Posted 27 июня 2020,, 07:11

Published 27 июня 2020,, 07:11

Modified 7 марта, 14:58

Updated 7 марта, 14:58

Михаил Базилевский: "Коли плахам не хватит рях, не вели — достать"

Михаил Базилевский: "Коли плахам не хватит рях, не вели — достать"

27 июня 2020, 07:11
Говорят, что для историков нет разницы между прошлым и настоящим. А если профессиональный историк становится еще и талантливым поэтом, не только знающим, но и чувствующим взаимосвязи событий, разнесенных по векам и эпохам, то рождаются прекрасные стихи. Как у современного иркутского историка Михаила Базилевского.

Сергей Алиханов

Михаил Базилевский родился в 1974 году в Иркутске. Окончил Иркутский государственный университет (Исторический факультет).

Стихи публиковались в журналах: «Звезда», «Сибирские огни», «Сибирь», «Южное сияние», «Иркутское время», «45-я параллель», «стихи.ру» — (11 тысяч читателей), на других ресурсах Сети.

Творчество отмечено Премией «Антоновка +40».

Работает в Музее истории Иркутска имени А. М. Сибирякова.

На прошлой неделе в память поэта, прозаика, преподавателя Литературного института Алексея Константиновича Антонова, второй год проводилось вручении Премии «Антоновка. 40+». В качестве награды вручались его бюсты. Церемония награждения — в связи с известными событиями — проходила онлайн.

Эту замечательную Премию учредили благодарные ученики А. К. Антонова и наши авторы — Ольга Аникина, Екатерина Бармичева, Наталия Елизарова, Дана Курская, Ирина Каренина.

В номинации «Поэзия» премия была присуждена Михаилу Базилевскому.

Первый его сборник «Фига в кармане» - полон тонких, порой очень остроумных текущих наблюдений, в духе строчек знаменитого стихотворения Евгения Евтушенко «Моя групповщина»:

«привыкнувши в карманах делать фиги

не вынут из карманов кулаки...».

Однако, преодолев внутреннюю потребность описания текущих социальных «пережитков нового», Михаил Базилевский изыскал в себе возможности внутренней поэтической эволюции.

Его творчество исполнилось просодией постижения, открылось долгое дыхание строки, поразительным образом появилось особенное видение и возможность проникновения в суть человеческой цивилизации и ее истории:

Над ухмылкой египетской ночи воздет Орион.

Медный луч скарабеем втирается в грань пирамиды.

Догорает свеча, будто время идёт на поклон,

будто тело спадает с души, не хранящей обиды...

Снять бы патину с памяти, гостем уйти от жилья.

В травы сунуться ветром и вепрем, от них узнавая,

что египетской пылью покроется ноша твоя,

и под камнем твоим сохранится звезда полевая…

И в эстетическом и смысловом планах в стихах Базилевского значима каждая деталь. Модернистские мотивы слышны, но только с тем, чтобы обновить внимание читателей к безысходным путям «сумеречной» русской интеллигенции.

В просодии Базилевского превалирует культурно-эстетическая традиция. Наличие оборотов простого разговорного языка вовсе не ослабляет, а наоборот подчеркивает стиховую напевность. Главное же — творчество поэта возвращает нас к вроде бы уже забытой трагедии русского рассеяния.

С трепетом в сердце ощущается и угадывается крестный путь и судьба собственного рода поэта. Изгнание из Сибири русского дворянство и купечества шло не только на Запад, но и на Восток...

Когда не осталось ни чести, ни славы,

Ни отчего неба, ни отчих могил,

Когда мы, в снега уходя от расправы,

Лишались и веры, и воли, и сил,

И нечему было наш путь освещать,

Ты думаешь, мы разучились прощать? ...

И кости сожженной усадьбы чернели,

И спорил со снегом чернеющий рот.

И ночь провожала чернеющий сброд:

Пальто и шинели, пальто и шинели.

И кто-то незримо торчал у ворот,

Черневших не шире зрачка ледяного.

И мы не искали последнего слова,

Когда настигал нас последний восход...

