Posted 25 февраля 2016,, 21:00

Published 25 февраля 2016,, 21:00

Modified 8 марта, 03:25

Updated 8 марта, 03:25

Человек с незакрытой раной

Человек с незакрытой раной

25 февраля 2016, 21:00
Антонин ЛАДИНСКИЙ 1895, деревня Общее Поле Псковской губернии – 1961, Москва

Аргонавты
За ледяным окном, в глухие зимы,
Лучиной озаряя темный день,
Мечтали мы о море и о Риме
В сугробах непролазных деревень.

Мы строили большой корабль, и щепы
Под топором вскипали, как вода,
Мы порохом грузили сруб нелепый –
Мы отлетали в вечность навсегда.

Ревели девки, бабы голосили.
– Ну, дуры, ничего! – Отдай концы!
– Салют! – И в пушечном дыму поплыли
Глаза, как голубые леденцы.

Сначала шли по рекам, а навстречу
Ползут ладьи. Народ кричит с ладей:
– Куда плывете? – Мы в слезах: – Далече!
Прощайте! Отлетаем в эмпирей!

И видим, крестятся они со страху,
Скребут в затылках, смотрят в облака,

А ветер кумачовую рубаху
Раздул у рулевого мужика.

Глядим – и море! В сырости колючей
В тулупах зябнут плечи северян.
Корабль шумит. Высокий лес дремучий –
Искусство корабельное селян.

Ах, нас манили песенкой сирены
И подбирали нежные слова.
Нырял дельфин. Над розоватой пеной
Кружилась с непривычки голова.

И вдруг – труба запела. Черным валом
Метнулся океан в ночную высь.
И, побледнев, мы стали к самопалам:
Ну, начинается, теперь держись!

Как ахнем из двенадцатидюймовых –
Всё дыбом! На ногах стоять невмочь!
Ревели топки. И в дождях свинцовых
Мы погибали в эту злую ночь.

Но таяли армады, как виденья, –
Вот, думаем, отбились кое-как!
Свернем-закурим! В сладком упоеньи
Кружился розовый архипелаг.
О солнце, суждено нам плыть! В пучину
Лететь! И вот уже дубы растут,
И на дубах сусальную овчину
Драконы огненные стерегут.

А капитан смеется: – Мореходы!
Эх вы, «овчина», мужичье! Руно!
Не корабли вам строить, а колоды,
Сивуху вам тянуть, а не вино…
<1926>

Эпилог
В слезах от гнева и бессилья,
Еще в пороховом дыму,
Богиня складывает крылья –
Разбитым крылья ни к чему.

На повороте мы застряли
Под шум пронзительных дождей,
Как рыбы, воздухом дышали,
И пар валил от лошадей.

И за колеса боевые,
Существованье возлюбя,
Цеплялись мы, как рулевые
Кренящегося корабля.
И вдруг летунья вороная
С размаху рухнула, томясь,
Колени хрупкие ломая
И розовою мордой в грязь.

И здесь армейским Буцефалом,
В ногах понуренных подруг,
Она о детстве вспоминала,
Кончая лошадиный круг:

Как было сладко жеребенком
За возом сена проскакать,
Когда, бывало, в поле звонком
Заржет полуслепая мать…

Свинцовой пули не жалея,
Тебя из жалости добьем
В дождливый полдень водолея,
А к вечеру и мы умрем:

Нас рядышком палаш положит
У хладных пушек под горой –
Мы встретимся в раю, быть может,
С твоей лохматою душой.
<1930>

Сразу после Псковской гимназии Антонин Ладинский поступил на юридический факультет Петроградского университета. Но проучиться смог лишь полгода – с осени 1915-го до весны 1916-го. Из-за огромных потерь на войне, длившейся уже более полутора лет, в армию стали призывать студентов. И начали как раз с первокурсников 1895 года рождения.

С юриспруденцией Ладинскому пришлось распрощаться. В апреле он был зачислен в 1-ю Петергофскую школу прапорщиков, а через три месяца, 20 июля, выпущен командиром взвода в пехоту.

Прапорщик на Германской вой­не, следующий чин – подпоручика – он получил только на войне Гражданской, в Добровольческой армии. В 1919 году под Харьковом был тяжело ранен. Вместе с госпиталем эвакуирован через

Ростов-на-Дону, Новороссийск и Севастополь в Египет – в госпиталь в Александрии. По словам Нины Берберовой, эта рана не закрывалась тридцать лет.

Четыре года он безуспешно пытался прижиться в Египте, хватаясь за любую работу. Но, так и не нащупав опоры под ногами, перебрался в Париж, кишевший такими же изгоями.

О Ладинском и о молодых русских поэтах, к поколению которых и сама Берберова принадлежала, она рассказывает в мемуарной книге «Курсив мой» с горечью и болью: «Поплавский, Кнут, Ладинский, Смоленский были вышиблены из России гражданской войной и в истории России были единственным в своем роде поколением обездоленных, надломленных, приведенных к молчанию, всего лишенных, бездомных, нищих, бесправных и потому – полуобразованных поэтов, схвативших кто что мог среди гражданской войны, голода, первых репрессий, бегства, поколением талантливых людей, не успевших прочитать нужных книг, продумать себя, организовать себя, людей, вышедших из катастрофы голыми, наверстывающих кто как мог всё то, что было ими упущено, но не наверставших потерянных лет».

