Posted 22 апреля 2010,, 20:00

Published 22 апреля 2010,, 20:00

Modified 8 марта, 07:01

Updated 8 марта, 07:01

Отказавшийся  от всепрощенчества

Отказавшийся от всепрощенчества

22 апреля 2010, 20:00
Иван ЕЛАГИН 1918, Владивосток – 1987, Питсбург, США

Впервые попав в США в 1961 году, я был в восторге не только от музеев и современной архитектуры, но и от гигантских маршей протеста, которых в нашей стране и представить было невозможно. Выступая против расизма и войны во Вьетнаме, в обнимку шли Мартин Лютер Кинг, доктор Бенджамин Спок и Артур Миллер, а тоненькая Джоан Баез пела ставшую гимном левой молодежи песню «We Shall Overcome…». От этой мелодии у меня до сих пор перехватывает горло.

Но в западной политике и журналистике я встретился и с профессионалами антикоммунизма, которые мне поразительно напомнили наших профессионалов антикапитализма, обоюдно делавших карьеру и деньги на «холодной войне». Их легко было представить поменявшимися местами – ведь они цинично работали на взаимную ненависть.

И вскоре я нашел в книге неизвестного мне дотоле Ивана Елагина «Отсветы ночные» (1963) стихотворение «Льдина», выражавшее мои собственные мысли, да так молодо, задорно и сочно, словно автор был зарубежным представителем нашего поколения: «Как будто бы всё живое Сразу ушло с земли В тот миг, когда эти двое На перекресток вошли. / Гасли тысячи свечек. В город вошли, как в морг, Мистер Смит – контрразведчик, Товарищ Петров – парторг. / На всех перекрестках мира Стоят они по ночам, На всех перекрестках мира Прислушиваются к речам, / На всех перекрестках мира Готовят переворот, На всех перекрестках мира Радио их орет, / На всех перекрестках мира Гуляет их солдатня, На всех перекрестках мира Они убивают меня». Дальше после воздушного, как в детском стихотворении, перехода ошеломляли простые взрослые выводы: «А в Антарктике Среди льдин В белом фартуке Жил пингвин. <…> / Море – а в середине – Я и пингвин на льдине. <…> / Слушайте, сильные мира сего! Только и просим мы – льдину всего! <…> / Льдину, что кружит, хрустально горя, Без генерального секретаря <…> / Рыбу и крабов к обеду надергав, Мы хорошо проживем без парторгов!» Вернувшись в Москву, я взахлеб читал эти наивные и мудрые стихи и Белле, и Андрею, и Булату, и Васе, с которым в золотые годы той железной эпохи мы так дружно и неразлучаемо жили.

«Товарищ Петров» под разными фамилиями не раз появлялся в моей жизни. В 1962 году это был приторный и липкий, будто полусладкая фальшивая «Хванчкара», в отличие от настоящей, сотрудник нашего посольства в Лондоне. Посольство тогда пикетировали польские эмигранты, требуя, чтобы советское правительство признало факт убийства в Катыни по приказу Сталина тысяч польских офицеров, – убийства, которое наша печать выдавала за зверства гитлеровцев. «Парторг» пытался вдохновить меня на гневную отповедь клеветникам, но слишком уж скользким был он сам и его так называемые «материалы», чтобы ему поверить.

В 1968 году в той же Англии некие «мистеры Смиты» с паркерами, заправленными ложью, объявили мое письмо, протестующее против брежневских танков в Праге, фальшивкой КГБ, сфабрикованной для того, чтобы мне, «придворному поэту Кремля», облегчить получение докторской мантии в Оксфорде. Тогда я написал четверостишие, где, кажется, первый раз употребил в стихах наиболее подходящее для такого случая нелитературное слово: «Много мне в мире выдано, / но недовыдано в нем / право свободного выбора / между дерьмом и г....м». Так что Иван Елагин попал в точку.