Оценивая поразительную работу жюри поэтического конкурса, столь удивительным образом открывшего — среди двух тысяч присланных подборок! — Михаила Базилевского — я и вспомнил мартовский иркутский рынок сорокалетней давности…

Восьмидесятые годы я проводил в постоянных перелетах через нашу необъятную страну — моя трудовая книжка лежала в Благовещенске, в Амурской филармонии, а работал я бригадиром ВИА «От Сердца к Сердцу» — базового ансамбля БАМа. Иркутск всегда был промежуточной посадкой для ИЛ-18, которые только и летали тогда в Благовещенск. А каждый полет с дозаправками как раз продолжался 18 часов.

В марте 1982 года наш ансамбль выступал с Валентиной Толкуновой в Иркутском Дворце спорта. Прогуливаясь между концертами по старинному купеческому Иркутску, однажды я забрел на колхозный рынок, и был поражен неимоверным количеством жареных семечек, привезенных из Белореченска. На рынке — на всех прилавках в рядах - лежали только холмы семечек, а продавцы — «развитОго социалистического общества» подозрительно на меня поглядывали — чего я тут расхаживаю, чего высматриваю? Тогда же мной написалось:

«Незачем бояться нам друг друга.

За пять тысяч верст привезены

Семечки - и в этом лишь заслуга,

Нету здесь и не было вины...».

Ни одного видео с авторским чтением стихов Михаила Базилевского на Ютубе нет — даже конкурсное стихотворение читает на сайте актер. Явление поэта отметил только корифей, заведующий отделом поэзии журнала «Сибирь» Владимир Скиф: «Считаю, что в Иркутске появился блистательный поэт Михаил Базилевский — в его стихах философские раздумья над поступью времени…».

Наши читатели теперь и сами могут убедиться в этом:

* * *

Какая печаль в обиходе светлей?

Не эта ль? Под ношей оплавленных дней —

восток, опоясанный свыше

не кровью звезды, а надеждой ее.

Так время берется за дело свое,

вторгаясь под своды и в ниши:

сочась не спеша, ненасытно струясь,

на слух примеряя незримую связь.

И камни торчат виновато

над падшей землей, над ее кумовством

с ручьем, с переливом в цветке луговом,

с быльем, над кругами набата

поднявшимся, с ласточкой, в смертную высь

без промаха выпавшей. «Остановись

мгновенье», — вослед прошептать бы,

да в горле першит, да разлито вино,

да в почве отечной зерно сочтено,

да тени ступают со свадьбы.

И прах, огороженный древней строкой,

как нежное эхо, горит под рукой,

своей немоты не скрывая.

Под плетью столетья не вспомнить уже

о вросшем в утробу времен багаже,

по звездному полю шагая.

* * *

И этот слух, настроенный на шепот,

На краткое дыханье мотылька,

И это зренье, втянутое в опыт

Столетий, не исчерпанных пока,

И ожиданье чуда, и смешенье

Наметившихся строк, и белизна

Листа, не потерявшего терпенья.

Чего еще? Отпущено сполна.

Чего еще? И сад остался садом,

И лед пошел, и света — полон дом.

И муза… муза, плачущая рядом,

О чем-то знает… Вспомнить бы — о чем.

* * *

А наутро с востока придвинется свет.

— Это он, — прошепчу, — это он —

Нестареющей палочки замерший след,

Над которым молчал Вавилон.

Клинописной волной забормочет река,

Забубнит и пойдет по рукам.

И, зрачок задевая, скользнут облака

По несметным, несмятым пескам.

И в ладонь, зачерпнувшую поздний восход,

Помутившую ранний закат —

Из камней, из простого смешения вод, —

Ляжет птичий безбрежный уклад

Сорока сороков молодых языков.

И качнется на пыльном столе

Осторожное эхо бессмертных веков,

Обращенное к смертной земле.

* * *

С. Б.

