как бы стремясь в скупой газетной строчке
развитие сюжета угадать.
Женщина за письменным столом,
устало опустив худые плечи,
свое в дисплее видит отраженье
взамен свечения несохраненных букв.
Она, вздохнув, очки кладет на стол
и в комнату соседнюю идет,
чтоб позвонить подруге.
Привычные и умные предметы
беспомощно таращатся вокруг
безвременно погасшими глазами.
Природа оживает, между тем.
Ее синица где-то за окном
поет о том, что в пыльном междутемье
листвы вечерней места хватит многим
желаньям, сожалениям, и света
до сумерек должно хватить на всех.
* * *
Вдали от капель, что наперебой
подробно разлетаются на жести,
ты где-нибудь становишься другой,
все дальше, непонятней в каждом жесте.
Но слушать дождь мне хочется с тобой.
И значит, мы наполовину вместе.
ПРОХЛАДА
Лето. Людей покинули силы.
Кружку губам донести – и ладно.
Где-то там, за горами синими,
ходит вдали от людей прохлада.
Ходит вдали белоснежным теленком.
И от нее получает лето
только с трудом узнаваемый голос
на пленке арычной ленты.
АВТОПРОБЕГ
Те дамы и мужчины,
кто ловок и богат,
шикарные машины
получат напрокат.
А нам с тобой, неброским
и подошедшим после,
достанется повозка
и низкорослый ослик.
Он двигателем хлопать
хотя и не умеет,
зато о горных тропах
понятие имеет.
Зато, услышав «трогай»,
без гаек и моста
он тронется в дорогу
в заветные места.
И в час, когда усталый
кортеж назад вернется,
наш путь к далеким скалам
едва-едва начнется.
* * *
Рождается весна. Как никогда,
мой многолетний бесполезен опыт.
Вот-вот ее несмелая вода
все выходы на улицу затопит.
К ней надо поскорее на поклон,
пока бедна травой и голосами.
Уже виденье мухи за стеклом
со мной пыталось встретиться глазами.
СЛУЧАЙ В ГОРАХ
Все видели его в лицо,
небритого, в помятой кепке.
Мы рано спать легли. Был сон
в горах на удивленье крепким.
Он должен был лишь сниться нам.
Но несколько мгновений странных
он шел бесшумно по камням
и таял в залежах тумана.
О нашей ночи между скал
мой друг, который был поэтом,
стихотворенье написал,
где не упомянул об этом.
Другой мой друг, что жил средь книг
и бородой страниц касался,
не сделал записи в дневник
и дату вспомнить отказался.
Он не ушел. Он невредим.
Он прячется под верхним веком.
Я скоро окажусь один
с моим небритым человеком.
* * *
Молла-Кора. Стоячая река.
Здесь можно плавать, не умея плавать.
По глади матовой скользят, как облака,
не подымая брызг, чтоб не заплакать,
купальщики. Здесь трудно верить в боль
обид, измен, в дыхание азарта.
+45. В июле держит соль
надежней мягкотелого асфальта.
Всяк сам себе и лодка, и Харон
в безмолвном изучении излучин.
Два берега равны. И с двух сторон –
скупая роскошь зелени колючей.
Как ты права, недвижная среда!
Куда струить себя? Пески повсюду.
За горизонтом – город Небит-Даг.
На самом въезде – памятник Верблюду.
Еще есть вышки в двух часах езды,
качающие нефть для стран неблизких.
И больше – ничего. И нет воды,
кроме твоей, до самых волн каспийских.
* * *
Моя скрипучая кровать,
теней прозрачные намеки,
запутавшийся в проводах
столб — собеседник одноногий, —
мне скоро будет не хватать
вас, отстающих по дороге.
ГОРОД
В кабинке шаткой чужака
напрасно к небу поднимают –
необозримые века
лукавой сказкой подменяет
обманщик-город. В свой черед
и я бродил по теплой пыли.
