Posted 17 августа 2006,, 20:00

Published 17 августа 2006,, 20:00

Modified 8 марта, 09:07

Updated 8 марта, 09:07

Дедушка символизма

Дедушка символизма

17 августа 2006, 20:00
Николай МИНСКИЙ (1856, с. Глубокое Виленской губернии – 1937, Париж)

Уже во второй половине XIX века резко переменилась традиция альбомной поэзии, в которой отметились и Пушкин, и даже Лермонтов – первый охотно, а второй неохотно, но из духа противоречия самому себе все-таки писавший в альбомы красавицам и тем, кто думал, что они красавицы, на основании стихов, им посвященных. Красные рытого бархата или сафьяновые обложки, с душещипательными сердечками и цветочками, с ювелирными застежками, совсем не подходили для нелегальных стихов победоносцевской эпохи, которыми в некрасовское и посленекрасовское время зачитывалась молодежь за неимением новых стихов самого Некрасова. На смену альбомам пришли клеенчатые, легко прятавшиеся за корсаж или за пояс тетрадки. Одним из любимых тетрадочных поэтов среди студентов в косоворотках и синечулочных курсисток был как раз выходец из бедной еврейской семьи Николай Минский, и девичьи бледные мечтательные пальчики выводили в тетрадках крупными буквами с грациозным наклоном: «Я влюблен в свое желанье полюбить, Я грущу о том, что не о чем грустить». Помимо интимного смысла, в стихотворении было точно схваченное отношение большей части русской интеллигенции, а в ряде случаев и правящей аристократии к на-двигавшейся революции – не то что любовь к революции, а именно желание полюбить ее, обернувшееся затем глубоким разочарованием для здравомыслящих, но крепких – увы! – лишь задним умом мечтателей.

Минский был среднеарифметическим выразителем настроений этой далеко не самой худшей прослойки нашего общества, не сразу поскользнувшейся на корке арбуза с красной сердцевиной, выращенного ею самой в интеллектуальных парниках Москвы и Петербурга.

В другом, тоже «тетрадочном», стихотворении, более похожем на краткий рифмованный трактат («Нет двух путей добра и зла, Есть два пути добра…»), Минский подхватил мысль о близорукости безоговорочного осуждения Греха. Здесь поощрялась, конечно, не та вседозволенность, которой так страшился Достоевский, но все-таки та свобода поведения, которая при безалаберном ее расширении могла переходить просто-напросто в распущенность, а затем и в нравственное разложение.

Проповедуя свободу интимно поведенческую, ее апологеты хватались за свободу социальную как за «осознанную необходимость», однако не всегда придерживались этой рациональной формулы, сковывающей их опыты над собой и над особями противоположного пола, а иногда и собственного, что становилось всё модней именно в Серебряном веке.

Любопытно, что у Минского с декадентскими личностными мотивами перемешано народническое самоуничижение, да и не у него одного. Это был массовый интеллигентский мазохизм.

В «Гимне рабочих», где рефреном стал лозунг «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!», будущий беглец от революции ее приветствовал. Она оказалась материализацией другого его же рефрена: «Шагайте через нас!»

Она и зашагала, но не через, а по. Иногда и по трупам.

За «высокую гражданственность», частенько переходившую в щеголянье намекающими абстракциями, прощалась явная «маловысокохудожественность». И это запутывало авторов, легко впадавших в преувеличенное мнение о себе, о своем настоящем и еще более о своем посмертном будущем, а также о своей роли не только в литературе, но и в истории, что прекрасно уживалось с показным самоуничижением.

Самой же интеллигенции явно не хватило навыков обращения со свободой. Вот слова Минского, показывающие, как глубоко он понимал, что происходит с ним и вокруг него: «Наша интеллигенция забыла истину, доказанную опытом веков, что великие исторические движения производятся только великими нравственными отвлеченными идеями... У нас же с непонятным противоречием говорили об идеальном устройстве человеческих отношений и в то же время смеялись надо всем идеальным, толковали о самопожертвовании и вместе с тем били на эгоистические инстинкты толпы, путали великое и низменное, прекрасное и безобразное. Удивительно ли, что, исходя из ложного понятия о человеке вообще, наша интеллигенция очутилась в самом ложном и грустном положении насчет народа?» Разве это не бьет в болевую точку и нынешнего времени?

В «Строфах века», когда я был помоложе, я с непростительной, как считаю сейчас, издевкой написал о жертвенных революционных устремлениях Минского: «Всё это, как и приветствия Брюсова «грядущим гуннам», напоминало мечты скучающей барыньки, мечтающей, чтобы ее изнасиловали. Так нечего барыньке жаловаться. Сама напросилась». Это слишком плоско и грубо, чтобы быть полной правдой. Беру свои слова обратно. Если я и был в чем-то прав, то не в жестокой насмешке.

Чтобы понять человека, надо побывать или у него дома, или в его биографии. Единственный эпизод из детства Минского, описанный им самим, – это безжалостное подавление польского восстания 1863 года:

Из детских лет

я помню образ дикий:

Бил барабан…

С телег носились крики

И стоны раненых.

