Posted 22 октября 2009,, 20:00

Published 22 октября 2009,, 20:00

Modified 8 марта, 07:14

Updated 8 марта, 07:14

Сочинявший на опавших листьях

Сочинявший на опавших листьях

22 октября 2009, 20:00
Василий РОЗАНОВ 1856, г. Ветлуга Костромской губернии – 1919, г. Сергиев Посад Московской губернии

Прежде чем родился будущий писатель Василий Розанов, жил-был в дальнем углу Костромского края другой Василий Розанов – сын священника, окончивший по семейной традиции духовную семинарию, однако пошедший служить в иной божий храм – в лес зеленый – лесничим. Его паствой стали деревья, чьи шелестящие исповеди он выслушивал, чьи болячки лечил. И было у него ни много ни мало – семеро детей, которых пестовала жена Надежда Ивановна (из дворянского рода Шишкиных). Но, когда ходила она, затяжелев восьмым дитем, муж услышал морозным днем удары топорами по деревьям и кинулся догонять порубщиков. А после слег от простуды и умер.

Пятым ребенком в семье был сын, названный по отцу Василием. Когда отца не стало, ему едва исполнилось три года. Мать, разрывавшаяся между всеми своими детьми, сумела привить Васе и ревностное православие, и книголюбие – они у него сами собой слились во что-то вроде единой религии.

Старший брат Николай, окончив Казанский университет, получил место учителя гимназии в Симбирске и взял к себе младшего, который прожил там всего два года, но успел проглотить так много книг, что называл Симбирск своей духовной родиной.

Из Васи вырос талантливейший в языке и поэтической образности писатель, что и позволяет включить без натяжки его прозаические миниатюры в антологию русской поэзии. А как человек он был похож на персонажей Достоевского: в детстве зажатый, безмерно закомплексованный, а когда рассвободился, то порой доходил до малоприятной одержимости, не до смеха, а до хихиканья сквозь слезы. У него был сентиментальный и одновременно непредсказуемо дурной характерец, отталкивавший читателей всплесками антисемитизма, впрочем, иногда осуждаемого им самим же. Был он коленопреклоненным верующим и одновременно богоборствующим, да, впрочем, и всегда самоборствующим. Столько плохого, сколько он сам о себе наговорил, никто не смог бы на него вывалить. Но и плохим в себе он очаровывал, обладая даром подкупающе искреннего покаяния.

Другим его даром была поражающая прозорливость политических предсказаний. Пройдя через провинциальное учительство, узнав, почем фунт лиха, он стал одним из самых читаемых литераторов предреволюционной России, крайне противоречивым, заслуженно любимым, а порой и презираемым, и тоже по заслугам, но не оставляющим никого равнодушным.

После революции он оказался забытым, ненужным, был похоронен под Сергиевым Посадом, в Гефсиманском скиту, куда народная тропа не заросла только потому, что и протоптана не была, и вдруг снова вынырнул из небытия в нашу постсоветскую жизнь и снова стал читаемым.

Давайте сознаемся, есть у нас национальная мания: то мы безудержно кого-нибудь идеализируем, то столь же безудержно демонизируем. Отношение к имени не издаваемого, но постоянно шпыняемого Василия Розанова в советской печати было насмешливо язвительное. Комментаторы углядели его в довольно карикатурном образе критика Чирвы из романа Алексея Толстого «Сестры».

Досталось Розанову и от Ленина, когда симбирский земляк клеймил «таких известных своей реакционностью (и своей готовностью быть прислужником правительства) писателей, как Розанов».

Действительно, бывали у Розанова чуть ли не эпилептические припадки верноподданности, но, пожалуй, от беспрестанной внутренней борьбы с самим собой, ибо он и правительству, да и собственному народу успел наговорить немало пренеприятного. «Сам я постоянно ругаю русских. <…> Но почему я ненавижу всякого, кто тоже их ругает?»

