Posted 24 июня 2010,, 20:00

Published 24 июня 2010,, 20:00

Modified 8 марта, 06:54

Updated 8 марта, 06:54

Антологист войны солдатской

Антологист войны солдатской

24 июня 2010, 20:00
Александр ТВАРДОВСКИЙ 1910, д. Загорье Смоленской губернии – 1971, пос. Красная Пахра, под Москвой

Вот уж кого, казалось, не могла привести в восторг книга из ненавистной ему Совдепии, так это Ивана Алексеевича Бунина!

Автор нежнейших рассказов об ушедшей России, он в «Окаянных днях» не оставил шансов на малейшие человеческие проявления под гнетом «красного террора». Бунин увидел одни лишь зверства в Октябрьской революции, изобразив ее самого талантливого поэта Владимира Маяковского пришедшим хамом, который на банкете со злобным наслаждением неандертальца залезает в чужие тарелки и отхлебывает из чужих бокалов.

Чтобы написать такое, нужно было ничего не знать о брезгливости Маяковского, доходившей до истерической нервозности от страха заразиться. Он до трепета помнил, что всего лишь от укола ржавой иголкой умер его отец.

И русская эмиграция, как мне рассказывал законодатель ее литературной моды Георгий Адамович, была потрясена тем, что Бунин, получив от кого-то в подарок «Василия Теркина» Твардовского, пришел в такой восторг, что всем и всюду повторял строчки из поэмы и, крякая, как после хорошей яблочной настойки, приговаривал: «Какой стих – прямо-таки антоновкой дышит! Русь еще возродится!».

И написал письмецо в Москву давнему своему другу, 85-летнему Н.Д. Телешову, и тот, будучи старейшим писателем в СССР, показал это письмо, с засушенным французским подорожником внутри, мне, 20-летнему, самому юному тогда члену Союза писателей. И даже позволил потрогать бумагу, но «только мизинчиком».

Телешов сказал, что Бунин, проверяя исправность почты, еще и позвонил ему, и прочел по телефону наизусть два четверостишия Твардовского, и я записал, какие. Вот они:

«Приходилось парню драпать, Бодрый дух всегда берег, Повторял: «Вперед, на запад!», Продвигаясь на восток»; «Срок иной, иные даты. Разделен издревле труд: Города сдают солдаты, Генералы их берут».

Отец Александр Туринцев, друг Николая Гумилева, настоятель одной из парижских церквей, говорил мне, что Бунин любил читать куски из главы «Переправа» – особенно его трогали строки:

Люди теплые, живые

Шли на дно, на дно, на дно…

В Литинституте «перепляс» из «Страны Муравии» гениально исполнял совсем еще молодой Анатолий Приставкин, будущий автор прекрасной повести «Ночевала тучка золотая», очень похожий тогда на Василия Теркина. Но позже, приобщившись к власти, он угодил вместе с Василием Теркиным на тот свет, и тот мертвечинно-бюрократический свет ему, в отличие от героя Твардовского, чем-то пришелся по душе, ибо он старался не убежать оттуда, а остаться там.

«Теркин на том свете» – это блистательная сатира, во многом актуальная и сейчас. Только советский чиновничий «тот свет» прикрывался идеологическим ханжеством, а нынешний, постсоветский поражает въевшимся в психологию беззастенчивым «откатизмом». Спектакль Валентина Плучека по «Теркину на том свете», который я видел с Анатолием Папановым в роли Теркина, незабываем.

Каждый номер журнала «Новый мир», который редактировал Твардовский, да и свои последние поэмы ему приходилось пробивать, тычась во столькие нижние двери, а иногда адресуясь на самый верх в ожидании благодушного разрешительного хмыка.

«Идти, стучаться больше некуда, кроме этой гл<авной> двери, которая, по существу дела, менее всего для этого отверзается, и, однако, только через нее возможен какой-то выход из безвыходности».

