Posted 19 августа 2010,, 20:00

Published 19 августа 2010,, 20:00

Modified 8 марта, 06:49

Updated 8 марта, 06:49

С родимым порогом в зубах

С родимым порогом в зубах

19 августа 2010, 20:00
Николай ПАНЧЕНКО 1924, Калуга – 2005, Переделкино, под Москвой

Я пропустил его, проморгал и по-настоящему открыл запоздало, хотя бывал с ним на расстоянии протянутой руки в «Магистрали» – одном из самых романтических литобъединений Москвы. Оно собиралось в Центральном доме культуры железнодорожников на площади Трех вокзалов, где проститутки с вавилонами на головах зазывно восседали рядом с таксистами, содержа лампочки автомобилей в зеленом приглашающем состоянии, а шулера играли в наперсток на пустых картонных коробках из-под банок с болгарскими голубцами.

«Магистраль», беззащитно неразрушимая цитадель надежды, противостоящая этому миру сомнительной предприимчивости, была детищем вдохновенного комиссара-идеалиста в пыльном шлеме серо-серебряной седины Григория Левина, в чьих глазах не гасли давным-давно затоптанные сапогами ЧК, ГПУ и КГБ, залитые поверху для верности кровью и жигулевским пивом костры мировой революции.

На сходках «Магистрали» можно было встретить самонадеянных юнцов Вознесенского и Евтушенко, хотя было неясно, получится ли из них что-нибудь путное. В уголке тихохонько сиживала десятиклассница-пышечка Белла Ахмадулина с комсомольским значком на груди, но с магнетическими глазами шамаханской царицы. Из Калуги приезжали два фронтовика: худенький, словно камышинка, но с буйной чернокурчавой шевелюрищей Булат Окуджава и смахивающий то ли на православного священника, то ли на купца-землепроходца Николай Панченко.

Мне запомнилось, что Панченко обычно появлялся вместе с Ниной Бялосинской, похожей на «некрасивую девочку» Николая Заболоцкого, но настолько обаятельной и до патриархальности принципиальной, что она казалась сошедшей с передвижнической картины курсисткой, которая декламирует что-то вроде «Выдь на Волгу: чей стон раздается…». И в то же время в ней отчетливо чувствовалась простая домашняя доброта.

Когда выступал Панченко, воцарялась тишина. Он говорил с поразительной психологической и исторической зрелостью: это была прекрасная устная проза, воспринимавшаяся как ненавязчивое преподавание совести. Оно было и в его стихах. Так, в «Балладе о расстрелянном сердце», написанной в 1944 году, когда война неумолимо шла к победному концу, он напрочь избежал парадного триумфаторства, задумавшись над тем, что даже в справедливой войне можно потерять человеческую сердечность, ибо нельзя победить, не убивая тех, кто мог бы стать братьями тебе. Об этом однажды вели незабываемый диалог два бывших противника, которые на войне могли убить друг друга, а после войны стали родными людьми – советский пропагандист майор Лев Копелев и немецкий капрал, оккупант не по своей воле Генрих Белль. (В 1970 году, как говорили, он, вероятный претендент на Нобелевскую премию, снял свою кандидатуру в пользу Александра Солженицына.)

– Подайте сердца! – стукну в сенцы.

– Подайте сердца! – крикну в дверь.

– Поймите, человек без сердца –

куда страшней, чем с сердцем зверь.

Перечитывая «Балладу…», понимаю, почему мы так и не сблизились с ее автором: он был впереди меня, да и многих современников, в осмыслении времени.

Я проглядел одно особенное стихотворение Николая Панченко – «Девчонка парикмахершей работала…». Оно запоздало ошеломило меня своей несколько «слуцкой» прямолинейной грубоватостью, которая неожиданно вломилась в его обычно сдержанную речь. Опубликовав это стихотворение в первом выпуске «Тарусских страниц» (1961), Николай Васильевич не стал его перепечатывать, когда это стало возможно, может быть, даже стесняясь его. Но в нем, несмотря на попадающиеся не очень удачные строки, заключена потрясающая исповедальная сила. Я попросил у вдовы поэта, Варвары Викторовны, разрешения поместить в антологии это стихотворение. Она согласилась, добавив: «Он не очень любил его, но никогда от него не отрекался». А меня оно до сих пор цепляет за сердце.

