Posted 15 февраля 2007,, 21:00

Published 15 февраля 2007,, 21:00

Modified 8 марта, 08:43

Updated 8 марта, 08:43

Воссоздатель памяти

Воссоздатель памяти

15 февраля 2007, 21:00
Дмитрий КЕДРИН (1907, Богодуховский рудник в Донбассе – 1945, Москва или Подмосковье)

Я снимался в 1978 году в Калуге в роли Дон Кихота космоса, К.Э. Циолковского, и однажды, после съемок, разговаривал в фойе гостиницы с двумя молоденькими библиотекаршами, которые принесли мне на подпись мои книги. Тут из ресторана вывалился взбудораженно растрепанный артист, исполнявший роль провинциального портного, мечтающего то взлететь на самодельных крыльях с пожарной каланчи, то сжечь этот, по его выражению, суконный город. Артист, маленький, всклокоченный, куда-то рвался – он еще не вышел из роли. Ему хотелось взлететь, хотя крылья с него уже заботливо сняли. Увидев нас, он вдруг крутанулся на месте и упоенно пробасил неожиданным для его крошечного роста богатырским голосом: «Как побил государь Золотую Орду под Казанью…» Это было самое гениальное исполнение кедринских «Зодчих», которое я запомнил на всю жизнь. Снятые крылья как будто снова проросли из лопаток актера, да и он сам как будто вырос. Потом он как-то сразу съежился, исчез.

– Чьи это стихи? – проэкзаменовал я девушек, глаза которых были полны слез после услышанного.

– Ваши, – ответили они в один голос. А ведь обе были библиотекарши. Мне пришлось объяснить, что они ошиблись.

Стихи Кедрина, особенно эти, были более знамениты, чем он сам. Его фамилия нечасто появлялась в газетах. В 32-м году на встрече писателей и руководителей партии, где присутствовал и Сталин, Владимир Луговской прочел по просьбе Горького стихотворение «Кукла» не приглашенного туда Кедрина, однако никаких тридцати верблюдов с дарами на горбах не появилось под окнами почти незамечаемого поэта. При жизни у него вышла только одна книжка «Свидетели» в 1940 году. Но не поверю, что поэт, написавший сразу после самых страшных лет сталинского террора «Все звери спят, Все птицы спят, Одни дьяки Людей казнят», мог быть незамечаем недреманным оком Лубянки.

В 45-м году Кедрина, вернувшегося живым и невредимым с войны, кто-то на ходу вытолкнул из тамбура подмосковной электрички. Вряд ли это были воры или просто шпана: что они могли взять с пустокарманного очкарика, у которого даже дужки очков были перетянуты суровой ниткой? А вот «Песню про Алену-Старицу» и «Зодчих» он повсюду неостановимо декламировал с мандельштамовской неосторожностью.

Да и поэтический портрет издыхающего Аттилы в поэме «Свадьба» Кедрин написал пророческой кистью, казалось, обмакиваемой в блевотину пирующих, сперму варварских соитий и кровь поверженных врагов, воссоздав еще не случившуюся, но ожидаемую смерть другого тирана, который «играет услугами полулюдей». Предвидение Кедрина было столь скрупулезно точным, что переходило в ясновидение: «Он умирал. Икая и хрипя, Он скреб ковер и поводил ногами, Как бы отталкивая смерть. Зрачки Остекленевшие свои уставя На ком-то зримом одному ему…» Я именно так и снял по этим строкам, как по сценарию, эпизод фильма «Похороны Сталина». А сейчас, перечитывая с давних пор любимую «Песню об Алене-Старице», я чуть не ахнул, когда наткнулся в ней на влюбленно стянутую мной у Кедрина строчку: «Горят огни-пожарища, Дымы кругом постелены. Мои друзья-товарищи Порубаны, постреляны…» Вот и чистосердечная «повинная» за кедринское эхо в «Братской ГЭС»: «Вокруг ребята ранние / порубаны, постреляны… / А ты всё ищешь раненых, / учительница Элькина?» А в моем первом фильме «Детский сад» есть поразительная схожесть по настроению со стихотворением Кедрина

«16 октября», хотя это – видит Бог! – просто-напросто совпадение наших воскрешенных впечатлений от эвакуации.

