Posted 24 ноября 2018,, 06:11

Published 24 ноября 2018,, 06:11

Modified 7 марта, 16:32

Updated 7 марта, 16:32

Ганна Шевченко: "Мы умчимся, преодолев силу трения о судьбу"

Ганна Шевченко: "Мы умчимся, преодолев силу трения о судьбу"

24 ноября 2018, 06:11
Каждая строчка, каждая строфа у Ганны звучат просто и естественно, а в совокупности - в читательских ощущениях, в послевкусие стиха, вдруг проявляется абстрактная многозначность.

Ганна Шевченко родилась в городе Енакиево.По образованию финансист. Стихи печатались в журналах «Арион», «Дружба народов», «Дети Ра», «Новая Юность», «Октябрь», «Сибирские огни», «Современная поэзия», «Футурум АРТ», размещены на многих сетевых порталах.

Автор стихотворных сборников: «Домохозяйкин блюз», «Обитатель перекрестка», «Форточка, ветер», нескольких книг прозы.

Творчество отмечено премиями: Международного драматургического конкурса «Свободный театр», им. И.Ф. Анненского, финалист многих номинаций. Участница Форумов и Совещания молодых писателей. Член русского ПЕН-клуба.

В школах города Челябинска в январе 2016 года, в рамках проекта «Русская поэтическая речь» прошла неделя поэта Ганны Шевченко.

Ученики знакомились со сборниками стихов, со страницами Ганны Шевченко в Социальных сетях - в «Живом Журнале», «Фейсбуке», «В Контакте». Во многих школах города были устроены выставки стихотворных публикаций и книг прозы, проходило чтение её стихов по школьному радио, пятиминутки стихов на уроках. Ганна Шевченко и сама принимала участие в большом количестве учебных мероприятий.

Подобный живой «опыт прочтения» совершенно бесценен, и подлинная благодарность и образовательным учреждениям города, и издательствам, организовавшим этот удивительный проект, который отзовется - в этом я совершенно уверен - новыми лицейскими, а возможно и пушкинскими успехами талантливых и восприимчивых учеников.

Поэзия Ганны Шевченко - в тренде и московской литературной жизни.

Едва Ганна стала членом Русского ПЕН-клуба, как стали проходить её совместные Творческие вечера с признанными мастерами слова на столичных поэтических площадках.

Удивительное свойство поэта Ганны Шевченко - в парадоксальной транстекстуальности её стихов, как в приеме выразительности. Каждая строчка, каждая строфа звучат просто и естественно, а в совокупности - в читательских ощущениях, в послевкусие стиха, вдруг проявляется абстрактная многозначность, которая даже пугает критиков.

Так Мария Галина пишет о стихах Шевченко: «Светловолосая красавица Ганна ... пишет стихи с сияющими страшными звездами, пылающими... Что-то огромное, беспощадное и чуждое человеку, проглядывающее за обычной жизнью, пожирающее эту обычную жизнь...».

«За кажущейся простотой обнаруживается неподъемный стеб» - вторит ей выдающаяся «ДООСовка» (Добровольное Общество Охраны Стрекоз) Татьяна Зоммер.

И действительно, в стихах так и есть:

Моя земля все так же не видна,

прием, прием, услышьте, я одна,

иду за светом в темную долину.

На шее шарф, тяжелый, как броня,

чтоб черный ад, съедающий меня,

случайно сердцевину не покинул.

или:

В полвосьмого темно. Освещают дорогу

фонари: им привычен наш утренний бег,

и ложатся, помалу рождая тревогу,

скоротечные тени на выпавший снег.

Мы идем под прицелом бесшумной винтовки,

нас ведет через темень небесный спецназ.

И становится страшно, досадно, неловко,

почему-то становится жалко всех нас...

Кондовая, махровая проза жизни превращается в неуловимую поэзию. В стихах Ганны время многомерно, порой даже происходит нарушение временной последовательности, изменяется, зрительно кажется, что искривляется само пространство. Это, думается, связано с тем, что Ганна очень тонко осознает трагедийную сущность самой обыденности:

Запах душистого перца

едко щекочет в носу,

варится, варится сердце,

тихо вращается суп.

Женщиной быть жутковато —

кухня страшнее войны.

Вздёрнуто тело прихвата

без доказательств вины.

и осознает чрезвычайную силу поэтического влияния на всю нашу жизнь.

Город как город. Сроднился с планетой.

Город-инфекция. Город-налет.

Если стереть его крупной монетой,

взгляду откроется новый пин-код…

Именно об этом она говорит в своем видео-интервью.

Самоощущение места поэта в современной жизни в строках Ганны - не очень завидное:

Несообразна, грубовата,

бесцеремонна, ну и пусть.

Я не нужна вам, но когда-то

земле и небу пригожусь.

Но хочется - и необходимо возразить поэту, и не согласиться: «Почему когда-то?»

Ваши стихи, Ганна, нужны и нам, а не только челябинским школьникам, и нужны уже сейчас:

Как мамы

Мы окна мыли, мыли в октябре,

в окно смотрели,

стёкла мыли, мыли,

мы видели себя на пустыре,

в холодном ветре,

в облаке из пыли,

мы там стояли, на сухой траве,

смотрели на себя в окне немытом,

и думали, что это в синеве

стоят другие,

сгорбленные бытом.

Лежал в тумане кабельный завод,

за кочегаркой зарево качалось,

а рядом начинался кислород,

и больше ничего не начиналось,

а мы стояли на сухой траве,

дышали пылью и в окно смотрели,

на то, как эти сгорбленные две

маячили в проеме еле-еле

и мыли окна током чистых вод,

размазывая тряпкой по спирали,

лежал в тумане кабельный завод,

а мы, как мамы, раму протирали.

Невеста

По мягким полозьям вельвета

плывёт, озаряя углы

невеста, продетая светом

в любовное ушко иглы.

Отец поцелует сердечно

в дизайнерский локон виска

и в море отпустит навечно.

