Posted 27 апреля 2006,, 20:00

Published 27 апреля 2006,, 20:00

Modified 8 марта, 09:17

Updated 8 марта, 09:17

Восставший против лжи

Восставший против лжи

27 апреля 2006, 20:00
Лев Толстой (1828, Ясная Поляна Тульской губернии – 1910, станция Астапово Рязано-Уральской железной дороги)

«…Как силен не высказываемый заговор людей о том, чтобы скрыть сознание своей несвободы…» – так записал в блокноте человек, который больше всего боялся это скрывать.

Самая скромная в мире могила – без имени и фамилии, без дат рождения и смерти, без памятника, без скамеечки, чтобы посидеть рядом и помянуть, – всего-навсего чуть возвышающийся над землей вытянутый прямоугольник с невысокой травой и вкраплениями простеньких полевых цветов, выросших из залетных семян. Под этим холмиком покоится человек, чей дух, не упокоенный ничем, бросил его напоследок к российским равнодушным рельсам, приведшим на станцию Астапово.

Почти сорока годами раньше Лев Толстой был потрясен самоубийством Анны Пироговой, которая из-за несчастной любви бросилась под поезд. Так в нем начался роман «Анна Каренина».

В 1966 году Жаклин Кеннеди в своей нью-йоркской квартире мне сказала:

– Знаете, в тот момент в Далласе я вдруг почувствовала себя, как Анна Каренина под поездом…

В 1968 году мой друг, бывший моряк, чилийский Джек Лондон, как его называли, – Франсиско Колоане затащил меня в незамысловатое публичное заведение в Пунта Аренас, недалеко от Огненной Земли, где он в юности был влюблен в столь же юную утешительницу одиноких мужчин. Ей он хотел помочь выпутаться, но она умерла от туберкулеза. Хозяйка, которая во время оно тоже была утешительницей, встретила Франсиско, как близкого родственника, – сходили на кладбище, поплакали, повспоминали. Над кроватью одной из обитательниц заведения висела фотография, выдранная из книги. Я не поверил глазам – это был Лев Толстой, босой, в белой рубахе, заложивший руки за пояс. «Кто это?» – спросил я. «Отец», – кратко ответила женщина. «Но мне кажется, что это Лев Толстой», – стараясь быть как можно тактичней, настаивал я. «Ну и что? А почему он не может быть моим отцом?» – резко оборвала разговор женщина. Она не читала «Анны Карениной». Но прочла по-испански другой роман Толстого «Воскресение», подаренный ей мотористом из Макао, и в истории Катюши Масловой увидела саму себя.

Вот какую дочь Толстого я нашел в Патагонии. Великое искусство – это всегда великое отцовство. Толстой сам сказал об этом в одном из писем: «…не говорите мне про нее (про Анну. – Е.Е.) дурного или, если хотите, то с menagement (осторожностью. – Е.Е.) – она все-таки усыновлена». Усыновляя, или точней – удочеряя, он удочерял множество женщин не только настоящего, но и будущего. Пастернак писал, обращаясь к Христу: «Слишком многим руки для объятья Ты раскинешь по концам креста». Причина непонимания романа «Анна Каренина» современниками (даже Салтыковым-Щедриным, который трактовал его содержание как абсурдное) была в том, что объятия романа были раскрыты не просто для многих, а для всех сразу. Иван Иванычу, конечно, лестно, если хотят обнять его лично. Но, если вместе с ним хотят обнять и Петра Петровича, которого Иван Иваныч люто ненавидит, ему станет смертельно обидно. Одинокого человека – Толстого – понял другой великий одинокий человек – Достоевский, назвавший «Анну Каренину» совершенством. Но большинство человечества, а может быть, всё, без исключения, – это тоже одинокие люди. Именно поэтому раскинувший руки по концам креста Толстой принял в объятия слишком многих – от той женщины из Пунта Аренас до Жаклин Кеннеди. Творчество великого художника – это письмо сразу всем.

Если Флобер говорил о мадам Бовари: «Эмма – это я», то Толстой мог то же самое сказать об Анне Карениной. Сибаритские черты его жизни – в Стиве Облонском, его былой офицерский шарм – во Вронском, его полуидеалистическое-полупрактическое правдоискательство – в Левине, но все-таки Толстой – это не они, а именно Анна.

Кутила, съевший не одну тысячу английских бифштексов, он стал убежденным вегетарианцем, заболев духовным голодом. Великосветская красавица Анна заболела голодом по любви. Глубоко религиозный Толстой стал антиклерикалом, и его отлучили от церкви за «ереси». Религиозная Анна, как и он, разрывается от удушающего ее отвращения к лицемерию. Уже почти решившаяся на самоубийство, она видит, как крестится ее сосед в поезде. «Интересно бы спросить у него, что он подразумевает под этим», – с злобой взглянув на него, подумала Анна».

Толстой высоко ставил понятие «семьи» как некой нравственной личной церкви, но разочаровался и в ней, ибо за ширмой так называемого «взаимного уважения» увидел гибель любви. Вспомним, что говорит об этом Анна: «Уважение выдумали для того, чтобы скрывать пустое место, где была любовь». Отдавший дань светской столичной болтовне, Толстой бежал в Ясную Поляну в поисках «опрощения», но и там среди своих близких и крестьян увидел не простоту, а столь отвратительное ему усложнение жизни ложью. И Анну Каренину раздражают перед самоубийством почти все лица, проходящие перед глазами: «Зачем они говорят, зачем они смеются? Всё неправда, всё ложь, всё обман, всё зло!..»