Говорить о «таких писателях, как Розанов», весьма странно, ибо ни в русской, ни в любой другой литературе аналога нашему Василь Васильичу не было. Кто бы, как он, мог заявить о себе: «Я еще не такой подлец, чтобы думать о морали. Миллион лет прошло, пока моя душа выпущена была погулять на белый свет: и вдруг бы я ей сказал: ты, душенька, не забывайся и гуляй «по морали».

Он признавался: «Сколько прекрасного встретишь в человеке, где и не ожидаешь… И столько порочного, – и тоже где не ожидаешь».

Легкие, очаровательные миниатюры Юрия Олеши или Жюля Ренара отдают литературным усердием, а вот «Уединенное» (1912), «Опавшие листья» (1913, 1915), «Апокалипсис нашего времени» (1917–1918) Розанова – это как выкашливаемая на бегу, иногда с кровавыми ошметками, исповедь: то самобичующая, то граждански негодующая, то смиренно молитвенная, то немножко по-детски смешная в своей умиленности.

Болезненная привязанность Розанова к образу Достоевского подтолкнула его к женитьбе на бывшей возлюбленной великого писателя Аполлинарии Сусловой, которая была старше его на 17 лет и стала проклятием его жизни.

Розанов чуть ли не физически предчувствовал опасность того, что революция вот-вот перевернет весь уклад России (впрочем, далеко не во всем милый ему самому). Это предстоящее светопреставление настолько его пугало, что он даже К.П. Победоносцевым в отличие от Александра Блока восхищался, в частности тем, как обер-прокурор Святейшего Синода однажды растоптал и растер собственный плевок, объяснив, что этого заслуживает так называемое общественное мнение, которое, впрочем, иногда подобного отношения вполне заслуживало.

Розанов предугадал, чего стоило бояться, но ошибся в том, что Домострой может быть спасительным. Монархия деградировала настолько, что породила распутинщину. Временное правительство только подтвердило свою временность. Октябрьская революция в полной мере осуществила мечту большевиков о превращении Германской войны в войну Гражданскую. А там всё уже покатилось по Розановскому предсказанию.

«Социализм пройдет, как дисгармония. Всякая дисгармония пройдет. А социализм – буря, дождь, ветер…

Взойдет солнышко и осушит всё. И будут говорить, как о высохшей росе: «Неужели он (соц.) был?» «И барабанил в окна град: братство, равенство, свобода?»

– О, да! И еще скольких еще этот град побил!!
– «Удивительно. Странное явление. Не верится. Где бы об истории его прочитать?»

Как общественную болезнь он рассматривал революцию:

«Революция имеет два измерения – длину и ширину; но не имеет третьего – глубины. И вот по этому качеству она никогда не будет иметь спелого, вкусного плода; никогда не «завершится»…

Она будет всё расти в раздражение; но никогда не настанет в ней того окончательного, когда человек говорит: «Довольно! Я – счастлив! Сегодня так хорошо, что не надо завтра»… Революция всегда будет с мукою и будет надеяться только на «завтра»… <…>

В революции нет радости. И не будет.

Радость – слишком царственное чувство, и никогда не попадет в объятия этого лакея».

Это не совсем правда, потому что радость-то от революции изначально бурлила, но затем была распята, гильотинирована, расстреляна собратьями по идее, изнасилована, превращена в поломойку кровавых подвалов.

В ужасе думая о том, что мир неизменим, Розанов, как за последнюю соломинку, цеплялся за любовь: «Любовь есть боль. Кто не болит (о другом), тот и не любит (другого)». Тут столько заблуждавшийся Розанов не ошибся, проповедуя то, что лишь кажется самым хрупким.

Нет ничего крепче последней соломинки, чье имя любовь. Благодаря этой соломинке он и выжил как писатель, драгоценный по своей путаной, но ничегошеньки не скрывающей искренности.