Поработав маляром и рассыльным, Ладинский наконец сумел устроиться в контору газеты «Последние новости», но «на лакейскую должность» мальчика на телефоне. В проходной комнате, без окон, под голой электрической лампочкой, он сидел перед редакционным коммутатором по восемь часов в сутки, отвечая на бесконечные звонки или соединяя звонивших с редакцией, типографией, кассой. «Чтобы подогнать еще сотню франков в месяц, Ладинский иногда, тут же между делом, стучал на машинке очередной подвал переводного авантюрного романа, – замечает его младший товарищ по несчастью, каковым была эмиграция, Василий Яновский. – Так жил этот вполне сложившийся писатель». Кажется, с легким сердцем мог бы он отделить главное от второстепенного и особенно не напрягаться там, где только служба и заработок. Но нет. «Чем бы Ладинский ни занимался: телефон, перевод бульварного романа, очерк или статья, всюду он проявлял одну и ту же «органическую» добросовестность, характерную для русского мастерового, труженика, пахаря и солдата» (тот же Яновский).

Однако Ладинский не только вызывал восхищение, но и раздражал, и надоедал нападками и жалобами. Живя во Франции, французов не жаловал. Отводя душу, повторял: «Как я ненавижу всё это: их магазины, их памятники, их женщин, их язык, их историю, их литературу».

«Высокого роста, страшно худой, с длинными руками и маленькой головой, с седыми волосами (он стал седеть рано), он никогда не смеялся и очень редко улыбался, и то как-то криво, – продолжает Берберова. – Когда я в первый раз услышала его стихи, они поразили меня новизной, зрелостью, звучаниями, оригинальностью образной цепи и ритмов. Ходасевич тотчас же протащил их в журналы и газеты. Ладинского стали печатать, после первого сборника имя его стало известно, но лично его, кажется, никто не любил, и в его присутствии всегда чувствовалась какая-то тяжесть: он был озлобленный, ущемленный человек, замученный тоской по родине, всем недовольный, обиженный жизнью и не только этого не скрывавший, но постоянно об этом говоривший».

И чем невыносимей становилась для него жизнь в эмиграции, тем привлекательней казался ему сталинский Советский Союз. Благо, Ладинский прекрасно научился воспринимать происходящее у нас выборочно. Назвав в 1931 году среди лучших книг последнего десятилетия «Шум времени» Осипа Мандельштама», так и «не заметил» его гибели. Легко пропустил мимо ушей постановление ЦК о журналах «Звезда» и «Ленинград». Мысленно переносясь на родину, воображал колхозников, по словцу Бориса Пастернака, «оперными поселянами»:

Пшеница в поле стала золотом,
Явились жницы, как на бал.

Уже во время советско-финской войны Ладинский настаивает, что место каждого честного русского человека – в Красной армии. Как только в освобожденном Париже начинает легально выходить газета «Русский патриот», он становится ее секретарем и постоянным автором. На общем собрании Союза русских патриотов Ладинского выбирают в правление. В 1946 году он одним из первых эмигрантов получил советский паспорт. Раз за разом он объявляет о своем отъезде на родину, прощается с теми, кто еще подает ему руку, но не трогается с места. Устраивается секретарем и переводчиком к спецкору московской «Правды» Юрию Жукову. Однако летом 1950 года французы начинают высылать из страны «нежелательных иностранцев». И уже в сентябре настает черед Ладинского. Почему-то его отправляют не прямо в Советский Союз, а в Восточную Германию, и в Дрездене он будет дожидаться советской визы целых пять лет. И работать ему придется, как известно из автобиографии, «корректором в бюро переводов на заводе советского акционерного общества «Кабель». Намного ли это лучше «лакейской должности» телефониста?

Лишь к марту 1955 года он заслужил право вернуться домой. Но, сойдя с поезда на Белорусском вокзале, завис между небом и землей. Через Мосгорсправку узнал адрес своего младшего брата Бориса, который неожиданно оказался полковником МВД в отставке, и поселился у него в проходной комнате. Брат-эмвэдэшник всю жизнь вынужден был писать в анкете, что за границей у него есть родственник-белоэмигрант. Это родство камнем висело на нем. Но если он надеялся, что уж на пенсии тот досадить ему никак не сможет, то просчитался. Жена Бориса Петровича предпочла ему хоть и бывшего, но парижанина и ушла из дому. Ушел и счастливый соперник.

А отвергнутый муж совсем растерялся, потому что и наказать его не мог, и жаловаться было некуда. Антонин Ладинский не состоял ни в партии, ни в Союзе писателей, ни даже в профсоюзе.

В эмиграции у Ладинского вышли пять стихотворных сборников, книга путевых очерков о Палестине и два исторических романа. В Москве к стихам он возвращаться не стал, а роман «Голубь над Понтом» о противостоянии Киевской Руси и Византии при киевском князе Владимире и византийском правителе Василии II подправил и в 1959 году выпустил под названием «Когда пал Херсонес». Жизнь стала налаживаться: автора приняли в Союз писателей и дали ему квартиру возле гостиницы «Украина». Он успел написать вторую и третью части трилогии – романы «Анна Ярославна – королева Франции» и «Последний путь Владимира Мономаха». Съездил на малую родину – побывал в городе Дно, в деревне Скугры, по соседству с которой находилось некогда Общее Поле, от которого осталось одно название.

* * *

Конечно,
если честным быть,
Ладинский
поэт был ну никак не исполинский,
а всё же Слуцкий – тот его любил
за то, что он историк трезвый был.

В истории мальчишеская резвость
годна лишь для утопий роковых.
А с едкою сухотинкою трезвость,
как в «дураке», обыгрывает их.
Евгений ЕВТУШЕНКО

"