Вот и я на твоей сетчатке

Задержусь и исчезну, как

Ускользающие лопатки

Махаона, как быстрый знак

На воде, на избытой глади

Улетающего листа,

Задержусь и исчезну, глядя

В ту сторонку, на те места,

Где, ладони твои сжимая,

Согревался от их тепла,

Где я жив был и ты — живая —

Под ресницы мои легла.

* * *

Не озарился пригород, когда

Над ним лучи расправила звезда

И воссияла недоступным светом.

И к свету не шагнули пастухи,

И камни — молчаливы и глухи —

Не двинулись. Но стоит ли об этом?

Не пробудились жители. Их сон

Ничто не потревожило: ни стон,

Ни гул, ни плач, ни вой, ни голос хора.

И время, сохранившее свой бег,

Для отыскавших временный ночлег

Не обрело окраску приговора.

И в двери слуги грозного царя

Не постучали. Проще говоря,

Все обошлось. Лишь кто-то по приметам,

По затесям рассеянным искал

Глоток воды, как некогда — у скал —

Его народ. Но стоит ли об этом?

* * *

Говор племен, наступавших на горло рассвету…

Возглас гортанный, берущий у века взаймы…

Это не нас времена призывают к ответу,

Это не мы уклоняемся. Это — не мы.

Что нам развалины Рима в развалинах мира?

Камни его на ладонях не больше, чем пыль

На антресолях, на смятом лице пассажира,

Взгляд обронившего в эту всесветную быль.

Кто он? Какие ему уготованы сноски

В дрожи построчной, которой вовек не унять?

Как над такими вот в поле рыдают березки,

Нам ли не знать?

* * *

Александру Танкову

Когда не осталось ни чести, ни славы,

Ни отчего неба, ни отчих могил,

Когда мы, в снега уходя от расправы,

Лишались и веры, и воли, и сил,

И нечему было наш путь освещать,

Ты думаешь, мы разучились прощать?

Мы шли, и за нами из ветхого быта,

Из лавок, цирюлен — остры и слащавы —

Сквозь мутные стекла следили глаза:

Мы знали, какая в них крылась гроза.

Колеса скрипели, стонали копыта,

Незряче блуждали во мгле голоса.

И кости сожженной усадьбы чернели,

И спорил со снегом чернеющий рот.

И ночь провожала чернеющий сброд:

Пальто и шинели, пальто и шинели.

И кто-то незримо торчал у ворот,

Черневших не шире зрачка ледяного.

И мы не искали последнего слова,

Когда настигал нас последний восход.

Мы шли, и вослед нам сугробы молчали.

И ветер, как будто губу закусив,

Стихал. И старуха в бесчувственной шали

Сидела, и слышался старый мотив.

Но некому было его завещать…

Ты думаешь, мы разучились прощать?

Когда уходили мы, нас провожали

Ослепшие дали и веки смежали

Идущим за нами. И не было снов.

И мир пошатнувшийся вынес из ночи

Мерцанье звезды, и она, кровоточа,

По гулким следам узнавала волхвов.

С тем гулом грядущее слилось: «…когда

В морозной ночи засияла звезда».

* * *

Над ухмылкой египетской ночи воздет Орион.

Медный луч скарабеем втирается в грань пирамиды.

Догорает свеча, будто время идёт на поклон,

будто тело спадает с души, не хранящей обиды.

На объятья зеркал, отбывающих волю свою,

застывающих тенью под кожей, ложится прохлада.

Нет, не надо её. В замирающем насмерть строю

слышен шёпот секунд. Им ещё далеко до распада.

Снять бы патину с памяти, гостем уйти от жилья.

В травы сунуться ветром и вепрем, от них узнавая,

что египетской пылью покроется ноша твоя,

и под камнем твоим сохранится звезда полевая.

* * *

Уж не Курбский ли это глядит сурово,

как синицу в горсти, сберегая слово,

сквозь экранный зуд, сквозь тоску — от пуза,

на тебя, кремлевских палат обуза?

Уж не пламя ли это твердит упруго

о тебе, теряющем в поле друга,

в небе — птаху, в сусеках казенных — плаху?

— Не замай, — кривится, — не рви рубаху.