Посмотрит с улыбкою, как

минуя нарядные лица,

плывёт к ней её водолаз,

с цветком в белоснежной петлице

с блестящими кошками глаз.

***

Заколочен досками колодец,

возле грядок брошены лопаты,

незнакомый и нетрезвый хлопец

курит возле дедушкиной хаты.

Выплывет хозяйка, озираясь -

что хотят незваные шпионы?

Выплеснет помои из сарая

в бабушкины флоксы и пионы.

Детство отшумело и пропало,

убежало странствовать по нивам,

затерялось в гуще сеновалов,

растворилось в воздухе ленивом.

Лишь стоит за сломанной калиткой,

возле обветшалого крыльца,

нерушимый, крепкий, монолитный,

запах бузины и чабреца.

***

Мне в детстве было многое дано:

тетрадь, фломастер, твердая подушка,

большая спальня, низкое окно,

донецкий воздух, угольная стружка.

Когда на подоконнике сидишь,

то терриконы сказочней и ближе.

Мне нравилась базальтовая тишь

и мертвый флюгер на соседней крыше.

А за полночь, сквозь шорох ковыля,

сквозь марево компрессорного воя,

подслушивать, как вертится Земля,

вращая шестеренками забоя.

Вера

Она встречает его в прихожей, говорит:

-Вымой руки-

идёт в кухню, наливает горячий суп.

Смотрит, как он ест.

Замечает, что две волосинки поседели у него в носу.

Он вспоминает:

-У Сергея Петровича сегодня умерла мать...

Она головой качает,

ставит будильник на семь тридцать пять.

А потом они ложатся в постель,

укрываются пледом и спят.

Спят, спят, спят,

прижавшись друг к другу спинами,

восемь часов подряд.

Утром он кричит ей:

-Вера, у нас кончилась бумага!

Она ворчит сквозь сон.

Затем встаёт, прихрамывает,

подаёт ему новый рулон.

Про Филипповну

У Филипповны сумка с дырой,

прохудившийся шарф и калоши,

кардигана немодный покрой,

аметисты на старенькой броши.

То на кладбище ходит пешком,

носит мужу конфеты с печеньем,

то лежит, обвязавшись платком,

занимается самолеченьем.

Были б дети, пекла б пироги,

молодилась, за внуком смотрела,

а теперь под глазами круги,

и тяжелое, сонное тело.

Потому что пришли холода,

одиночество, осень, простуда,

потому что уже никогда,

никого, ничего, ниоткуда.

***

В фартуке ситцевом, длинном,

немолодая на вид,

рядом с плитою «Дарина»

женщина с ложкой стоит.

Пар воспаряет как птица,

в грозной своей красоте,

в белой кастрюле томится

суп из куриных частей.

Запах душистого перца

едко щекочет в носу,

варится, варится сердце,

тихо вращается суп.

Женщиной быть жутковато —

кухня страшнее войны.

Вздёрнуто тело прихвата

без доказательств вины.

Мой холодильник Дима

Это невыносимо,

неопытен, годовал,

мой холодильник Дима

Катей меня назвал.

В окнах творится осень,

плавают облака,

видимо, губы просят

капельку кипятка.

Может быть, в магазине,

где он приобретен,

пластик или резина

были со всех сторон.

Да и сейчас не лучше —

вспорот живот тунца,

в камере сбились в кучу

бройлерные сердца.

Дима, держись, я тоже

маюсь своей зимой,

как мы с тобой похожи,

господи, боже мой.

Домохозяйкин блюз

Когда зажигаешь на кухне свет, становится ясно,

где лежат салфетки, где брошено полотенце.

Можно запрыгать от радости, можно запеть чуть слышно

Домохозяйкин блюз под шумок кастрюльный.

сколько воды из крана течёт под камень

сколько воздушных масс над плитой клубится

сколько огня под старой сковородою

сколько земли в цветочных горшках твердеет

Не боишься уже, что кто-то крадётся сзади,

и совсем не пугает тот, кто в углу за дверью.

Потому что темнота – это теперь не страшно.

Потому что тьма – это когда лампочка перегорела.

* * *

Просыпаемся рано, детей одеваем,

на бегу выпиваем свой утренний чай,

из подъезда выходим, в перчатку зевая,

мой хороший ребенок, не озорничай.

Вот Сережина мама, вот Катина мама,

вот Макар завершает детей череду,

показалась Кариночка между домами,

не реви, я сегодня пораньше приду.

В полвосьмого темно. Освещают дорогу

фонари: им привычен наш утренний бег,

и ложатся, помалу рождая тревогу,

скоротечные тени на выпавший снег.

Мы идем под прицелом бесшумной винтовки,

нас ведет через темень небесный спецназ.

И становится страшно, досадно, неловко,

почему-то становится жалко всех нас.

Косточки перечесть

Рыба лежит,

дребезжит хвостом,

ерзает животом.

– Ты, – говорит, – не жалей о том,

что я попала в твой дом,

что руки твои в моей чешуе

и запах стоит кругом.

Я полежу на твоем столе,

рядом с твоим ножом

и расскажу о воде, земле,

или еще о чем…

На блюде – отрезанная голова,

стеклянными стали глаза,

но я ведь жива,

все равно жива…

И хочу рассказать

о тихой, медленной

смерти моей,

о дробном дрожании скул,

о том, как старик ходил по песку,

словно по волоску.

Щурился,

в море забрасывал сеть,

и долго-долго тянул…

А тебе остается всего лишь съесть,

косточки перечесть…

Я пока ещё живая

Сердцелистный, равнобокий, весь в пушистой седине,

что ты, тополь серебристый, распоясался в окне,

колобродишь, наклоняясь, ветер лапами долбишь —

ты во мне переломаешь всю мечтательную тишь.

У твоих корней расселась стайка легких воробьих,

расскажи мне, расскажи мне что-то страшное о них.