Твардовский часто натыкался на ситуации, требующие акробатической гибкости позвоночника. Но был из ломающихся, а не эластичных. Прикидывавшиеся простоватенькими, оказывались бойкими смердяковчиками. В поездке по Италии Александра Трифоновича невесело позабавила эпиграмма Эммануила Казакевича на Алексея Суркова: «Сегодня речь держал в Палаццо Веккио / Сурков – простой советский человеккио».

Жаль, конечно, что Твардовский и Бунин не встретились, а может быть, и хорошо – вдруг бы они поцапались. Ведь сам о себе, тогдашнем, Александр Трифонович писал с заслуживающей уважения беспощадной откровенностью: «…С той, да и до той поры, как он (Сталин. – Е.Е.) сказал, что сын не ответчик за отца, я был преисполнен веры в него и обожествления, не допускающего ни йоты сомнения или, тем паче, скепсиса. А после того, как он и раз, и два, и три отметил меня, ввел в первый ряд, то и говорить нечего. Я был сталинистом, хотя и не дубовым…»

Твардовский старался искупить ту случайность, что его вместе с другими родственниками не раскулачили, носил эту неарестованность на челе не как удачу, а словно невытравляемое клеймо. Так чувствовать могут только большие люди, истинные христиане, мучимые своим внешним благоденствием (вспомните Льва Толстого).

Даже депутатские привилегии казались Твардовскому иногда чем-то вроде тюремных стен, способом запереть его, да еще и невылазно.

«Вчера – очередной депутатский прием в райсовете. Задолго до этой пятницы обычно она меня тревожит и настраивает на волну раздражения, безнадежности и нереальных порывов как-то отвязаться от этого не просто трудного, неприятного, но фальшивого и стыдного дела.

Там не только нет <…> миллионов квадратных метров новой жилплощади (жуткое слово, которое я ненавидел еще во времена моей бесквартирной молодости и избегал его), но порой кажется, что нет и самой советской власти или она настолько не удалась, что хуже быть не может».

Мучительно ему было видеть процветающую агрессивную бездарность. «Эти люди вообще по природе своей, по крови были способны врать и подличать – это было их затаенным призванием. Когда же оказалось, что это можно делать (врать и подличать) во имя социализма и коммунизма, они удесятерили свои старания».

В оценках Твардовский зачастую был раздражительно ревнив и даже жесток, но умел признавать свою преувеличенную несправедливость и печатал тех, кто его раздражал, но был ему интересен непохожестью на него.

Трагическая парадоксальность была в том, что, даже прикрепив его к Кремлевской больнице, ему укорачивали жизнь, истязая грубым надзором за его любимым детищем – «Новым миром». Как показывают дневники Твардовского, в нем умер уже проступавший будущий большой прозаик. Вот какая у него была цепкая художническая хватка повествователя:

«Отдыхает здесь на правах персонального пенсионера маленький лысый почти до затылка человек с помятым бритым старческим личком, на котором, однако, как и в форме маленькой, вытянутой назад и вверх головы и поваленного почти плашмя от бровей лба, проступает сходство с младенцем и мартышкой. Нижняя часть лица более всего определяет это второе сходство – тяжеловатая, выдвинутая вперед. Голос неожиданно низкий, с небольшой хрипотцой. Походка старческая, мелкими шажками, почти без отрыва ступней движком – шмыг-шмыг-шмыг… <…>

Этот человек ходит в столовую, принимает процедурки, играет в домино, смотрит плохие фильмишки в кино, словом, «Дотдыхает» здесь, как все старички-пенсионеры, и как бы это даже не он, не тот А.Н. Поскребышев, ближайший Сталину человек, его ключник и адъютант, и, м. б., дядька, и раб, и страж, и советчик, и наперсник его тайного тайных. Высшая школа умения держать язык за зубами, не помнить того, что не следует, школа личного отсутствия в том, к чему имеешь (имел) непосредственное касательство <…> Таков этот полубезвестный, но могущественный временщик, выходец из дер. Сопляки».

