Posted 24 августа 2006,, 20:00

Published 24 августа 2006,, 20:00

Modified 8 марта, 09:04

Updated 8 марта, 09:04

Авдотья Смирнова

Авдотья Смирнова

24 августа 2006, 20:00
Дочь Андрея Смирнова («Белорусский вокзал») и внучка Сергея Смирнова («Брестская крепость») Дуня СМИРНОВА начинала как острая журналистка, потом стала сценаристкой и параллельно телеведущей. А теперь под именем Авдотьи Смирновой она дебютировала в качестве режиссера. Ее фильм «Связь», недавно прошедший по российским эк

– Через то, о чем рассказывается в вашем фильме «Связь», то есть через супружескую измену, прошли миллионы людей, так что эта история, по идее, должна быть близка всем. Однако кассовые сборы фильма относительно невелики – его посмотрело вчетверо меньше зрителей, чем новую картину Балабанова «Мне не больно». В чем же дело?

– Очень просто, я с самого начала считала, что «Связи» не нужен широкий кинопрокат. Это картина про взрослых и для взрослых, а не для молодежи, которая составляет львиную долю посетителей мультиплексов. Как привести в кинотеатры взрослых людей, я не знаю. Моя картина, скорее, для теле- и видеопроката, чем для кинотеатров. Но вопросы проката решают не режиссер и даже не продюсер, а сами прокатчики. Будь я прокатчиком своего фильма, я бы построила прокатную кампанию иначе – неделя в кинотеатрах, потом выпуск на DVD с сильным рекламным ударом. Кстати, мои прогнозы оправдываются – «Связь» имеет бешеный успех на дисках. Мне известны уже пять пиратских тиражей – в разной комплектации, в разных обложках. А сколько их всего, я даже не знаю. Что же касается фильма Балабанова, который мне очень нравится, то в нем есть привлекательный молодой герой и есть звезда по имени Рената Литвинова. Я думаю, что, помимо мастерства режиссера, на сборы повлияли два этих обстоятельства.

– А от продюсера по имени Константин Эрнст я слышал, что в России нет звезд, которые «делают сборы»…

– Я думаю, что по его понятиям «сборы» начинаются от таких сумм, которые нам и не снились. Но в наших скромных масштабах «звездная механика» работает на кассу. Так вот, у меня в фильме нет ни молодых героев, ни звезд типа Ренаты, а есть два хороших актера, и только.

– Вы могли бы сделать героев помоложе и взять на роли молодых телезвезд.

– Я считаю, что сделала правильный выбор. Мне были нужны, что называется, «национальные типажи», а Михалкова и Пореченков очень русские – и по внешности, и по характерам.

– Посмотрев ваш фильм, я написал, что Дуне Смирновой не хватило злословия.

– Я прочла вашу рецензию.

– Тогда объясните, почему в картине не оказалось пряных и остроумных эпизодов, которые были в вашем же сценарии? По-моему, соль и перец – неплохая приправа для киноблюд…

– Не для всех. У меня не было задачи злословить. А эпизодов, о которых вы говорите, не оказалось по разным причинам. Не все, что хорошо в сценарии, хорошо получается на пленке. Мне самой жаль одной сцены, которая у меня просто не вышла. Мне пришлось ее выбросить при монтаже, потому что она не несла той энергии, которая требовалась. Тут бессмысленно винить актеров, потому что виноват всегда режиссер. Кроме того, многие сцены вылетели в результате споров с продюсером Алексеем Учителем – монтаж вышел довольно кровавым, картину резали по-живому. Я в режиссуре дебютантка, и у меня не было большого выбора. Вышедшая на экран версия – плод компромисса. И, надо сказать, спасибо Алексею, который шел на компромиссы – с другим продюсером крови было бы гораздо больше.

– Нам чем он настаивал?

– Он считал, что не хватает динамики и сюжета, но у меня их изначально не было. Сценарий и картина строились на подробностях, на перетекании из состояния в состояние. Это другой тип повествования. При этом я понимаю, что по-своему он прав – если бы картина вышла в моей версии, у нее, наверное, было бы еще меньше зрителей.