Я услышу, испугаюсь, в одеяло завернусь,

и придет ко мне лягушка — перепончатая грусть;

одарит меня прохладой, изомнет мою кровать,

мы с ней будем обниматься и друг друга целовать.

Я пока еще живая, мой стишок еще не спет —

если ты меня волнуешь, значит, скоро будет свет.

Тополь, ты такой красивый, как перчатка на столбе,

я ль тобой не любовалась, не молилась о тебе?

Всё. Меня не существует. Я распалась изнутри.

Сотвори меня из пуха, белый тополь, сотвори.

Пин-код

В банке сказали: возьмете монету

сильно не трите, водите легко,

там под полоскою серого цвета

вы обнаружите новый пин-код.

Вышла из банка. На детских качелях

мальчик качался, скрипели болты,

рядом в «Харчевне» чиновники ели,

терли салфетками жирные рты.

Птицы летели, собаки бежали,

дворники метлами землю скребли.

Вписаны эти мгновенья в скрижали,

или же в ливневый сток утекли?

Город как город. Сроднился с планетой.

Город-инфекция. Город-налет.

Если стереть его крупной монетой,

взгляду откроется новый пин-код.

***

В других мирах, в галактике, в глуши,

выходишь из подъезда – ни души,

туманный воздух черен и стеклянен,

весь этот космос странный городской,

из любопытства трогая рукой,

идешь во тьму, как инопланетянин.

Горят огни, как яблоки, точь-в-точь,

но там, за ночью снова будет ночь.

За огражденьем старого базара

струятся птицы в дерево-кувшин,

а фары проезжающих машин

вдали непостижимей, чем квазары.

Моя земля все так же не видна,

прием, прием, услышьте, я одна,

иду за светом в темную долину.

На шее шарф, тяжелый, как броня,

чтоб черный ад, съедающий меня,

случайно сердцевину не покинул.

***

Отползает в сторону куда-то

день тягучий, словно пастила,

в огороде брошена лопата

и другие важные дела.

Завтра будет ветреней и суше,

а сейчас, в закатном серебре

медленно плывут святые груши,

нимбами красуясь при дворе.

Травы за сараями примяты

оттого, что встретили пчелу

дикие, ушастые котята

в мусоре, оставленном в углу.

И теперь не то, что подорожник,

чистотел лежит, как заводной

и идти, поэтому, несложно

к крану за поливочной водой.

Хорошо здесь. Солнце как пружина

стягивает свет за тополя

и встает над точкою зажима

мертвенная, лунная петля.

***

На окне засыхает фиалка,

на плите выкипает вода,

чайных чашек немытая свалка,

полотенца в четыре ряда.

Льется день, колыхаясь, сквозь шторы,

а чуть наискось, сквозь провода,

виден дворик жилищной конторы

и старуха заходит туда.

Прохудилась на форточке сетка,

под карнизом осунулся крюк…

Почему ты не слушаешь, детка,

я о Боге с тобой говорю.

***

Ты говоришь мне: страхи,

я говорю: не те,

ночь – это личный опыт зрения в темноте,

выучка, дрессировка, внутренних сил обкат,

дело привычки, способ

двигаться наугад.

Ты говоришь мне: мама,

я говорю: посметь,

жизнь — это биопроба, важный эксперимент,

цех наш не очень дружен, холоден, грязноват,

вырастить сердце нужно, в ребра упаковать.

Ты говоришь мне: ужас,

я говорю: пустяк,

если не получилось, что-то пошло не так,

не отключай конвейер, перегрузи прибор,

прыгай, дурачься, смейся, ерничай, жми повтор.

***

У старшеклассниц

короткие юбки -

выросли ноги

на пляжах за лето,

перед линейкой,

разбившись на группки,

ходят,

в ажурные блузы одеты.

Лица в загаре, позы жеманны,

долго не виделись,

встретились – рады,

в стайку собьются и будут, как мамы,

ножки отставив,

курить за оградой.

Губы в помаде горят,

как пионы,

серьги из лавки китайских товаров -

из-за ограды за ними шпионит

троечник

с красным принтом Че Гевары.

Мальчики тоже

созрели за лето -

головы бреют,

под Тимати косят,

порно-заставки

на новых планшетах,

плееры,

виджеты,

гаджеты,

осень.

Молоко для девочек

1.

Тане

День ушел. Погасли лица.

Изнывает бытие.

Дочь у зеркала кружится –

отражение мое.

Этот хлястик – безделушка,

не прислуживай тряпью,

выпьем, детка, где же кружка,

молока тебе налью.

Ни тоски, ни грез, ни жажды.

Ночь на подступах. Отбой.

Все закончится однажды,

не печалься, Бог с тобой.

2.

Лизе

Лампа ночника.

Света колея.

Хочешь молока,

девочка моя?

Глиняный сосуд

низок и широк,

в молоке живут

кальций и белок.

Пей его, тянись,

тяжелей в кости,

небо – это высь,

есть, куда расти.

***

Там, где на склонах цветет резеда,

где под травой луговая руда

скрыта в корнях зверобоя,

там, на вершине ночного бугра

крутится-вертится обод копра,

кашляет горло забоя.

Я там жила. Я могла как раба

на калькуляторе фуги лабать

днями, на радость главбуху.

А по ночам на балконе своем

я упивалась протяжным вытьем

сладкоголосого Ктулху.

Что это было, поди, разбери,

я не ложилась да самой зари,

слух обостряя до боли.

Если идти по полночной траве,

если огни говорят в синеве,

значит не кончится поле.

Там, где на склонах не счесть спорыша,

в темных утробах заброшенных шахт

чудище это ночует.

Я и сейчас его чую.

***

Она является в квартире,

на обувь смотрит свысока,

в околопраздничном эфире

плывет, касаясь потолка.

Теперь торжественным убором

заняться ей пришел черед -

она, как женщина за сорок,

из сейфа бусы достает.

Играет музыка. В истоме

стучат соседи молотком.

Ей хорошо. В уютном доме

сбежавшим пахнет молоком.