Всё поколение шестидесятников воссоздавало прошлое по стихотворным фрескам Кедрина: без его «Зодчих» не могло быть ни «Мастеров» Андрея Вознесенского, ни «Андрея Рублева» Андрея Тарковского. Кедрин признавался, что он предпочитает точности внешней точность внутреннюю. Он верил в силу поэтической метафоры больше, чем в силу голого факта, и позволил себе крупные вольности в истории создания храма Василия Блаженного, объединив Андрея Рублева и Ивана Грозного в одном времени, хотя между ними был целый век. Легенда о выколотых глазах строителей наверняка зиждилась на реальных случаях, хотя о строителях храма на Красной площади ничего подобного нельзя сказать с достоверностью. Но Кедрину нужна была эта концентрированная метафора во времена сознательного политического ослепления целого народа. Вот почему трудно поверить в невиновность того молчаливого дома на площади, где теперь стоит памятник жертвам сталинского террора.

Дочь Кедрина, Светлана Дмитриевна, выпустившая книгу об отце «Жить вопреки всему», прямо говорит, что его после фронта несколько раз вызывали в этот дом, добиваясь сотрудничества, то есть хотели превратить поэта в сексота, а когда он отказался, могли и отомстить.

История может быть бегством от действительности, но может быть и взглядом сквозь прошлое – в настоящее. Борис Пастернак писал: «Однажды Гегель ненароком И, вероятно, наугад Назвал историка пророком, Предсказывающим назад». Таким пророком стал Кедрин.

Вцелуйтесь в эти сочные, как румяные щеки, яблоки, припадите губами к пахнущим сбитнем девичьим губам, отдайтесь всем слухом колокольчикам, пляшущим под расписными дугами, и, как крутящаяся сумасшедшая воронка, вас втянет внутрь себя эпоха строительства храма Василия Блаженного: «А над всем этим срамом Та церковь была – Как невеста! И с рогожкой своей, С бирюзовым колечком во рту, – Непотребная девка Стояла у Лобного места И, дивясь, Как на сказку, Глядела на ту красоту…» Какой хваткий взгляд через толщу лет! История обрастает плотью, дышит, стонет, корчится, смеется, плачет.

Воссоздавая то, что он видел воображением, Кедрин раскалялся от прикосновения к воссозданному. Страсть возникала вместе с погружением в плоть воображенного. Кедрину как воссоздателю мог бы позавидовать философ Н.Ф. Федоров, мечтавший о реальности воскрешений. Без всякой машины времени Кедрин перемещался из кабака доразинских времен в мастерскую великого фламандца, из шатра Аттилы в московскую коммунальную кухню… По кедринским страницам вольно, непостроенно в ряды, проходят люди многих поколений и рас, соединенные в человечество.

В драме «Рембрандт» живет всё, даже так и не появляющийся Рубенс. Не всё пропало, если Рембрандт может поморщиться от подсовываемой ему перед смертью аляповатой иконы: «Как плохо нарисован этот бог…»

Параллельно с темой неблагодарности мастерам от заказчиков у Кедрина проскальзывает и тема неблагодарности мастеров друг другу: «У поэтов есть такой обычай – В круг сойдясь, оплевывать друг друга» или: «Глупые пичуги! Неужели Не одно зерно вы в клетке ели? Не в одной кормушке воду пили? Что ж неволю вы не поделили?»

У Кедрина был опасный период молодеческой комсомольской жестокости, очень модной во времена «революционной непримиримости» даже к своим матерям. «За то, что она исповедует примус, За то, что она меж людьми, как в лесу, Мою угловатую непримиримость К мышиной судьбе я, как знамя, несу!» Но Кедрин, воссоздав стольких прекрасных людей прошлого, научился у них человечности, победил в себе плакатного, радостно безжалостного античеловека.

Вместе с Аленой-Старицей, Федором Конем, Рембрандтом, русскими солдатками, чей плач Кедрин считал самой главной музыкой войны, он воссоздал для нас драгоценную часть истории – самого себя.