И разум спал. И ничего
глаза в пыли не находили.
Состарившись, приду опять
в чинар высокое собранье
босыми пятками читать
развернутую книгу Брайля.
* * *
Проспать весну с ее ознобом,
с ее двором, где день-деньской
намокший снег, не помня неба,
совокупляется с землей,
и спохватиться в странном мире,
зеленом мире. Ну и что ж?
В цветы и птицы будешь принят,
как только облака сочтешь.
Но зренье новой пищи просит
и обрывает счет на двух.
Собака лает. Ветер носит
над домом тополиный пух.
КОРМЛЕНИЕ ЧАЕК
Порезанный мельканьем белых крыл,
соленый день остановил теченье.
Я с чайкой осторожной говорил
на эсперанто хрупкого печенья,
а он все длился. В нем я не был мной,
забыл следить, как палуба дрожала
и море мраморное за кормой
резных мечетей кубики держало.
И если вниз на воду не смотреть,
то кажется, что он еще не минул.
Зависших птиц медлительная сеть
еще скользит над этим тонким миром.
САД
Садовник входит в сад, как входят в дом,
отвыкший от хозяина. Он за ночь
подрос, и сам себе шумит листвой,
и занят собственными чудесами.
Садовник гладит ствол, и в лица крон
заглядывает, и другой рукой
сжимает черенок лопаты,
как неуместный варварский трофей.
«Не щит, но меч принес я вам, деревья».
Заботливый садовник-карабас
берет секатор. Челюсти стальные
сверкают, но не узнаны никем.
И сок в зеленых жилах не застынет.
* * *
Трое стоят в дверях.
Что ж я так оплошала?
Пыль кругом как на грех,
скомканные одеяла.
Гладить не начала,
и не найти заколку.
Суп еще позавчера
вылить просила Кольку.
В баночке жестяной
скрепочки вместо чая.
Музыка за стеной.
Так ли гостей встречают?
Не размыкая губ,
Трое пожмут плечами:
«Позавчерашний суп,
музыку вместо чая,
сколько еще в горсти
сподобишься унести –
можешь забрать с собой всё.
Мы подождем, не бойся».
* * *
Дремлет кошка
на пятнистом от света асфальте.
Заведенная птичка
не умолкает в листве.
Когда этот день
станет невыносимо странным,
рассмеюсь –
и все изумленно исчезнет.
ЛЕС
В заброшенном корпусе ржавчина, сырость,
разбитые стекла и грязь.
Но прямо на крыше загадочный вырос
росток, никого не спросясь.
Он будет тянуться еще много лет,
рассеивая семена, –
и значит, там скоро появится лес
на будущие времена.
Когда на земле воцарится раздор,
и скроются рыба и зверь,
и Красную книгу за черным дроздом
захлопнут, как тяжкую дверь,
когда наши детские игры остудит
последний и праведный суд –
родятся в лесу непонятные люди
с очками на длинном носу.
Не зная о наших победах и бедах,
лихие столетья спустя,
в тени проводить будут дни и в беседах,
густым опереньем блестя.
Где нам и не снилось, где так не бывает,
где лишь удивись и замри –
носатые люди гуляют от края
до края квадратной земли.
* * *
«...Кто у нас нынче поет Кармен?
Ставят ли новое в русском драмтеатре?
Много, я слышал, у нас перемен.
Мал городок, но узнаю вряд ли.
Даже не верится: столько лет
мысленно взад и вперед по Садовой...
На 24-е взял билет.
Приеду — наговоримся вдоволь».
«Вместе со всеми, узкой тропой.
Поют далеко, но кажется, отовсюду.
Имя твое не вспомню, если встречусь с тобой,
да и свое, должно быть, скоро забуду.
Почта из рук вон, так что писем не жду,
но доходят молитвы, особенно по субботам.
Придешь навестить — ищи в третьем ряду,
у зеленой скамейки, сразу за поворотом».