Вот елка – женщина за сорок -

стоит у темного окна,

о, как ее полюбят скоро

за то, что светится она.

***

Где ночью ходили тени,

где зеброй асфальт прошит,

он падает без стеснений

туда, где теперь лежит.

Спускается нагловато,

сгущается в первый слой,

ложится стерильной ватой

на новый массив жилой,

на внутренний двор больницы,

на дно небольшого рва,

на подиум в форме пиццы,

где летом росла трава.

В белеющем урожае –

готический колорит,

он город преображает,

не ведая что творит.

***

Исчезновение предмета

противно всякому нутру -

луна дарила волны света

чтобы исчезнуть поутру.

Исчезнет свет, когда электрик

придет и щелкнет рычагом -

спокойно, дядя, я истерик,

я здесь хотела о другом.

Вы обходительный мужчина,

распространяющий тепло,

но по техническим причинам

со мною вам не повезло.

Несообразна, грубовата,

бесцеремонна, ну и пусть.

Я не нужна вам, но когда-то

земле и небу пригожусь.

***

Осенью поздней в вечернее время,

чем заниматься, когда отключили

свет, и теперь не работает ноут,

фен, телевизор и микроволновка,

люстры погасли, и радио тоже,

стихло жужжанье стиральной машины,

что еще делать, когда холодильник

тих, как дремота украинской ночи,

электрочайником не разогреешь

воду и чай с имбирем не заваришь,

что еще делать в вечернее время,

дома без света, одной, на диване,

рядом со столиком, с вазой, где восемь

яблок прекрасных лежат краснобоких,

что еще делать под тусклой свечою,

тонкой, церковной, немного согнутой,

купленной, где и когда уж невесть,

что еще делать? Яблоко есть.

***

Коснись, прохладный ветерок,

полуночного жженья,

о, этот сладостный урок

самоуничиженья.

Сдавала старые хвосты,

цитировала Лорку,

чтобы учитель пустоты

поставил мне пятерку.

Съедает голову туман,

зудит подкожный зуммер,

но все проблемы от ума

решаются безумьем.

Вооружившись до зубов,

себя я доконаю -

за жизнь, за слезы, за любовь,

за все, чего не знаю.

Неси, покорное такси,

витийствуй, автострада,

не верь, не бойся, не проси,

не одевайся в Prada.

***

Вышли воздухом напиться –

город пасмурен и мглист,

лист кленовый так кружится,

словно он последний лист,

словно там за облаками

вспух разодранный озон,

будто били кулаками

космонавтов миллион,

по кометам, по нептунам,

по плутонам, по землям,

по заряженным нейтронам,

по незащищенным нам.

Мы идем и видим блики

космонавтских кулаков,

сферу цвета голубики,

лужи цвета облаков.

Ходим-бродим, тунеядцы,

от проспекта до луны -

нам ненужно улыбаться,

мы печалями полны.

Мы подходим очень близко,

глянуть, не исчезла ли

с файла солнечного диска

запись неба и земли.

***

В старом шарфе из белого волокна

(выбросить жалко, очень к лицу расцветка),

вышла из дома утром, а там – луна,

слышала, так бывает, хотя и редко.

Двор наш, необустроенный, проходной,

сонно шуршал в рябиновом одеяле,

я посмотрела в грозы - а надо мной

небо такое, словно его роняли.

Воздух звенел, как брошенная зурна,

холод парил с балконов, не греет даже

старый мой шарф из белого волокна,

тесный хомут из натуральной пряжи.

В новом микрорайоне переполох -

дурень залез на крышу, бежал по краю,

смерти хотел наивный, печальный лох.

Все бесполезно. Мертвые не умирают.

Окна домов похожи на образа,

в них золотятся люстры, светлы и жутки.

Все как обычно. Что еще рассказать?

Дождь поливает стекла вторые сутки.

***

В корневой системе вод,

где темно веками,

рыба-ветер к нам плывет

веет плавниками.

В глубине плывет один,

чешуею светит –

это новый господин,

это рыба-ветер.

Рыба, жабрами колышь -

пусть к утру родится

тело-лютик, дух-камыш

и душа-душица.

***

я над землею

на самом высоком

живу на каком-то

самом последнем

выше лишь балки

чердачных подпорок

пусть - маломерка

пускай без балкона

но все-таки небо

темное темное

ночью такое

что хочется плакать

хочется думать

о чем-то простом

о траве и о детях

что еще делать

когда проживаешь

на самом последнем

* * *

Мы шатаемся возле села,

воздух зол от собачьей брехни -

наша мама на смену пошла,

до рассвета мы будем одни.

Темен неба магический круг,

ковылей непрогляден атлас,

пламенеет от маминых рук

террикона единственный глаз.

Эта ночь холодна и свежа -

за калитками сонных дворов

над колодцами звезды жужжат

и сосут родниковую кровь.

Мы шатаемся по пустырю,

но пока мы слились с бузиной,

зажигает над шахтой зарю

наша мама – электрик ночной.

***

Запределен четвертый этаж,

беден в окнах подольский пейзаж

черен город в белесом тумане,

выйдешь в утренний шум налегке -

шевельнется синица в руке,

воробей затрепещет в кармане.

Эти птицы прибились ко мне,

поселились в моей тишине,

я зерном их кормила, жалея.

Я им матерью доброй была,

но зачем мне четыре крыла,

если воздух земли тяжелее.

Не нужны мне ни свет, ни заря,

ни рябина среди пустыря -

я все тяжести безднам вернула.

Ни воды, ни земли, ни огня,

лишь две птицы и их трескотня

на каштане замерзшем, сутулом.

***

Мужья навьючены коробками, у женщин руки в маникюре,

в тележках звякает шампанское, и запах выпечки несется -

сегодня в нашем супермаркете предновогодние закупки.

Кассир четвертой категории Марина Юрьевна Веревкина

повелевает терминалом, товар по ленте продвигает -

ее изгибы, повороты доведены до совершенства.