* *

Москва арбузнокоркистая,
где насмерть можно шлепнуться,
быть хочет как нью-йоркистая
тусовщица и «шопница».
Дитя Востока с Западом,
Москва почище Индии
осталась миром запертым,
хотя замок невидимый.
Москва от одиночества
то ластится, то злобится.
Ей до чесотки хочется
скорей онебоскребиться.
Высоток наших узница,
зажата их вершинами,
там притулилась улица,
когдатошняя Вшивая.
Хоть Швивой переназвана
она была по случаю,
не прижилась при нас она,
не очень благозвучная.
А первоимя стертое,
как горюшко безмерное,
оно еще не мертвое,
а теплое, бессмертное.
Что было – то и станется.
И стоит лишь прищуриться –
сидит Алена-Старица
на прежней Вшивой улице.
Меж старостями, детствами,
реклам «Карден», «Армани»
и между «Мерседесами»
сидит, и вошь в кармане.
Кто заняты Лас-Вегасами
и прочими Монаками,
но в нищенской отвергнутости
всевидящ взгляд монахини.
Кровавы и нелепостны
все бунты, подавления,
конец иллюзий нэпманства
и Сталин, зревший в Ленине.
История так ноюще
вновь не дает нам радоваться.
Пора уметь нам нонеча,
кто зреет в ком, догадываться.
История так ветрена.
У ней ответ не выпросить.
Но кто угробил Кедрина,
из электрички выбросив?
Ответьте мне, историки,
хотя бы полукосвенно,
кем убиенны столькие,
и Аня Политковская?
Событья повторяются?
Да нет. Но как рифмуются!
Жива Алена-Старица
на вечной Вшивой улице.

Евгений ЕВТУШЕНКО



Песня про Алену-Старицу

В отрывках
Что не пройдет –
Останется,
А что пройдет –
Забудется…
Сидит Алена-Старица
В Москве, на Вшивой улице.
Зипун, простоволосая,
На голову набросила,
А ноги в кровь изрезаны
Тяжелыми железами. <…>
Палач-собака скалится,
Лиса-приказный хмурится.
Сидит Алена-Старица
В Москве, на Вшивой улице.
Судья в кафтане до полу
В лицо ей светит свечечкой:
«Немало, ведьма, попила
Ты крови человеческой <…>»
«Смолой приправлен жидкою,
Мне солон царский хлебушек!
А ты, боярин, пыткою
Стращал бы красных девушек!
Хотите – жгите заживо,
А я царя не сглазила:
Мне жребий выпал – важивать
Полки Степана Разина.
В моих ушах без умолка
Поет стрела татарская.
Те два полка,
Что два волка,
Дружину грызли царскую!
Нам, смердам, двери заперты
Повсюду, кроме паперти.
На паперти слепцы поют,
Попросишь – грош купцы дают.
Судьба меня возвысила!
Я бар, что семя, щелкала,
Ходила в кике бисерной,
В зеленой кофте шелковой. <…>
Горят огни-пожарища,
Дымы кругом постелены.
Мои друзья-товарищи
Порубаны, постреляны <…>
И мне топор, знать, выточен
У ката в башне пыточной,
Да помни, дьяк,
Не ровен час:
Сегодня – нас,
А завтра – вас! <…>»
Смола в застенке варится,
Опарой всходит сдобною,
Ведут Алену-Старицу
Стрельцы на место Лобное.
В Зарядье над осокою
Блестит зарница дальняя.
Горит звезда высокая…
Терпи, многострадальная!
А тучи, словно лошади,
Бегут над Красной площадью.
Все звери спят,
Все птицы спят,
Одни дьяки
Людей казнят.

1939

16 октября

Стоял октябрь,
а всем казалось – март:
Шел снег, и таял,
и валил сначала…
Как ворожея над колодой карт,
История загадочно молчала.
Сибирский поезд разводил пары,
В купе рыдала крашеная дама:
Бабье коробку паюсной икры
У дамы вытрясло из чемодана.
Зенитка била где-то у моста,
Гора мешков сползала со скамеек.
И подаянья именем Христа
Просил оборванный красноармеец.
Вверху гудел немецкий самолет,
В Казань бежали
опрометью главки.
Подпивший малый
на осклизлый лед
Свалился замертво у винной лавки.
Народ ломил на базах погреба,
Несли муку колхозницы босые…
В те дни решалась общая Судьба:
Моя судьба, твоя судьба, Россия!

20 октября 1941

"