* * *
Слаб человек, но слабее котенок.
Голос его неуверен и тонок,
сам он почти невесом,
ветром сюда занесен
из первозданного хрупкого мира,
жителей коего тьма не томила,
где совершенен язык
и к молоку не привык.
Слаб человек, но котенок слабее.
Жмется к ногам, пред грядущим робея,
будит тебя по утрам,
чтоб не опаздывал в храм.
Встанешь и, хрупкий свой сон забывая,
в офис ползешь в неуклюжем трамвае,
ликом смирен и мохнат.
Скоро ли можно назад?
* * *
Ранней весной проницаемы сны,
словно дворы проходные.
Что же в них так холодны и честны
близкие и родные?
Пальцы сожми, головой крутани.
За ночь подушка намокла.
Веки смыкаешь — прозрачны они,
словно помытые стекла.
* * *
Обратный путь срезая по привычке,
авоськи тащишь вдоль литых оград.
Читаешь полустертые таблички —
скупые перечни чужих утрат.
Как градусник, встряхнешь немые пальцы,
с родной рукой нащупывая связь, —
и не заметишь сам, как задержался,
в эмалевый овал оборотясь.
Шуршат листвы дырявые обои.
Теряются оттенки в полутьме.
Короткий список сделанных покупок
все медленнее крутится в уме.
* * *
Остывших листьев первый жёлтый цвет
необъясним, как проседь в тридцать лет.
Еще пройдёт немало пыльных буден,
немало знаков встретим и забудем,
чтоб к прошлогодней осени людей
привыкла осень наступивших дней.
* * *
Зимняя отыгранная сказка
с мокрой сцены сходит неохотно.
На корявых вековых каркасах —
листьев прошлогодние лохмотья.
Вдоль дувалов, низеньких калиток,
до которых солнцу не добраться,
улица февральская хранит
скудные остатки декораций.
В память о былых дворцах ледовых
в горсти наберёшь, потрёшь в ладонях.
* * *
Сначала дождь закрашивает горы,
потом холмы и продолженья улиц.
И вот все неожиданно и скоро
в свои дома вчерашние вернулись.
И снова в воздухе, тобой согретом,
глядишь в нескромные глаза предметам.
* * *
В детском саду воскресенье,
солнечных пятен парад.
Птичьим негромким весельем
дом опустевший объят.
На перекладинки лестниц,
на полукружья качелей
петь непохожие песни
родичи дальние сели.
Ловят их в яркие краски
между страницами книг,
но непонятны их сказки,
тёмен их беглый язык.
* * *
Встали часы,
указав моей комнаты
время.
* * *
Поблекла игрушка на крыше.
Только дождь касался ее
время от времени…
* * *
Сломанная вещь в твоих руках
любимицей давней
в неведенье улыбается…
* * *
Приблизишь лицо –
и вещи почтительно
теряют очертания
на время твоей улыбки…
* * *
Скоро увижу тебя.
Даже во сне
сердце минуты считало…
* * *
Хотелось бы взглянуть на мир
из стен твоего безумия.
Обнимаю тебя,
но не втиснуться в клетку,
не рассчитанную на двоих.
* * *
Видишь: давно рассвело.
Пластинка, неуверенно круглая,
крутится молча…
* * *
Долго еще
стою на перроне
с далеким от твоей улыбки
отражением на губах…
* * *
Ты невольно изменишься,
когда я уйду.
Может быть, слегка заострятся скулы
и увеличится рост.
Волосы потеряют какой-то оттенок.
В общем-то, дело не в нас,
а в освещении.
* * *
В почтовом ящике
от долгого молчания
завелся паучок.
Не трогаю: примета.
Тобой надписанный конверт
один нарушит паутину…
* * *
Когда снаружи снег и стужа,
я трубку душа не спеша
снимаю в ванной, чтобы слушать,
как жизнь тепла и хороша.