Она работает по графику в предновогодний понедельник.

Марина тоже нарядилась бы, но ей дресс-код не позволяет –

кривая кепка нахлобучена на пергидрольные кудряшки.

Она еще способна нравиться мужчинам сумрачного возраста,

ей сорок пять, она не старая, вот только сильно располнела -

она работает по графику в предновогодний понедельник.

Марина рада, что так выпало. Ей некому салаты резать,

ей не для кого быть красивою, ей нечего искать под елкою,

она сидит, и грудь покатую в жилетку клетчатую кутает.

***

Мертвецам не страшна непогода

между плит они ходят толпой,

озираются, ищут чего-то

на траве прошлогодней, скупой.

И один благородный и тонкий,

(подлецов среди них не найти)

неживой от усов до печенки,

бледнолицый, прозрачный почти,

молчаливый, холодный, унылый

на могиле является вдруг,

чтоб букет увядающих лилий

исцелить наложением рук.

***

Склеили из плоти и духа,

а потом ушли, обманули.

Если пуля свищет над ухом,

уклоняйся, детка, от пули.

Выглянешь на улицу - ветер

гонит на убой самолеты,

направляйся, детка, на север

к леммингам, песцам и койотам.

Угол наклонения оси

изменился. Тронулась суша.

А медведей, детка, не бойся,

человек страшнее и хуже.

Наши шкуры - верх дешевизны,

удаляйся, жми на педали,

этот мир опасен для жизни,

но другого не предлагали.

***

...она всю жизнь готова мучиться...

Александр Еременко

Высокомерная, спесивая,

незавершенная на вид,

выходит женщина красивая

и о погоде говорит.

Летят потоки, сферы плавятся,

восходят линии в кругах -

ей дождь и слякоть представляются

на евразийских берегах.

Она глядит на поля ягоду

через пространственный проем,

и нарисованную тяготу

колышет в черепе своем.

Идет походкою лунатика

и рассуждает о воде,

как будто нет другой тематики,

как будто засуха везде.

***

Кружит водомерка-недотрога,

разгоняя стикеры в пруду,

между плит натянута дорога

и, возможно, я по ней иду,

или же не я, а кто-то очень

на меня похожий, городской,

на своей ходьбе сосредоточен

медленно ворочает рукой,

или же кому-то помогает,

жестом указательным проход

к зданию покажет и шагает

дальше, или все наоборот,

или это я прообраз дуры

создаю, взлетая со скамьи,

от моей комической фигуры

заживо хохочут соловьи

и деревья сбрасывают космы,

без листвы мелея и скорбя -

я не знаю, кто летает в космос,

я в ответе только за себя.

***

Раздеты рощицы и скверы,

включает ветер свой гудок,

дожди, покинувшие сферу

перемывают городок.

Листвы болезненные пятна

на распустившихся зонтах,

и диск, проигранный стократно,

стоит как прежде на китах.

Пластинку юзает иголка,

веками крутится винил,

а мы, как ангелы на полке,

в палатке «Русский сувенир»

сидим на стереосистеме,

мотаем долгие круги,

над нами – вой, под нами – темень,

за нами – крылья из фольги.

***

На заводе вод прорвало турбину,

оборот дождя громыхнул немалый,

ночью ветер шляпой хлестал рябину -

закровил асфальт от горошин алых.

И текут ручьи, далеко, незвано,

на земле туманов темно и скользко,

и ладонь цемента, как будто ванна,

принимает в лоно потоп Подольска.

Но воде не стыдно, она прилюдно

запускает ток в колесо балласта,

и плывет по руслу асфальта судно,

то ли форд седан, то ли опель астра.

Можно стать рыбачкой, застыть в фарфоре,

можно любоваться своей тоскою,

только я, увы, не старик и море,

а простая женщина над рекою.

***

Казалось бы, июль, теплейший месяц года,

как будто сотни солнц над городом стоят,

и тучка проплыла по кромке небосвода,

и облака за ней, как выводок утят.

Соломенные дни, серебряные ночи,

от дачников трещат электропоезда -

то сойка пролетит, то перепел проскочит,

то куполом блеснет чужая слобода.

И любится легко, и дышится привольно,

но там, на самом дне, в бермудской глубине,

я ощущаю как медлительно и больно

Вселенная моя рождается во мне.

***

Все это вспомню я: вода

по капле раковину бьет,

в пакете мусор, поезда

грохочут сутки напролет

чуть слышно. Пусть себе идут,

их можно музыкой глушить,

в окне колышется лоскут –

рябину ветер тормошит.

И снова кран, графин, вода,

духовка, газовая печь –

все это вспомню я, когда

жизнь, как пальто, сорвется с плеч.

***

Небо из пропилена, травы из ковролина,

Солнце течет акрилом сквозь бледноватый смог,

но к каблукам все так же липнет живая глина,

и рисовал округу, кажется, сам Ван Гог.

Здесь, у подъездов справа вывеска «Бизнес-ланчи»,

там, на парковке слева, Опель стоит, разбит,

вшить бы себе в петлицу сорванный одуванчик,

взять бы себе машину и не платить кредит.

Слава всем утонувшим в безднах, на дне кварталов,

всем, получившим ордер, въехавшим в этот мрак,

воздух ножом разрезан, чтобы на всех хватало –

здесь зародилось время с меткою «Доширак».

Солнце уходит в космос. Спи, мой район убогий,

менеджеров, кассиров, клинеров, поваров;

боги вращают Землю с помощью технологий,

вертятся шестеренки пластиковых дворов.

***

В одном и том же платке летом, весной, зимой.

Я, говорит, ваш путь, а вы не следуете за мной,

катит коробку, внутри – возня,

я, говорит, ваш учитель, а вы не слушаете меня,

показывает фотографии, мол, кошачий приют

нуждается в помощи. Многие подают.