Подхватив мысль Виктора Шкловского, Николай Панченко написал:

«По малым силам своим мы так и делали – биографию. А получалась история. И нет биографии отдельно от истории».

Дед его, Василий Карпович, возвращаясь из немецкого плена, проскочил Калугу и неожиданно оказался красным наркомом продовольствия в Туле, был приговорен большевиками к расстрелу за перехват хлеба, предназначенного для москвичей, однако бежал на паровозе с помощью благодарных тульских железнодорожников. Но, увидав себя в списке лишенцев, расклеенном по Калуге, нацепил свои георгиевские кресты и отправился к председателю райисполкома требовать немедленного ареста или извинений. И, надо же, его вычеркнули из списка. После этого приключения он прожил еще почти два десятилетия, разменяв девятый десяток. В свой последний день он наносил три бочки воды для полива, перекопал огород под картошку, расколол сукастые кряжи, от которых отказывались профессионалы-дровоколы, а умер, упав с лестницы, когда прикреплял над своим окном отвалившееся ласточкино гнездо.

Отец, Василий Васильевич, артиллерийский офицер на германской войне, в форме рядового бежал от большевиков из Крыма. Таился, работая в Калуге бухгалтером. На загородных велосипедных прогулках постоянно встречался с К.Э. Циолковским. Сына брал на волчьи облавы. Объяснял, что выжить здесь можно, только изрядно испугавшись.

А сын отвоевал с немцами сначала в пехоте, затем в авиации, стал поэтом и правозащитником, одним из создателей двух выпусков знаменитого альманаха «Тарусские страницы», а посмертно – лауреатом премии имени Андрея Сахарова «За гражданское мужество писателя».

Во втором выпуске «Тарусских страниц» (2003) и в сборнике «Слово о великом стоянии» наряду со стихами напечатал свою прозу.

«Калуга, мне – десять лет, ученику третьего класса, участнику ноябрьской демонстрации. Озябшие, с мокрыми ногами, идем под дождем по лужам: демонстранты дороги не выбирают. И кто-то просит меня «поднести» – пока он отбежит пописать – его «вождя». Потом колонна стала. А когда двинулась, все наши «вожди» оказались приставленными к стенке. От растерянности или от страха – уже не помню – беру «вождей», приставленных к стенке, – тяжело! – и несу в школу.

В школе никого нет, и все двери, кроме входной, заперты. Ставлю «вождей» между дверями.

8 ноября иду проверить, стоят ли «вожди» на месте. А еще через день, когда начались занятия, учительница отводит меня в сторону:

– Никому не говори, что «вождей» побросали».

Панченко убедительно показывает, что, когда такие вожди хоть на время сами «бросают» свой народ, освобождая его от поднадзорности и мелочной опеки, это становится спасением, как было при нэпе. «Первый раз они бросили страну в двадцатых. <…> Всё, что исчезло (а исчезло всё – ели крыс), появилось как по волшебству». Мгновенно преобразилась улица его детства – Верхняя Дворянская: появились свои огородники, свой мясник и своя молочница, соседи ведрами и плетенками носили из леса ягоды и грибы, мариновали, солили, варили варенья… Впрочем, всё это скоренько кончилось.

«Вождям помешало, думаю я теперь: уж больно самодостаточна была наша улица! Ничего с нее не возьмешь: не отдаст, ежели не отымешь. И не погонишь никуда: всяк, как дуб, на корне стоит».

Как удивительно совпали эти строки в горько гаревые дни с бесстрашно сочными заметками сегодняшнего новодеревенщика-блоггера, пытающегося бить в набат по несуществующей рынде, которую можно достать лишь с помощью губернатора.