Двухтомный «Новомирский дневник», изданный недавно, – это сдвоенный автопортрет Твардовского – искупителя и собственных грехов, и грехов эпохи, отважившегося на мужественный акт покаяния.

Твардовский избегал быть обаятельным, иногда был трудно выносим, но в равной степени и для самого себя. Не случайно Александр Блок обронил: «Простим угрюмство – разве это Сокрытый двигатель его? Он весь – дитя добра и света, Он весь – свободы торжество!». В случае Твардовского это было торжество преодоленной несвободы – внутренней и внешней.

У него почти нет стихов о любви. Но всё, что он сделал, было мучительной исповедью в любви к своему народу.

Его лучшее стихотворение «Из записной потертой книжки…» по проникновенности равно стихотворению М.Ю. Лермонтова «Наедине с тобою, брат…», и я не знаю в мировой поэзии стихотворения более антивоенного. Куски «Переправы», запев «Я убит подо Ржевом…» – на том же высочайшем уровне. Если Константин Симонов создал офицерскую антологию войны, Твардовский создал антологию солдатскую.

Его новомирское редакторство было гражданским подвигом, настоящей победой над превосходящими силами противника при помощи кажущегося поражения. Это лучше, чем кажущаяся победа.

Его никто не назначал народным поэтом – он стал им.

* * *

Антологист войны солдатской,
ни разу музе не солгавший,
восстань, редакторствуй, пиши
и внутрь, в невидимый загашник,
заталкивай огонь души. Живи по Теркину, Россия,
и только выполни одно:
чтоб люди теплые, живые
не шли ни на какое дно!

Евгений ЕВТУШЕНКО


Две строчки

Из записной потертой книжки
Две строчки о бойце-парнишке,
Что был в сороковом году
Убит в Финляндии на льду.

Лежало как-то неумело
По-детски маленькое тело.
Шинель ко льду мороз прижал,
Далёко шапка отлетела.

Казалось, мальчик не лежал,
А всё еще бегом бежал,
Да лед за полу придержал…

Среди большой войны жестокой,
С чего – ума не приложу, –
Мне жалко той судьбы далекой,
Как будто мертвый, одинокий,
Как будто это я лежу,
Примерзший, маленький, убитый
На той войне незнаменитой,
Забытый, маленький, лежу…

1943

* * *

Перевозчик-водогребщик,
Парень молодой,
Перевези меня на ту сторону,
Сторону – домой…
Из песни

– Ты откуда эту песню,
Мать, на старость запасла?
– Не откуда – всё оттуда,
Где у матери росла.

Всё из той своей родимой
Приднепровской стороны,
Из далекой-предалекой
Деревенской старины.

Там считалось, что прощалась
Навек с матерью родной,
Если замуж выходила
Девка на берег другой.

Перевозчик-водогребщик,
Парень молодой,
Перевези меня на ту сторону,
Сторону – домой…

Давней молодости слезы.
Не до тех девичьих слез,
Как иные перевозы
В жизни видеть привелось.

Как с земли родного края
Вдаль спровадила пора.
Там текла река другая –
Шире нашего Днепра.

В том краю леса темнее,
Зимы дольше и лютей,
Даже снег визжал больнее
Под полозьями саней.

Но была, пускай не пета,
Песня в памяти жива.
Были эти на край света
Завезенные слова.

Перевозчик-водогребщик,
Парень молодой,
Перевези меня на ту сторону,
Сторону – домой…

Отжитое – пережито,
А с кого какой же спрос?
Да уже неподалеку
И последний перевоз.

Перевозчик-водогребщик,
Старичок седой,
Перевези меня на ту сторону,
Сторону – домой…

1965

* * *

Я знаю, никакой моей вины
В том, что другие не пришли с войны,
В том, что они –
кто старше, кто моложе –
Остались там, и не о том же речь,
Что я их мог, но не сумел сберечь, –
Речь не о том, но всё же, всё же, всё же…
1966

"