Иногда открывает крышку, а там, на дне,

четыре котенка в штопаной простыне,

обвязанные ленточками вокруг груди,

чтобы не сбежали. Она останавливается посреди

вагона, говорит, я – истина, я – народ.

двигает себя по проходу, как пешку, вперед-вперед.

Она и сама привязана к электричке ленточкой из сукна,

как котенок, живет в коробке, где тишина,

упоение и нет желаний уже давно:

я – путь, я – истина, здравствуй дно;

легкая, будто сбросила страшный гнет,

перережешь ленточку, кажется, упорхнет.

***

Дуреет город от духоты,

а в сквере, в его тиши,

стоит скамейка у той черты,

где видно, как хороши

ее металлические бока

и крашеная ламель,

и я на ней посижу пока

солнце ползет на мель.

Вечерний город похож на труп –

не дышит. Но голосит

над ним завод. Из кирпичных труб

сыпется диоксид.

Вечерний город велик, могуч.

Медлительный самолет

летит туда, где обломки туч

сгрудились в кислород.

А я сижу. От чужой ходьбы

город истоптан весь,

и думаю, боже, что, если бы

скамейки не было здесь.

Возможно, тут же, до темноты

калужниц расставил строй

закон замещения красоты

правильной красотой.

Спокоен город в яслях своих,

деревья стоят кругом,

дымятся сумерки, будто их

гладили утюгом.

Иду домой. По бокам - кювет

вымощенный внутри,

и стелют под ноги рваный свет

первые фонари.

***

Не так уж много нужно человеку:

квартира, чайник, быстрый интернет.

В конце зимы достроили аптеку

и сдвинули к палаткам турникет.

Хандра, простуды, авитаминозы –

нам обещали наморозь. Когда

явился март, исполнились прогнозы,

на город опустились холода.

Мы той весной на доли раздробили

привычный быт – внезапно разошлись.

Ругались, ненавидели, любили,

винили, ненавидели, дрались.

Обида нас на части разрывала,

качала на невидимых весах,

мы были отраженьем коленвала

вращавшегося где-то в небесах.

А в остальном привычная картина –

месил уборщик снежное желе,

стояла у обочины машина,

бежал сосед домой навеселе,

закат сливался с крышами у кромки,

мгновенно дочка выросла из брюк,

и самолет, медлительный и громкий,

летел из Домодедово на юг.

***

Мир скрипит на железной оси,

значит будет небезынтересно

подъезжающему такси

под осиной найти себе место.

Вот уже подъезжает. Оно

чуть коснулось крылом турникета,

потому проникает в окно

звук, похожий на шелест пакета.

У таксиста в глазах – пустота,

и мечтательность Ференца Листа,

значит хочется мне неспроста

говорить с молчаливым таксисом.

Но не стану. Возникла река

под мостом холодна и белеса,

отражаются в ней облака,

и шуршат по дороге колеса.

***

Значит, ему угодно,

если рассвет трехцветен,

и потому сегодня

только окно и ветер.

Бронзовые подсветки

воссоздают свеченье

кленов, и в каждой ветке

высшее назначенье.

Воздух звенящий, свежий

легкий, холодный самый,

вскинув ладони, держит

вес над бездонной ямой –

город, который лепет,

топот, богат жильцами –

и потому не меркнет.

Меркнет в оконной раме.

***

Пыли дорожной нечистые танцы,

слева подсолнухи, справа картофель –

я позабыла название станций,

помню лишь шахты египетский профиль.

Помню, что воздух полынный был горек,

простыни в крошеве угольной пыли,

крышу сарая, и маленький дворик,

где мы белье по субботам сушили.

Помню подвал, и на полках – бутыли,

мусорник, старую каменоломню,

место роддома, который закрыли,

а вот причину рожденья – не помню.

Помню в окне своего кабинета

обруч копра, исполняющий сальто,

щелкали счеты, вращалась планета,

и не сходилось конечное сальдо.

Дальнее время, начало начала,

стертые знаки забытого мига,

необратимость того, что умчалось,

но отразилось в бухгалтерской книге.

Так и живу по привычке. Иначе

мир не докажет свое постоянство.

Все мы наполнены космосом, значит

я говорю не в пустое пространство.

***

Времени бег несносен,

выйдешь из дома ночью –

хлынула горлом осень

из тишины сорочьей.

Ауди у газона

воет как та белуга,

люди внутри салона

слушают Мишу Круга.

А ведь недавно (часом

ранее) псом юлило

лето, свиное мясо

на шампурах дымило,

хлопал заряд в салюте,

и пузыри пивные.

Кажется мне, что люди –

это огни ночные,

часть одного проекта,

знак одного недуга –

вымрут однажды те, кто

слушают Мишу Круга.

Явится утро ранне-

желтое листовое.

Годы уходят, а не

время, как таковое.

***

Сколько пользы в утреннем моционе!

Город пуст. Улица вся в неоне,

обводит электричество контур ее нечеткий,

огоньки перебирают себя как четки.

Тишина. Местным, иногородним

делать нечего в сумраке новогоднем,

под ногами осадки – лазоревые ошметки.

Город пуст, как бочка из-под селедки.

Снег идет, белую нежность крошит.

Проезд в транспорте стал дороже.

Солнце к облаку крепится, как плацента.

Один рубль стоит чуть больше цента.

У Палыча. Ремит. Петелинка. Дока Пицца.

Позади Москва, некуда прислониться.

Середину жизни будильник прокукарекал –

впереди увяданье, распад молекул,

но улица не жужжит, в воздухе все спокойно,

задан неспешный ритм четками из неона.

Потемнело. Отслоилось солнце наполовину,

но не перегрызть крепкую пуповину.

***

Я хотела частью бегущих стад

быть. На другой этаж

за товаром шла –я хотела стать

музыкой распродаж.

Но теперь лежу, будто кто под дых

дал ледяным тунцом,

гадаю, кто из фигур седых

стал молодым отцом.

Лежу одна в окруженьи лиц,

рожаю возле дверей

трех очкастых бабушек-голубиц,

трех своих дочерей.