Уж не время ли это молчит о том, как

ты навяз — в потомках, увяз в обломках,

да бормочет ночь, выгибая стены,

да чернила льются в подол измены?

* * *

Когда этот город тебе покажется пуст,

когда погибающим в нем не будет числа,

куда ты, душа, пойдешь, в бездорожье чувств,

объятых огнем, в котором звенит пчела

и ветер горчит, в ночи не найдя угла?

Куда ты, душа, пойдешь, отрясая прах?

Смотри, за тобой — стена, пред тобой — стена,

и гулко бренчит, бряцает, дрожит в устах

не праздная соль, но праздничная блесна

исхода. Куда подашься? Кому верна

останешься, зная, что в этом — куда ни глянь —

поверженном граде — ни образа, ни лица?

Лишь камень еще простирает сухую длань,

и воздух крошится в притихшем глазу слепца.

Не видно начала мраку и тьме — конца.

Послушай, ступай, душа, и забудь о том,

что видела. Нет, не чтобы себя спасти,

но чтобы узнать, как будет земля в шестом

часу из себя расти и в тебя расти,

пока обнажается время в твоей горсти.

***

Черепица изнеженных крыш и в земле – черепки

Побеждённых империй, столетий, зажатых в тиски.

Голоса, голоса, по земле – голоса, из земли –

Голоса, и, как стражи, над ними стоят ковыли.

И поди разбери, с чем весло опускается в Понт.

И поди разбери, что готовит ему горизонт,

Припадая мертвеющим солнцем к молчанью окна,

За которым, одна в целом мире, стоит тишина.

А за ней – голоса: по земле – голоса, из земли…

И темнеет лоза, корабли узнавая вдали.

И волна, приподнявшись, ложится на белый песок,

Заливая ладонь, натыкаясь на голый мысок.

И уже не смахнуть с этих крыш неизбежную даль,

И уже не лишить её нежного слова «печаль».

Не уйти со двора, где когда-то не был ко двору,

Где игру затевая, в себя уходил поутру

Говорок поднебесный, где свет, омывая причал,

Прикасался семью плавниками к началу начал.

***

Им, выросшим из шинели, из котлована

Поднявшимся, чтобы, в хоре ночных дворов

Срываясь на шёпот, с колымского снять тумана

Свинцовую пробу, сойти в мерзлоту углов,

В безвременье, не прикрытом ничьей изнанкой,

Им, выпавшим из барачной лужёной мглы,

Ещё предстоит грядущему стать приманкой,

Нетленные кости толкая из-под полы,

Ещё предстоит из чёрной достать метели

Два скрещенных, истончающихся крыла,

Как два башмачка – из пепла, из канители,

И вывести нас под белые купола,

И выплавить нас из пыли, огня и смрада,

И лечь перед нами дорожной сырой трухой,

Оправленной в гул дождя или в гул парада.

Лежать и не ведать, что это и есть покой.

***

Кипарис, гиацинт, нарцисс…

И ни слова о том, какими

Шли путями, как воздух вис

На плечах, поминал о дыме

Лет, о доме, о ворожбе

Трав, плетущихся под ногами.

Кипарис, гиацинт… Тебе

Помолчать бы об этом с нами.

Кипарис, говори. Стоглав

Труб мятущихся горький солод.

Кто там, веру свою поправ,

Ходит – чист и душою молод, –

Опираясь на тень твою,

Со скамьи на скамью таская

Скарб казённых ветров, семью

Небесами повитых, рая

Не ища? Заводи, морочь,

Возноси лебединым пухом

Отражённую в окнах ночь.

Пусть она просвистит над ухом.

Обожди. Родовитый хмель,

В аравийской пыли рождённый, –

Вот он. Солнце твоё досель

Затмевает. С горы посконной

Так дыханьем тугим река

Сходит, виденная вначале.

Помнишь – ноша её пока

Не легка? В полутёмном зале

Взгляд выискивает, дивясь,

Блудной эры смолистый локон.

Незаконную эту связь,

Эту вязь у зимы под боком

Память знойная обожжёт,

Как гончар обжигает глину.