Струилась кровь с колес,

И эту кровь

лизал голодный пес…

Минский рано остался круглым сиротой и был усыновлен неким Виленкиным. Окончил юридический факультет Петербургского университета. Первый сборник «Стихотворения» (1883) был со скандалом запрещен за нескрываемую крамолу. Еще бы, в столичных литературных кругах помнили его строчку: «Я кафедру создам из эшафота…»

Вот как описывает сам Минский свое хождение по инстанциям: «Я отправился для объяснений к председателю Комитета, который принял меня любезно, хвалил стихи и выразил сожаление, что их присудили к такой каре (к сожжению. – Е.Е.). Он прибавил, что фактически сборник еще не сожжен и дело зависит от министра народного просвещения графа Д. Толстого… Я пошел на прием к министру... Узнав, что я автор приговоренного к сожжению сборника стихов, министр с бешенством накинулся на меня, стал топать ногами. «Мы знаем, – кричал он, – кого вы подразумеваете в своих стихах!»… Меня несколько раз вызывали в Третье Отделение, и я помню, как жандармский капитан, звеня шпорами, допрашивал меня: «А кого, скажите нам, пожалуйста, вы подразумевали под волнами? Кого под скалами?»

Предсимволистские мотивы обернулись у поэта романтикой бунта. В 1905 году Минский получил разрешение издавать газету «Новая жизнь», которую предоставил в полное распоряжение большевиков. В ней, в частности, впервые была напечатана статья Ленина «Партийная организация и партийная литература». Газету закрыли. Минского арестовали и месяц продержали в тюрьме. Отпущенный до суда под залог, он бежал за границу. После амнистии 1913 года вернулся. Затем снова уехал. Революция застала его за рубежом. Три года он прослужил в советском полпредстве в Лондоне. В 1927 году ему назначили персональную пенсию от Советского правительства в размере 15 фунтов стерлингов ежемесячно. Но попытка издать свой сборник в Москве провалилась. Последние десять лет Минский прожил в Париже.

Я с трудом пробирался сквозь дебри его искренней, но такой устаревшей стихотворной риторики и порой впадал в безнадежность. Однако к трем стихотворениям, которые отобрал еще для «Строф века», одно за другим начали сами собой прирастать другие, открывая чистую душу поэта, чей идеализм мешал ему быть прозорливым, но зато помогал оставаться честным перед собой и родиной. Есть что-то ироническое, но одновременно и трогательное в том, что стихи ярого антимонархиста Николая Минского напечатаны в «Строфах века» по соседству со стихами К.Р. – великого князя Константина Романова, внука Николая I.

* * *

Был поэт Николай Минский –
не ахти какой исполинский.

Но зато совсем неподлизно
был он дедушкой символизма.

А еще –
был брезгливости символ,
и весь вид его говорил:
«Господа, это так некрасиво.
Как бы сделать,
чтоб меньше рыл…»

Как мечтал он читать хоть что-то,
словно с кафедры, с эшафота.

И случались такие строчки,
что их можно читать
в одиночке.

Евгений ЕВТУШЕНКО



Два пути
Нет двух путей добра и зла,
Есть два пути добра.
Меня свобода привела
К распутью в час утра.

И так сказала: «Две тропы,
Две правды, два добра.
Их выбор – мука для толпы,
Для мудреца – игра.

То, что доныне средь людей
Грехом и злом слывет,
Есть лишь начало двух путей,
Их первый поворот.

Сулит единство бытия
Путь шумной суеты.
Другой безмолвен путь, суля
Единство пустоты.

Сулят и лгут, и к той же мгле
Приводят гробовой.
Ты – призрак бога на земле,
Бог – призрак в небе твой.

Проклятье в том, что не дано
Единого пути.
Блаженство в том, что всё равно,
Каким путем идти.

Беспечно, как в прогулки час,
Ступай тем иль другим,
С людьми волнуясь и трудясь,
В душе невозмутим.

Их счастье счастьем отрицай,
Любовью жги любовь.
В душе меня лишь созерцай,
Лишь мне дары готовь.

Моей улыбкой мир согрей.
Поведай всем, о чем
С тобою первым из людей
Шепталась я вдвоем.

Скажи: я светоч им зажгла,
Неведомый вчера.
Нет двух путей добра и зла.
Есть два пути добра».
<1900>

* * *
Я влюблен в свое желанье полюбить,
Я грущу о том, что не о чем грустить.
Я людскую душу знаю наизусть.
Мир, как гроб истлевший, мерзостен и пуст.

В проповеди правды чую сердцем ложь,
В девственном покое – сладострастья дрожь.
Мне смешна невинность, мне не страшен грех,
Люди мне презренны, я – презренней всех.

Но с житейским злом мириться не могу,
Недовольство в сердце свято берегу,
Недовольство богом, миром и судьбой,
Недовольство ближним и самим собой.
<1904>

Самоубийца
Фрагмент

Лень умереть. Лень мыслию инертной
Минувшее прощально обозреть.
Лень думать над запискою предсмертной.
Лень усыплять свой страх. Лень умереть.

Лень отыскать и распечатать склянку,
Где Вечность спит и ждет, что позову.
Лень перейти с лица земли в изнанку.
Лень умереть – и оттого живу.
<1922>

* * *
Я слишком мал, чтобы бояться смерти.
Мой щит не Бог, а собственная малость.
Пытался я бессмертие измерить,
Но сонной мыслью овладела вялость.

Я слишком мал, чтобы любить и верить.
Душе по силам только страсть иль жалость.
Под сводом неба, кажется, безмерным
Я вижу лишь свой труд, свою усталость.

Лежал я где-то на одре недуга.
Мутился ум. И вдруг Она предстала,
Твердя: «Молись! Я – вечности начало,
Я – ключ всех тайн, порог священный круга».

И я ответил с дрожию испуга:
– Мне холодно. Поправь мне одеяло.
<1920>

"