Поэтому когда мы познакомились с ним к концу его рабочего дня в «Новом русском слове», где он подрабатывал не то корректором, не то одним из редакторов литературного отдела, то обнялись по-братски и трижды расцеловались. Он сразу назвал меня Женей и потребовал называть его Ваней, несмотря на солидную разницу в возрасте.

Он попросил чуть подождать его, потому что сдавал срочный материал в номер, и исчез, оставив меня в своей комнатушке. В дверь постучались. Я открыл – и передо мной, как гений чистой красоты в латиноамериканском варианте, возникла юная уборщица, о чем можно было догадаться по ее щетке с мокрой тряпкой и пластмассовому бачку для мусора. Поскольку я говорил тогда по-испански гораздо лучше, чем по-английски, то обратился к ней на ее родном языке, и она радостно защебетала в ответ, ибо с английским у нее тоже были нелады.

Когда появился Ваня, мы уже были с ней друзьями. Он пригласил меня в ресторан, а заодно, зорким глазом оценив ситуацию, и девушку. И она оказалась гениальной слушательницей разговора на русском языке, которого не знала, и даже жмурилась от удовольствия, когда Ваня не только читал переполнявшие его стихи, но и пересказывал свою собственную жизнь, не умещавшуюся в стихах. Какой роман мог бы получиться из его жизни!

Оказалось, что и дедушка его писал стихи, а сам он был сыном владивостокского поэта-футуриста Венедикта Марта (Венедикта Матвеева), из обрусевших немцев, и еврейки Симы Лесохиной. Родители вскоре разошлись, и отец с годовалым сыном уехал в Харбин, однако через пять лет они вернулись во Владик. Затем поселились под Москвой, но вскоре отца арестовали и сослали в Саратов. После освобождения из ссылки Матвеевы переехали в Киев, где в 1937 году отец был арестован вторично, и сын потерял его навсегда. Он официально переименовал себя из Зангвильда Матвеева, как значилось в паспорте, в Ивана Елагина из-за любви к строкам Александра Блока «Вновь оснежённые колонны, Елагин мост и два огня». Но для близких друзей всегда был Заликом. Его двоюродная сестра стала прекрасной поэтессой Новеллой Матвеевой.

Чего только с ним не случалось! В волжском городе Покровске еще не арестованный Борис Пильняк, достав из портфеля прихваченную в Стране восходящего солнца именную печать, шлепнул ему на лоб свой автограф красной тушью. У ленинградских друзей отца – Ювачевых – он разглядывал объявление, прикнопленное над письменным столом их сына Дани, печатавшегося под псевдонимом Даниил Хармс. Объявление гласило: «В этом доме с полным уважением говорят о Гоголе, Грине, Бахе...» Перечисление имен продолжалось, но Блока в нем не было. И Елагин был возмущен, поскольку Блок был его любимым поэтом. Опальная императрица русской поэзии не смогла принять молодого поэта – уезжала с передачей для сидевшего в лагере сына. Иван даже расплакался, как ребенок, рассказывая о неудаче своей жене Ольге Анстей, тоже писавшей стихи. Ей суждено было стать автором первого стихотворения о трагедии Бабьего Яра, только озаглавила она его «Кирилловские яры» по названию всего района, где немцы убивали арестованных.

Сестра Ольги, жившая в Праге еще с дореволюционных времен, разыскала Матвеевых в Киеве и помогла им выехать в Германию, где одно время Иван Елагин работал в госпитале. Когда пришли русские, он оказался в лагере для перемещенных лиц. Его изнурительно допрашивали. Некоторое время он писал политические сиюминутные стихотворные памфлеты, но потом брезгливо бросил, ощупью вышел к настоящей поэзии.

Перебрался в США, лет десять зарабатывал на жизнь, погрузившись в редакционную текучку, но жил только стихами. Мучился от узости литературной эмигрантской среды, от недостатка простора, воздуха. Радовался новым именам в нашей прозе и поэзии. Но, когда я спросил, не хочет ли он наведаться в Россию, почитать стихи, разволновался, занервничал. По-моему, в результате родилось стихотворение «Амнистия». А стихотворение «Знаю, не убьет меня злодей…» было мучительным диалогом с Александром Межировым. Им не пришлось встретиться: когда Межиров переехал в США, Елагина уже не было на свете.