Проза Панченко, еще более независимая, чем его стихи, и по стилю, и по опережающему время пониманию времени, заставляет вспомнить Андрея Платонова. Это у Платонова раскулаченных мужиков «по снежной текучей реке» на плоту сплавляют в море. А Николай Панченко рассказывает:

«Отец зубами в порог (дубовый) вцепился, когда пришли раскулачивать. За ноги оторвали его от дома – с порогом в зубах».

Да и ныне люди, ставящие деньги выше совести, хотели бы отобрать у Николая Панченко и у многих россиян их родной дом, где главный воздух – это совесть и любовь к родине, а не корыстолюбие и культ процветающей бессовестности. Не выйдет. Такие люди, как Панченко, и умирают, вцепившись зубами в порог родного дома, так что их не оторвешь от него.

* * *

Когда раскулачиванье палачье
до зернышка и до иконной свечи
шло, будто чума, по России при плаче,
при шепоте бабок: «Внучок, ты молчи…»,
бесстрашно отстаивая семейство
и право на то, чтобы в доме был Бог,
отец из Серпейска, а может, из Ейска
вцепился зубами в родимый порог.
На станции нашей Зима, на Урале,
всё делая, как приказала Москва,
крестьян от порогов родных отдирали,
бросая с порогом в зубах в кузова.
Когда не дает нам чиновная дурость,
страну превращающая в дурдом,
по-своему строить, по-своему думать,
я Родиной чувствую это с трудом.
Вернем нашу Родину в чистые руки,
грязь прежде всего со своих отскребя.
Проверим себя даже в огненном круге,
чтоб стало не стыдно самих же себя.
Лишь совесть бы мы заодно не гасили.
Хочу, если ветер бедою запах,
быть не отдираемым от России,
как будто с родимым порогом в зубах.
Евгений ЕВТУШЕНКО


* * *

Девчонка парикмахершей работала.
Девчонку изнасиловала рота.
Ей в рот портянки потные совали.
Ласкали непечатными словами.
Сорвали гимнастерку с красной ленточкой:
была девчонка ранена в бою.
Девчонку мы в полку прозвали «деточкой»,
невенчанную женщину мою.
Не для стихов дела такого рода.
Но это была власовская рота.
Мы женщину забыли в отступлении.
В пяти верстах догнала злая весть.
Хоть в петлю лезь,
не будет подкрепления.
Полсотни душ – был полк разбитый весь.
Бежали мы, летели мы над верстами,
в село ворвались сомкнутыми горстками.
Нет, кулаками, быстрыми и жесткими,
не биться и не мериться – карать!
И где-то бабы всхлипывали: «Господи!
Откуда эта праведная рать?!»
Колесный гул, разрывы, вопли, громы.
Я штык согнул и расстрелял патроны.
Добили мы их в рытвине, за баней,
хватали у своих из-под руки:
я этими вот белыми зубами
откусывал, как репы, кадыки.
Девчонка задремала под шинелью.
А мы, глотнув трофейного вина,
сидели, охраняли, не шумели,
как будто что-то слышала она.
Был вымыт пол, блиндаж украшен, убран,
как будто что-то видела она.
…За эту операцию под утро
прислали нам из штаба ордена.
Мы их зарыли в холмик вместе с нею.
Ушли вперед, в Литовские края.
Чем дальше в жизнь, тем чище и яснее
невенчанная женщина моя.

До 1961

* * *

Нас по кочкам,
по русской дороге рябой,
Нес рысак с окровавленной
Рваной губой,
Нес орловский рысак
И ростовский рысак,
Лысый черт погонял –
В бороде и усах.
Пятилетками сыпались в бездну года,
Отвалились усы,
Отгнила борода,
Но дорога – всё тот же
проселок рябой,
Тот же конь
С окровавленной
Рваной губой.
И на козлах всё тот же –
Коварен и зол –
То ли черт под козла,
то ли просто козел
Крутит вожжи и морду железами рвет,
Всё по кочкам,
По кочкам –
Ни взад, ни вперед…

1991

"