– А много отзывов на «Связь» вы прочли?

– Достаточно. И положительных, и отрицательных.

– Какой из них оказался для вас ближе всего?

– Тот, в котором написано, что я говорила актерам: «Вы играете историю возраста».

– Вот как? Но супружеские измены случаются во всех возрастах.

– Да, но ощущение безвыходности жизни, которое я хотела передать, приходит в определенном возрасте – между тридцатью и сорока. Когда все очень хорошие и все вроде в порядке, а жить тошно.

– Есть такой штамп: «кризис среднего возраста».

– Средний возраст – это середина жизни. Когда человек понимает, что прожил уже половину отмеренного ему срока, перед ним встает вопрос: что же дальше? Вниз босиком, как в песне Гребенщикова?

– Nel mezzo dei cammin di nostra vita mi ritrovai una selva oscura?..

– Что это? Ах да: «Земную жизнь пройдя до половины, я оказался в сумрачном лесу»…

– «…утратив верный путь во тьме долины».

– Это действительно страшный момент. На моих глазах от этого чудовищно страдали многие люди, страдали сами и вынуждали страдать близких. От этого семьи разваливались…

– Честно говоря, я этот мотив в фильме не уловил. Может, потому, что у меня иная психофизика, чем у ваших знакомых и ваших героев. А может, потому, что вы его недостаточно внятно прописали.

– По-моему, все это в картине есть. Потому что все пионерские песни, которые поют герои, и цитаты из Гребенщикова – все это возрастное. То, что объединяет нас с вами, с Марьей Ивановной из Костромы и Михаилом Ходорковским в зоне. Колготки, рейтузы и пионерское детство. И это, может быть, единственное, что нас объединяет.

– О сравнении людей по модулю пионерского детства я предпочел бы забыть вместе с этим детством. Сравнение по Гребенщикову мне нравится больше. А еще больше – по «Битлз». Тут вы правы. От Японии до Америки легко найти общий язык с человеком, который помнит Let It Be или А Day In the Life.

– Как сказала одна наша общая знакомая, «такие фильмы снимает про себя каждое поколение». Но в моей истории есть родовые признаки именно нашего поколения.

– Воля ваша, но что-то здесь не так. Ни к героине Михалковой, ни к герою Пореченкова понятие экзистенциального кризиса неприложимо. Не те типажи, не те характеры, не та глубина, которая есть, допустим, у персонажей Бергмана. Недоброжелатель бы брякнул, что ваши герои с жиру бесятся, а я бы сказал, что роман у них от скуки, от того, что, помимо работы, им нечем себя занять, и от желания получить более сильное доказательство своей привлекательности, чем они получают в браке.

– Я не отвергаю наличия этих мотивов, хотя думаю, что в фильме показано и нечто большее. Но пусть каждый берет из него, что хочет и может взять.

– Кроме злословия, существуют остро-, красно- и сквернословие. Что из этого набора подходит для сценаристки и телеведущей?

– Я скажу о нашей с Татьяной Толстой передаче «Школа злословия». Это не более чем удачное название, заимствованное у Шеридана. Собственно злословия в нашей передаче немного. Острословия – это уж как получится. Насчет краснословия не знаю – мне кажется, что мы обе говорим нормальным литературным языком, без претензий на какие-то изысканные выражения и закрученные фразы. Сквернословить в передаче, разумеется, нельзя. В кино – допустимо в ограниченных количествах. Например, когда имеешь дело с персонажами, которые без него, собственно, и говорить-то не умеют. Остроумные диалоги иногда нужны, иногда нет. А красоты авторской речи в сценарии, как вы понимаете, и вовсе ни к чему. Важно то, как это будет на экране, а не то, как это было в сценарии. Его-то к фильму не подошьешь.

– Злословие и острословие – режущий инструмент, который позволяет проникать сквозь маски и защитные оболочки, которые надевают люди, и выявлять их сущность…

– У нас другая задача, скорее, обратная. Нам кажется, что у людей есть потребность раскрыться, и мы по мере сил ей способствуем. Раскрытие приносит им облегчение. И если для этого нам понадобится встать на голову и предстать перед зрителями полными идиотками, мы это сделаем. Нам все равно, как мы выглядим, мы себе неинтересны. Нам интересен человек, который к нам пришел.