Георгий Адамович проницательнейше догадался, чем Толстой превосходил всех других, даже самых талантливых писателей, – он ставил чувства людей выше событий и утверждал чувства как главный, скрытый от глаз, механизм истории: «Пушкин – это русская империя, это русская культура в ее имперском величаво-стройном преломлении, а Толстому ни до каких империй (и глубже – вообще до истории) дела нет, потому что он занят мыслями, которые до них родились и, наверно, их переживут… В романах Толстого может показаться устарелой, отжившей только их оболочка – как отчасти это произошло с «Анной Карениной», – но не сущность. Их общее безответное «Зачем?» останется без ответа и в двадцать пятом или в тридцатом веке».

Как-то я прочел, что, начиная с шумерских времен, на земном шаре было 18 тысяч войн. Если мира нет в семьях даже из нескольких человек, как может быть мир в семье многомиллионного человечества? Это Толстой начал понимать еще в молодости, под севастопольскими пулями.

Он, в отличие от многих писателей, бесстрашно начал развеивать романтический ореол вокруг самого понятия «война» и в севастопольских рассказах, и в «Хаджи-Мурате», и на лучших страницах «Войны и мира». Да и в своей сочной сатирической песне, которую он написал, может быть, с помощью своих дружков офицеров, да и солдатушек-ребятушек, таким же хитрым макаром, как солдат бабе щи варил из топора, а потом распевал эту песню под чарку водки где-нибудь на брустверах во время краткого междупулия.

Может, это прозвучит совсем неожиданно, однако, похоже, что у истоков «авторской песни», несмотря на его сложное, любовно-осторожное отношение к поэзии, стоял не кто иной, как граф Лев Толстой. Не нужно большого воображения, чтобы представить не только сочинителем, но и прирожденным исполнителем толстовской, к сожалению, забытой «Песни про сражение на реке Черной…» не кого-нибудь, а Володю Высоцкого, в его молодой лихой форме. Балладная повествовательность, вкрапления прямой речи, язвительная афористичность – всё это через столетие станет отличительной чертой песен-монологов таганского барда.

Виктор Шкловский с присущей ему остротой сопоставлений заметил, что зарево московского пожара 1812 года, полыхающее на страницах «Войны и мира», Толстой увидел с Малахова кургана в Севастополе во время Крымской войны. Бестолковщина, свидетелем которой был Толстой в сражении на реке Черной, легко прочитывается в описании Аустерлицкого сражения. А у самой толстовской песни оказалось далекое и живое эхо. «Гладко было на бумаге…» – это, чуть изменив Толстого, мы не без основания повторяем гораздо чаще, чем хотелось бы. Из песни слова не выкинешь. А из песни, написанной Львом Толстым, тем более.



Песня про сражение на реке Черной 4 августа 1855 г.


Как четвертого числа
Нас нелегкая несла
Горы отбирать.

Барон Вревский генерал1
К Горчакову приставал,
Когда подшофе.

«Князь, возьми ты эти горы,
Не входи со мною в ссору,
Не то донесу».

Собирались на советы
Все большие эполеты,
Даже Плац-бек-Кок.

Полицмейстер Плац-бек-Кок
Никак выдумать не мог,
Что ему сказать.

Долго думали, гадали,
Топографы всё писали
На большом листу.

Гладко вписано в бумаге,
Да забыли про овраги,
А по ним ходить…

Выезжали князья, графы,
А за ними топографы
На Большой редут.

Князь сказал: «Ступай, Липранди».
А Липранди: «Нет-с, атанде,
Нет, мол, не пойду.

Туда умного не надо,
Ты пошли туда Реада,
А я посмотрю…»
Вдруг Реад возьми да спросту
И повел нас прямо к мосту:
«Ну-ка, на уру».

Веймарн плакал, умолял,
Чтоб немножко обождал.
«Нет, уж пусть идут».

Генерал же Ушаков,
Тот уж вовсе не таков:
Всё чего-то ждал.

Он и ждал да дожидался,
Пока с духом собирался
Речку перейти.

На уру мы зашумели,
Да резервы не поспели,
Кто-то переврал.

А Белевцев-генерал
Всё лишь знамя потрясал,
Вовсе не к лицу.

На Федюхины высоты
Нас пришло всего три роты,
А пошли полки!..

Наше войско небольшое,
А француза было втрое,
И сикурсу тьма.

Ждали – выйдет с гарнизона
Нам на выручку колонна,
Подали сигнал.

А там Сакен-генерал
Всё акафисты читал
Богородице.

И пришлось нам отступать,
Р…... же ихню мать,
Кто туда водил.



Астапово

Иногда так мне хочется
спрятаться в детство,
а вот в старость не хочется спрятаться никогда.
Иногда подмывает до чертиков
броситься в бегство,
а откуда – не знаю,
и вовсе не знаю – куда.
Ты подарок-проклятие,
жизнь моя необратимая,
и лишь в сторону дернусь,
в лодыжки впиваешься цепью тугой.
Не хочу притворяться,
что ты мне вконец опротивела,
но хочу я другого себя,
да и жизни другой.
Ну а жизнь усмехнулась:
«Ты сам тосковал о свободе? На!»
и, какая была под рукой,
мне такую свободу дала.
Слава Богу, есть дом и семья.
Слава Богу, есть родина.
Почему же в душе иногда,
будто в ней ни кола, ни двора?
Я вот-вот и сорвусь,
и всё сразу мной будет оставлено.
Вот я в поезд вскочил,
как сиятельный граф подучил,
и колеса на стыках отстукивают:
«Астапово»,
и кидаюсь я спрыгнуть,
но поезд уже проскочил…

Евгений ЕВТУШЕНКО

"