И струек ласковые сети
я ощущаю на виске.
И не дерзаю им ответить
на человечьем языке.
ПРОБУЖДЕНИЕ
Вчера я проснулся не в мягкой постели,
а с тесной решёткой вокруг головы.
Трибуны вопили и громко свистели.
Угрюмо молчали косматые львы.
А Марк-гладиатор в домашнем халате
сидел на кушетке ногами в тазу.
И солнце сияло. И громы некстати
прокатывались то и дело внизу.
И крикнул я Марку: «Вернись во всё это!
Съедят твоё тело – куда полечу?»
Но Марк на латыни давал мне советы
и мысленно хлопал меня по плечу.
ДИНОЗАВР
Где поблёскивают рельсы,
много тысяч лет назад
выходил на солнце греться
царь природы – динозавр.
В розовеющей дали
папоротники цвели.
Время медленней бежало
вкруг нетронутой земли.
Он об этом и о том
мыслил кожей и хребтом.
Сквозь него трамваи плыли,
двигались автомобили.
Но, стальных не видя тел,
пред собою он смотрел
и ложился на дорогу,
смутно чувствуя тревогу.
САЗАН
Была ему набрана ванна.
Я к ней приближался с отцом.
Там тёмное тело сазана
лежало недвижным пловцом.
Из ванны его вынимала
огромная чья-то рука,
и на пол упало немало
воды у него с плавника.
Я думал: он в дальние страны
в багажнике едет сейчас
и скоро навек перестанет
по-рыбьему помнить о нас.
НОЧЬ ОТЦА
Вокруг отца посетители вертятся,
прямо к постели идут, незваные,
не сознавая, что просьбы во сне
теряют законные основания.
Поэтому на все бумаги подряд
он ставит печать без сомнений и дрожи,
пока глаза у него горят
непогашенным светом в прихожей.
* * *
Устал я на тебя молиться.
Машинным дымом просмолиться,
по шумным улицам, по будням
бродить без деток и внучат,
локтями прикасаться к людям –
и слушать, как они звучат.
НЕВИДИМКИ
Глядят на мир глазами кинокамер,
события не трогая руками.
Со всех полей стекаются на суд,
плакаты, пожелтевшие несут
бесчисленные люди-невидимки.
Появятся – и растворятся в дымке.
А видимый – на кромке бытия
стоит, как подсудимый и судья,
возносит голос и руками машет,
но ни словечка нового не скажет.
И смотрит он, усталый дурачок,
в зловещий кинокамеры зрачок.
* * *
Где-то во хмелю буянят,
но тебя там никогда нет,
ведь крамолу не куют,
если сухость и уют.
В сахарной твоей державе
нет на сны подорожаний.
Дремлют древние кремли –
и ты немного подремли.
* * *
Как усталые солисты,
разошлись специалисты.
Спят жильцы в палатах,
органы болят их.
Только изредка на стон
между болями и сном
пробежит растерянная
медсестра с системой.
Только сверху кто-то главный
мебель двигает ногами,
служащих вначале
гневно поучает.
А потом, затихший в кресле,
по историям болезни
пальцем водит бегло –
чтоб сестра не бегала.
* * *
Удобнее иметь своим кумиром
ровесника, чтоб можно было с ним
в одну эпоху радоваться жизни
и по нему за временем следить.
Состарившись, ворчать и видеть в нём
товарища по поколенью.
А я люблю угасших звезд, сошедших
со сцены и, желательно, с земли.
Они смеются с выцветших конвертов,
и крутится пластинка, как душа.
От старости потрескивают сухо
их молодые голоса.
* * *
Нет, голос твой с хрусталинками слёз
я телефону доверять не стану,
чтобы ни звука ветер не унёс,
кружащий над степями Казахстана.
Приеду, километры торопя,
и в двух шагах замру на слове «здравствуй»,
и удивлюсь, как много до тебя
заполненного воздухом пространства.