– Вы не рассматриваете то, что происходит между вами и вашими гостями, как поединок, или, лучше сказать, двуединок? И не подсчитываете свои очки, как это делают судьи и зрители в передаче «К барьеру»?

– Нет. Мы оцениваем только, удалось нам помочь человеку раскрыться или не удалось.

– Вас послушать, так вы не две змеи, осы, гарпии или вампирши, а две сестры милосердия, которые оказывают психологическую помощь пациентам, которым необходимо выговориться. Даете уроки добросердечия и благорастворения. Кто же в этой атмосфере открылся так, что вы почувствовали удовлетворение?

– Валерий Тодоровский. Я знаю его много лет, но только в нашей передаче познакомилась с ним по-настоящему. И поняла, что во многом неправильно о нем думала.

– А вы не думаете, что в беседе человек не только раскрывается, но и скрывается? Открывает одни стороны своей личности и скрывает другие?

– Наверное. Но если кто-то не хочет, чтобы какая-то часть его личности и его жизни показывалась по телевизору, мы не можем туда проникнуть. Мы же не следователи и не психотерапевты. И не папарацци, которые беззастенчиво вторгаются в чью-то частную жизнь. В конце концов, люди имеют право держать ее вне телекамер.

– Хотим мы этого или нет, но любая беседа, которая ведется для читателей или зрителей, в том числе наша с вами, – это игра, в которой есть счет и есть роли. Если бы мы с вами беседовали просто как знакомые, встретившиеся на кинофестивале, мы бы, вполне вероятно, говорили бы иначе и об ином…

– Да, но если бы вы в этой воображаемой беседе задали мне те же вопросы, то получили бы те же, по существу, ответы, ну, может быть, в чуть иной форме.

– Между вами и Татьяной Толстой есть распределение ролей внутри передачи?

– Специального – нет. Оно складывается естественно и состоит в том, что Татьяна гораздо более сильный аналитик, чем я. Она яснее и глубже в общих моментах. А я вникаю в детали…

– А распределение по типу: «добрый вопрошатель – злой вопрошатель», чтобы не сказать – «следователь»?

– Оно меняется не только от программы к программе, но и внутри одной передачи.

– Но я знаю людей, которые считают вас имманентно злой.

– Вы могли бы спросить об этом у наших общих знакомых и друзей, которые подтвердили бы вам, что это не так. У меня много других неприятных особенностей, но не эта.

– Вы склонны к рефлексии?

– Очень. Говорю не без сожаления, потому что часто это отравляет жизнь. Если вы имели в виду, нравлюсь ли я себе, отвечаю: нет, не нравлюсь. Но не по тем причинам, по которым я не нравлюсь другим.

– Когда я сказал о тех, кто считает вас злой, я вспомнил вашу злую реакцию на некоторые критические отзывы о ваших предыдущих фильмах. Я имею в виду фильмы Алексея Учителя, где вы были сценаристкой.

– Вы правильно сказали, что это была реакция. Реакция на ту злобу, с которой писали критики.

– В таких случаях я обычно говорю, что критическое противодействие – ответ на противоэстетическое действие. И что если из ста отзывов на фильм один отрицательный, его авторы считают, что зрители его одобрили, а критика растоптала.

– Поверьте мне, что из сорока шести рецензий на «Прогулку» были четыре хвалебные, а остальные ругательные.

– Господи, неужели вы все это прочли?!

– Что-то прочла, а про что-то позвонили добрые люди и подсказали, что пишут о фильме.

– Критика номинировала «Прогулку» и «Дневник его жены» на свою премию. Что же, она писала о «Дневнике» и «Прогулке» хуже, чем думала? Бывает, только наоборот. Значит, вы сочли разгромными все рецензии, в которых было хоть одно критическое слово.