Он не простил тех, кто убил его отца, и боялся, что даже временный приезд на родину будет кем-то из них как-то нечисто использован. А такое использование людей с непоправимо травмированным прошлым становилось даже профессиональным навыком. «Товарищам Петровым» и «мистерам Смитам» чья-то осторожная неуступчивость кажется притворством, ибо они уверены, что у каждого человека есть цена, не обязательно денежная, что бывают предложения, от которых нельзя отказаться. Но люди, способные на отказ, есть и, надеюсь, не переведутся. Одним из них был так намучившийся в жизни Иван Елагин. Он не мог себе позволить всепрощенчества, но и не позволил непрощенчеству перейти в злобу.

Я потом спросил юную латиноамериканку, которая часа три слушала стихи и рассказы Ивана Елагина на незнакомом ей языке:

– Ты поняла хоть что-нибудь?

– Я поняла, что он много страдал. Но он полон не злобы, а любви.



* * *



На шарике земном, столь пожилом,

что поздно нам

чьего-то ждать пришествия,

без всепрощенчества,

без непрощенства,

ну, неужели мы не проживем?



Ах, до чего мы тучи довели,

что не дождем становятся, а пеплом,

и в мирозданье нашем неокреплом

вулканов лава – это гнев земли.



Земля, грехи, как матерь, отпусти,

ты смой их все в купели всекрещенства,

нас отучи от злобы непрощенства

и всех без всепрощенчества прости.



Евгений ЕВТУШЕНКО

* * *

Мне незнакома горечь ностальгии.
Мне нравится чужая сторона.
Из всей – давно оставленной – России
Мне не хватает русского окна.

Оно мне вспоминается доныне,
Когда в душе становится темно –
Окно с большим крестом посередине,
Вечернее горящее окно.

Амнистия

Еще жив человек,
Расстрелявший отца моего
Летом в Киеве, в тридцать восьмом.

Вероятно, на пенсию вышел.
Живет на покое
И дело привычное бросил.

Ну, а если он умер, –
Наверное, жив человек,
Что пред самым расстрелом
Толстой
Проволокою
Закручивал
Руки
Отцу моему
За спиной.

Верно, тоже на пенсию вышел.

А если он умер,
То, наверное, жив человек,
Что пытал на допросах отца.

Этот, верно,
на очень хорошую пенсию вышел.

Может быть, конвоир еще жив,
Что отца выводил на расстрел.

Если бы я захотел,
Я на родину мог бы вернуться.

Я слышал,
Что все эти люди
Простили меня.

* * *

Не надо слов о смерти роковых,
Не надо и улыбочек кривых,
И пошлостей, как пятаки, потертых.
Мы – тоненькая пленочка живых
Над темным неизбывным
морем мертвых.

Хоть я и обособленно живу, –
Я всё же демократ по существу
И сознаю: я – только единица,
А мертвых – большинство,
и к большинству
Необходимо присоединиться.

* * *

Знаю, не убьет меня злодей,
Где-нибудь впотьмах подкарауля,
А во имя чьих-нибудь идей
Мне затылок проломает пуля.

И расправу учинят, и суд
Надо мной какие-нибудь дяди,
И не просто схватят и убьют,
А прикончат идеалов ради.

Еще буду в луже я лежать,
Камни придорожные обнюхав,
А уже наступит благодать –
Благорастворение воздухов,

Изобилье всех плодов земных,
Благоденствие и справедливость,
То, чему я, будучи в живых,
Помешал, отчаянно противясь.

И тогда по музам мой собрат,
Что о правде сокрушаться любит,
Вспомнит и про щепки, что летят,
Вспомнит и про лес, который рубят.

"