О, как прекрасно они орут!

Их громогласен грох,

когда к окровавленному бедру

сыплются, как горох.

Лежу чужая, в чужой Москве,

двинуться не могу,

а они несутся на красный свет

и прохожим кричат: агу.

***

Олег просыпается. В офис идет с утра.

Начальник у него – ретроград, любит Аббу и Баккара,

вот и включает, согнав в кабинет свой маленький коллектив,

настраивает работников на удачу и позитив.

Все танцуют: Беляков, Анисимов, его жена,

и Олег танцует, удача ему, как остальным, нужна.

Олег не химик, не менеджер, не пилот –

он книги «Русская кухня» желающим продает.

Он не церемонится, его миссия - чистый нал,

Олег выходит из офиса - безупречен, приятен, нагл,

мерцая нимбом, шагает по суху, как по воде,

заходит в морги, отделения милиции, парикмахерские и т.д.,

таскает книги с упоением, как верблюд,

(там есть советы, как одновременно готовить несколько блюд),

его пути позавидовал бы Лао Цзы.

Книги покупают полковники женам и молодые девушки, и вдовцы.

***

Ореолом своим звенит,

источается светом лап –

это солнце ползет в зенит

неуклюжее, словно краб.

Тонок каждый его сустав,

металлический панцирь бел –

мы ведь тоже войдем в состав

каталога небесных тел.

Оставляя дымящий шлейф,

как бессмысленный атрибут,

мы умчимся, преодолев,

силу трения о судьбу.

***

Откуда ни возьмись, вползает дым -

под окнами, под тополем моим

свалился день, готовый к усыпленью,

внутри - простой кухонный колорит:

вскипает чайник, лампочка горит

но для чудес не место, к сожаленью.

В изнаночных шелках сидит парша –

моя, сурьмой крапленая, душа,

зажатая, как хвост, в дверном проеме,

ползет все ниже в транспортной клети,

как в ступоре – ни выйти, ни войти

ни обойти, ни сократить в объеме.

О ком поешь, звезда моя, о ком,

касаясь нежной правды языком,

под ребрами вынашивая трели.

Есть у окна особенность одна-

в нем темнота вечерняя видна

и фонари горят в конце тоннеля.

***

Ствол света, рабица забора,

обочина асфальта. Посмотреть

на все четыре. И туда, где скоро

в озоновых прослойках сварят медь

для осени. Особенно для кленов,

для плоских, кривобоких пятерней,

усеявших штрихи микрорайонов

и срезы разлагающихся пней.

Детали мира собраны в коробки –

в большие и не очень города,

и даже от машин, стоящих в пробке,

цветным металлом веет иногда.

Живешь, закован, в железобетоне,

и ждешь, когда прольется краснота,

и сравниваешь линии ладони

с прожилками кленового листа.

***

Что такого глаза мои видели

в магазинах, витринах аптечных,

чтобы день замедлением выделить

из потока других, быстротечных?

Ничего.

От кипящего ужина

к потолку потянулись туманы.

Боже, чем это счастье заслужено –

под Шопена тушить баклажаны.

Табуретка с распластанным томиком,

Снова несколько строк сочинилось.

На кухонных часах стрелки домиком.

Вот и все, что сегодня случилось.

***

Деревья раскачивал ветер,

дождило, шуршала листва,

что может быть лучше, чем эти

особенности естества.

Стучат полуночные оси,

заснуть бы сейчас под шумок,

но жизнь осмысления просит,

и кошкою трется у ног.

Вот с неба сбежавшие воды.

А это гардина с пятном.

На червы из старой колоды

похожа листва за окном.

И вот потому, потому я

иду в долговязом плаще,

смотрю на листву поцелуя,

на тополь, на мир вообще.

***

Автомобиль сигналит. Слышатся звуки рэпа,

как из консервной банки, в которой взбесилась рыба.

Сверху простое небо из голубого крепа

и облака, как горы, или, верней, как глыбы.

Улица, выпрямляясь, между домами тонет,

сбрасывает осадок, скапливает целебность,

плещется, как в бокале, в выстраданном бетоне.

Улица – это нежность, внутренняя потребность.

Выйти, пройти по кромке, встать, просочиться мимо,

сесть на скамейку с книгой, сблизиться с тротуаром,

я не пойму причины, это необъяснимо,

планы осмыслить город кончились бы провалом.

Стало быть, наблюдаю, мыслей отбросив сетку,

сбросив соображений драное полотно,

как, домофоном пикнув, входит моя соседка,

как через три минуты вспыхивает окно.

***

В своем физическом убранстве,

непогрешима и тверда,

вещь проявляется в пространстве,

и замирает навсегда.

Рулем становится, сиреной,

решеткой темного окна,

параболической антенной,

что чуть над зданием видна.

И, если складываешь вещи,

не разворачивай назад,

как говорил одной из женщин

учитель нежности, де Сад.

***

Порой, бывает, высказаться сложно,

но некое предание гласит:

он Люду нес безмолвно, безнадежно,

как дай нам Бог часы свои носить.

То свалится, как будто подкосило,

то ринется, как будто дали сил –

он Люду нес, куда она просила,

и ничего за это не просил.

Он с этой Людой с самой первой встречи

свое отождествляет бытие -

он посадил ее себе на плечи

и каждый день куда-то нес ее.

То снегом зарастет периферия,

то гром стоит стеною на пути,

весь мир – Христос, а Люда в нем - Мария,

и дождь прошел, и некуда идти.

***

То льется, когда не надо,

то капнет из тишины;

вода – это эстакада

от берега до луны.

Озера, ветра, и рощи,

и пьющий до дна пастух,

вода – это пляс уборщиц

и ведер негромкий стук.

Вода – это место слива,

величественный обман,

вода – это перспектива,

название ей – туман.

Вода – это гондольеры

грядущего, а пока

вода – это символ веры

в пришествие рыбака.