– Одно слово?! Ладно, оставим в покое наши с Учителем фильмы. Вот я прочла в «Афише» про фильм «Вдох. Выдох», что это «восемьдесят минут позора». Вы знаете, я привыкла считать позором нечто иное. Предательство. Подлость. Нечистоплотность. Какие-то серьезные вещи. А чем провинился режиссер Иван Дыховичный? Снял фильм о двух людях, который не понравился критику? Это же не преступление. Происходит вот что: критики перестали считаться с удельным весом слов. Им эти оскорбительные обороты речи представляются адекватными и нормальными. А вы говорите, что я болезненно реагирую на мельчайшие замечания…

– В связи с «Дневником его жены» один критик написал: «Дунин Бунин». Думаю, что это вас задело. Мне тоже сперва показалось, что это хоть и остроумно, но зло и несправедливо. А потом я подумал, что это действительно ваш Бунин, которого к тому же замечательно сыграл ваш папа Андрей Сергеевич. Хотя у меня тоже есть свой Бунин.

– Дело не только в том, злобно или не злобно написана статья, и не только в удельном весе слов, а еще и в весе фильма и весе рецензии. Вы, я имею в виду не лично вас, а цех, который вы возглавляете, не понимаете, что фильм – это как минимум год работы пятидесяти человек. А самая гениальная рецензия пишется за два часа. И вы с легкостью, одним словом перечеркиваете этот огромный труд!

– При чем здесь труд? За него съемочная группа получила материальное вознаграждение. Хотите еще и моральное? Это какая-то неомарксистская политэкономия – измерять моральную ценность продукта количеством вложенного в него труда. Если продукт негодный, какое мне дело до того, сколько людей и сколько времени его делали? И разве можно словами уничтожить фильм, даже в чьем-то мнении?

– Речь идет не о том, что вы должны восхищаться нашим трудом, а о том, что вы должны сознавать несоразмерность усилий, которые прикладываете вы и которые прикладываем мы. Вообще, у меня сложилось убеждение, будто задача российской критики состоит в том, чтобы уничтожить российское кино.

– И что, она выполняет заказ Голливуда?

– Этого я не говорила. Хотя легко может показаться, что именно так и есть. Как будто вы не понимаете, что вас кормит российская киноиндустрия...

– Один режиссер прямо сказал, что мы нахлебники и паразиты. Увы, должен вас разочаровать – нас кормят не Голливуд и даже не российская киноиндустрия, а СМИ, в которых мы работаем.

– Тогда вы не кинокритики, а журналисты. И не можете претендовать на то, чтобы режиссеры к вам прислушивались и что-то с вами обсуждали. Потому что мнение желтой прессы никого из кинематографистов не интересует. Если вы не считаете себя частью киноиндустрии и не чувствуете солидарности с кинематографистами, в ваши статьи надо рыбу заворачивать. И хотелось бы знать, что вы будете делать, если российского кино не станет? Начнете уничтожать все остальное?

– Кинокритики, во всяком случае те, которые входят в Союз кинематографистов России, считают себя частью кинематографического организма, но особой частью – той, которая ответственна за различение здоровых и больных клеток. Если кино вымрет как вид искусства, мы останемся без приставки «кино-» и станем просто критиками. Потому что этот мир, кто бы его ни сотворил, так несовершенен, что в нем всегда найдется для нас место.

– Я не хочу, чтобы у кого-то создалось впечатление, будто я считаю, что критика не нужна. Нам необходим сторонний взгляд на то, что мы делаем. К сожалению, профессионального анализа фильмов все меньше. Все больше пишут о том, что вокруг да около и что находится в грязном белье у тех, кто делает кино.

– Я этого не одобряю, но неужели вас это так расстраивает?

– Однажды я прочла о себе нечто такое, что просто разрыдалась. Призналась в этом Никите Сергеевичу Михалкову. Он сказал: «Да ты прочти, что обо мне пишут!» Я подумала: «Вот эгоист, все на себя переводит!» А потом прочла и поняла, что это был добрый совет. Потому что того, что о нем пишут, я и вообразить себе не могла. Если все это собрать, Чикатило рядом с ним покажется ангелом. Куда уж тут мне со своими обидами…

– Сдаюсь. Против женских слез у меня аргументов нет.

"