Живи каждый день так, как бы ты жил всю жизнь именно для этого дня.
(в дверях, возвращаясь домой)

В России вся собственность выросла из «выпросил», или «подарил», или кого-нибудь «обобрал». Труда собственности очень мало. И от этого она не крепка и не уважается.
(Луга – Петербург, вагон)

Выньте, так сказать, из самого существа мира молитву, – сделайте, чтобы язык мой, ум мой разучился словам ее, самому делу ее, существу ее; – чтобы я этого не мог, люди этого не могли: и я с выпученными глазами и ужасным воем выбежал бы из дому и бежал, бежал, пока не упал. Без молитвы совершенно нельзя жить… Без молитвы – безумие и ужас. <…>
(за нумизматикой)

Да: может быть, мы всю жизнь живем, чтобы заслужить могилу. Но узнаем об этом, только подходя к ней: раньше «и на ум не приходило».
(14 декаб. 1911 г.)

Нужно, чтобы о ком-нибудь болело сердце. Как это ни странно, а без этого пуста жизнь.
(в ват…)

Будь верен человеку, и Бог ничто тебе не поставит в неверность.

Будь верен в дружбе и верен в любви: остальных заповедей можешь и не исполнять.
(13 июля)

Души в вас нет, господа: и не выходит литературы.
(за ужином; о печати)

Заранее решено, что человек не гений. Кроме того, он естественный мерзавец. В итоге этих двух «уверенностей» получился чиновник и решение везде завести чиновничество.

Эгоизм партий – выросший над нуждою и страданием России: – вот Дума и журнальная политика.

Вовсе не университеты вырастили настоящего русского человека, а добрые безграмотные няни.

<…> Чувство Родины должно быть великим горячим молчанием.

(15 сентября)

12. V. 1916
В России так же жалеют человека, как трамвай жалеет человека, через которого он переехал.
В России нечего кричать. Никто не услышит.
(в трамвае)

La Divina Comedia 1
С лязгом, скрипом, визгом опускается над Русскою Историею железный занавес.
– Представление окончилось.
Публика встала.
– Пора одевать шубы и возвращаться домой.
Оглянулись. Но ни шуб, ни домов не оказалось.
1 Божественная комедия (итал.).


Летописец взаимомучений

Ночью Розанова читаю,
и люблю его, и не люблю,
то невольные слезы глотаю,
то себя на сомненьях ловлю.

Как от этого всем нам отмыться –
от взаимомучений в семье,
от подкожного антисемитства,
мессианства с презреньем к себе?

Он, в душе перепутавший, гений,
небеса и болотное дно,
летописец взаимомучений,
причинял их себе заодно.

Но спасает ли нас от рожденья,
всё, что стыдно, не ставя нам в счет,
всепрощающее отвращенье
к нам самим?
Да вот вряд ли спасет…

Что за русская эта привычка!
Хоть бы вдруг появилась у нас
от взаимомучений прививка –
нас Господь бы от многого спас.

Вот опять меня стала ты мучить,
и опять стал я мучить тебя.
Ну когда нас мученья научат
жить, не цапаясь и не грубя?

Даже взяточнику несладко
с целой ржущей конюшней авто,
потому что вся жизнь его – взятка,
неизвестно кому и за что.

Все живут, спотыкаясь, потея,
и ментов, и воров, как родных,
деньги мучают страхом потери
или страхом отсутствия их.

Рвемся на острова потарзанить,
чтобы с нас океан страхи смыл.
Жизнь бессмысленностью терзает,
страх пугает понять ее смысл.

Жизни смысл – не в деньгах, не во власти,
только в том, чтоб грехи отскрести,
только в нежности, только в ласке
и в неприбыльной искренности.

Лень гражданственности у граждан.
Страх не совести, а тюрьмы,
и всё меньше взаимности в каждом
с государством, женой и детьми.

Нас и ангелы облетают,
разговоров о нас не ведут,
но совсем не бросают, не тают
и чего-то от нас еще ждут.

Евгений ЕВТУШЕНКО

"