Хоть пей, хоть на руки брызни,

хоть выдели изотоп,

вода – это форма жизни,

апостол ее – потоп.

***

У меня внутри поют сверчки,

и блуждает леший с бородою,

мазаная хата у реки,

вербы над прохладною водою.

Через реку переброшен мост,

за рекою – ивовая чаща,

где волшебный, одинокий дрозд

исполняет гимн животворящий.

Что еще об этом рассказать?

Кукуруза зреет в огороде,

голосит соседская коза,

да перины сохнут на природе.

В переулке солнце пролилось

и детишки в лужицах играют,

дед Иван вколачивает гвоздь

в лестницу, приросшую к сараю.

Золотая внутренность моя,

космос, оплетенный виноградом -

без тебя я фантик, чешуя,

бабочка, расстрелянная «Градом».

***

Это муж мой, он тысячу лет

меня лямкой жалеет,

надевает железный браслет

и ведет к батарее,

это снова какой-нибудь он

восседает на муле,

он устал, он ведет легион

электрических стульев -

бородач, воскрешенный старик,

басурман горбоносый,

я жена твоя, вот мой парик,

оторви мои косы -

это сон о прохладе ручья

тишину обнажает,

потому что я ночью ничья -

ни своя, ни чужая.

Эволюция пакета

Его несли с вокзала

с бутылкой коньяка,

под куст его бросала

нетрезвая рука,

лежал он очень долго,

ненужный, как изгой,

то пинчеры, то доги

мочились на него.

С объектов нефтебазы,

обильны и щедры,

неслись то гарь, то газы,

то теплые пары.

Пришла гроза из леса,

хлестала свысока,

и начались процессы

в молекулах кулька.

Природа незаметно

творила чудеса,

и вот однажды летом

проклюнулись глаза.

Пусть Дарвин спит спокойно,

и Фицрой тоже пусть,

развития достойны

пакет, вода и куст,

и жаба с гадкой кожей,

и рожки слизняка –

мы все однажды сможем

улучшить ДНК.

***

Все вроде, как прежде, но что-то не так -

я вижу, в кастрюле сгущается мрак,

чернеют края, закипает вода,

а в центре системы блистает звезда.

Забиты парсеки свекольной ботвой,

петрушка вращается по часовой,

сметана рисует спирали во мгле

вращаясь по кругу, подобно юле.

Семья остается сегодня без щей,

зато я постигну природу вещей -

за это я мучаюсь в черной дыре,

за это Джордано горел на костре.

***

Посмотри, окаянное небо в глубине начинает светлеть,

это демоны в блещущих касках заполняют подъемную клеть

и летят. Я с одним повстречался, он в забое породу дробил,

я упал перед ним на колени – он из фляги меня напоил.

А потом я качался на сваях, кувыркался, по насыпи лез,

мы с тобою обычные гномы, а они властелины небес.

Колокольного времени пестик, околотку, звенигу цепей –

что попросят, отдай чародеям, но из огненной фляги не пей.

И запомни: подвески не домрать, не винтиться, кайло не гойдать -

после смерти пиндюжные гномы на поверхности будут страдать.

Бубенец свой носи горделиво и молитву мурмуркай с утра:

Береги нас от бесов небесных, Аулуэ, богиня ядра.

* * *

Сидел на камне человек, я помню, он сказал,

что этот город, этот дом, гостиница, вокзал,

химчистка, школа, магазин, деревья, детский сад,

дорога с ребрами столбов и мэрии фасад,

плотина, небо над землей и даже облака,

все это, в общем-то, еще не создано пока,

а только кажется тому, кто бредит бытием,

тому, кто катится во тьму и сам себя живьем

съедает в этой пустоте, соленой пустоте,

в реке, истоптанной дождем и призраками тел,

тому, кто думает, что бог — огонь или рыбак,

тому, кто зренье потерял и не увидит, как

сидит на камне человек, тот самый, что сказал:

все это - фенечка, пустяк, не верь своим глазам,

другой, хороший бог, в другом, нешуточном раю

тебе подарит всю любовь, всю ненависть свою.

***

В тумане, умноженном мгой заводской,

разбросаны домики меж тополей -

на тихом плато, обведенном рекой,

лежит городишко в ладонях полей.

Пучки новостроек торчат из плешин,

заметен железнодорожный перрон,

шумы затекающих в город машин

сливаются с криками местных ворон.

А здесь, на окраине, можно вдвоем

от жизни укрыться, костер развести,

согреться мирка незнакомого средь,

а можно вина пригубить, а потом

с дороги свернуть, чтобы в церковь войти,

забраться на холм, чтоб на реку смотреть.

***

Открыт продмаг, грохочут двери -

здесь, как всегда, полураздетый,

алкаш по имени Валерий

с утра стреляет сигареты.

По жидкой, липовой аллейке

несутся местные спортсмены,

простые бабы на скамейке

усевшись, курят после смены,

пускают дым осиротелый,

и я парю в его составе -

я к своему привыкла телу,

оно не давит,

не разрывается на части,

почуяв шум кленовой кроны;

и не спасут меня от счастья

ни магазины, ни вороны.

***

Там детали новостроек

распластались широко,

здесь белье висит сырое,

закипает молоко,

где-то в космосе комета

прорезает темноту -

близость каждого предмета

вызывает немоту.

В реках памяти хранится

то, кем стать бы я могла -

то ли ветром, то ли птицей,

то ли вазой из стекла.

***

Смеркается. Встроенный в бок магазина

зелёным горит банкомат.

Над новым районом, над старой осиной

навис полосатый закат.

Шумливо, умышленно, слезоточаще,

стирая балконную тишь,

прощальные капли зимы уходящей

срываются с жалобных крыш.

Я горечь весны с удовольствием выпью –

теперь холода не страшны.

Дома бесконечны. Светящейся сыпью

их панцири поражены.

И хочется с тем, кто разумней и злее

беседовать начистоту,

и хочется долго по мокрой аллее

идти и идти в темноту.

"