И видений подручных сброд

Сквозь туман потечёт в долину.

***

За сумятицей встреч – оловянных снегов легион.

Город слышит, по зимнему небу плывя за буйки,

То ли звон безоглядный, доставший до дна, то ли стон,

Уходящий корнями в подножье уставшей реки.

Почивает Харон. А рассвет пожинает плоды.

Под хитоном его – лишь пяток неприкаянных душ.

Да какой-то чужак, с гефсиманской сойдя борозды,

С лёгкой ношей спускается в эту прибрежную глушь.

Не за ними?.. За ними… за ними – доносит ответ

От высоких камней. И блестят плавники подо льдом:

То ли свет наплывает на город, которого нет,

То ли пена ложится на берег в венце золотом.

***

Плач по солнцу живых, по следам западающим плач.

То ли ветер с иных берегов, где и пепел незряч,

И зрачок не воздет, то ли хрип стадионов и клич

Подворотен – вослед чернозёмному слову «опричь»,

По стене просквозившему в ночь, где не видно ни зги,

Где по венам расходятся прочь омовений круги, –

То ли ворох заёмных зарниц застилает глаза,

То ли занавес падает ниц – это бьётся слеза

В паутине потерь, в частоколе ресниц кочевых.

И распахнута дверь перед сонмом побед моровых,

Перед плачем по тучным, под солнцем бредущим, стадам –

К заповедным, подручным, врастающим в нас холодам.

Плач по солнцу живых, околесица давних времён,

Где в полях даровых вырастает созвездье имён,

Как трава, как дыханье травы, как роса на траве…

Это путь непреложный в повинной свербит голове.

***

Девочка играет на песке.

Солнце разливается над миром.

Накрепко зажаты в кулачке

Земли, обнесённые пунктиром.

Девочка играет на песке.

Ветка обеспечивает щебет.

Времечко в укромном уголке

С кредитом уравнивает дебет.

Девочка играет на песке.

Улица размахивает флагом,

Силясь разобраться в узелке

Слов, переползающих зигзагом.

Девочка играет на песке.

Глина, исполняющая сальто,

Помнит, накрывая, о цветке,

Но не забывает и о сальдо –

С пальцами, без дрожи, на виске,

С лицами, вместившими раскаты.

Девочка играет на песке

С «доченькой», и обе угловаты.

* * *

Где ляжет путь к игольному ушку,

где время, оставаясь начеку,

укроет и следы, и расстоянья,

где я, не узнаваем тишиной,

к ней прикоснусь, нависшей надо мной,

ни встречи не храня, ни расставанья,

там белый куст – весом и невесом –

ещё стоит под трепетным дождём.

** *

Как на твоём языке говорить с тобой

мне, промотавшему слово, вернее, дни

так разметавшему, что и морской прибой

не соберёт их и не зажжёт огни

на маяках? Этот змеиный хор

будет ещё прилюдно, наедине

губы тянуть или смотреть в упор,

чем-то спасаясь, что-то внушая мне.

Как говорить, если гортань суха,

если, одетый в робу скорбей и смут,

голос чернее тех чернозёмных га,

тенью которых кости мои растут?

* * *

Над эпохой выросли снега.

Над снегами выросла эпоха.

И не ясно, то ли суматоха,

то ли скорбь накрыла берега.

А река безвинна и тиха.

Как дитя, укутана до срока.

Год за годом движутся с востока

на неё столетий вороха.

И слезой набухшая луна,

избывая вечную тревогу,

неотрывно смотрит на дорогу,

будто ищет чьи-то имена.

***

Встреча на месте размётанных лет.

Хруст под ногами не тише, не тише.

Тень узнаванья сползает по крыше

к стенам, которых попросту нет.

Сжатые губы не сцедят ответ –

Что там? Какие там скрыты минуты?

Отзвуки встреч в довершение смуты

полнятся ворохом смутных примет.

Нехотя время выходит на свет

и, спотыкаясь, не ищет опоры.

Сомкнуты веки. Задёрнуты шторы

в окнах, которых попросту нет.

СКАЗАНИЕ О НЕМЕЦКОЙ БУТЫЛКЕ

Она осталась в русском чистом поле.

Храня её от памяти людской,

Ей время, приоткрывшись поневоле,

Вложило в горло временный покой.

Но горло говорить ещё умело.

И дожидалось часа своего

В чужой земле оставленное тело,

И мрак стоял над именем его.

Здесь пили «за поверженного зверя».

Восточный ветер глотки обжигал.

Вставала зверем каждая потеря,

Но он в те дни потери не считал.

Он землю брал, цены её не зная.

Хлестал сквозь пальцы яростный огонь.

И травы проходили, вырастая,

Сквозь горло и застывшую ладонь.

Сменялись годы. Травами земными

Хранимые от памяти людской,

Они восстали, и восстали с ними

Их тени, потерявшие покой.

Одна легла, к стеклу ребром прижавшись.

Другая – возвратилась в чернозём.

И только травы, в поле задержавшись,

По-прежнему молчали о былом.

***

Там, где небо в лохмотьях стоит —

возле сквера и сада, —

втихаря остывает гранит,

не дождавшись парада.

Или тени проходят ничьи:

второпях, в одиночку.

Вот и март — у подножья скамьи —

обещает в рассрочку

то ли воздуха пряный глоток,

то ли взгляда кавычки.

И скребет, и скребет коготок —

просто так, по привычке.

И тоской заметая тоску,

и опалой — опалу,

прислонив подворотню к виску,

город мало-помалу

вызревает из шороха, из

первородства, из муки

звуков, кучно сползающих вниз,

в очерствевшие руки.

* * *

Хлябью вздернута портянка.

Отворотом полустанка

жизнь окликнута ничья.

В глотке мечется «Славянка»,

будто девка-самозванка.

Мерит небо полынья.

Эта мука больше муки:

перешибленные звуки,

осиянные пути.

Смерть, просеянная даром,

окатила перегаром.

Ни проехать, ни пройти.

Но теперь — иное дело.

Время смотрит осовело

да себя не узнает.

А вокруг столпились души:

то ли песенку послушать,

то ли просятся в полет.

* * *

Сумрачно на улочках ковчега,

и ладоням не хватает слов,

не хватает, может быть, разбега,

может быть, надежды на улов —

на зрачок, блеснувший из-за снега.

То ли впору собирать манатки,

то ли снова пену собирать,

там, где с жизнью и со смертью в прятки

времени по горло поиграть.

Хочешь — вой белугой, хочешь — складки

расправляй на обороте стужи,

хочешь — будь подобьем острия.

То ли снег предутренний разбужен

за окном желаньем бытия,

то ли ты еще кому-то нужен.

* * *

— На него наступать не спеши, не спеши, Олег! —

слышен всхлип не твоей души. И не твой ковчег,

отразившись в семи морях, ледникам подстать.

Коли плахам не хватит рях, не вели — достать.

Не вели. Ни к чему теперь полнота руин.

Вдоль по Трубной несется дверь в захолустье спин.

Одичаньем глин измеряется тот полет.

Изогнувшись дугой, это кто-то другой поет.

А тебе коротать часов лубяной расклад,

начинать с азов и на зов не идти назад,

шепелявя гнилым зерном: И на том стою,

да из глаза, застыв бревном, доставать змею.

* * *

От зимних трав не оторвать злодея-

зрачка. Зачем, зачем он, холодея,

халдеем в стебли сунулся? Найти

что хочет в них? С бестравием в горсти

бреду по захолустью, по пустыне,

в которой воздух придорожный стынет,

бесправьем окольцованный. Стекла

и камня пир как Пиррова победа.

— Ты едешь?

— Никуда уже не еду.

— И я с тобой.

Ты видишь, тень легла

на все, чем жив мой пригород, чем вспорот

его покой. И ночь ползет за ворот,

и день ее сменяет. Я бреду,

и бреду моему готово имя.

Сними с него печать. Передовыми

отрядами секунд припороши.

Смотри, как эти травы хороши.

"