Posted 14 августа 2008,, 20:00

Published 14 августа 2008,, 20:00

Modified 8 марта, 07:57

Updated 8 марта, 07:57

Самый русский финн

Самый русский финн

14 августа 2008, 20:00
Иван САВИН (1899, Одесса – 1927, Гельсингфорс)

Какое меня ожидало трагическое совпадение происходящего сейчас в Закавказье с кровоточащими свидетельствами из книги Ивана Савина «Всех убиенных помяни, Россия…» – о судьбе юноши, угодившего в самое пекло далекой нашей Гражданской войны! А ехал я через те самые полынные степи, где пахло морской солью с не такого уж далекого Сиваша, чабрецом и порохом – с Перекопского перешейка, беспомощно хрустнувшего под бугристо-волосатым красным кулачищем. Мои глаза освободились от прыгающих букв и наполнились видениями не только разоруженных, но порой чуть ли не догола раздетых гогочущими победителями пленных.

«Раздели меня не скоро, а сию же минуту, – рассказывает Иван Савин. – Шинель и «танки» взял наш «санетар» – вместе с хлебом, деньгами и табаком; кожаную безрукавку с трехэтажным ругательством сорвал какой-то кавалерист с подковами вместо шпор; носки, брюки и кальсоны угрюмо потребовал хмурый тип в николаевской шинели.

Минут пять я переходил из рук в руки, бесслезно плача от своей собственной беспомощности, от грубого облапывания меня сотнями рук, от дикого хохота визжащей, хлопающей, нетрезвой толпы…»

«Лебединый стан» добровольцев выглядел жалко и униженно.

Эту книгу я читал как раз утром 9 августа, когда на голубом экране пляшущие от взрывов телекамеры выхватывали из устрашающего хаоса то осетинских, то грузинских старух, воющих над разбомбленными домами. Времена перепутались, но горе матерей всевременно.

Что сообщит будущий летописец об этой нынешней войне, трудно предугадать. Если он сейчас молод, как был молод герой моего рассказа во время той Гражданской войны, возможно, он обратится к сегодняшним событиям не сразу, а через много лет, когда всё осмыслит окончательно, а то ведь «лицом к лицу лица не увидать».

Вот что записал о других временах его далекий предшественник: «Два матроса нашли в обмотках пленного капитана погоны. В носке было спрятано кольцо.

– Их было двое, матросов-то, – рассказывал Кожухин, – ахфицер один и кольцо – одно. Расстрелять! Расстрелять, а кольцо кому? Ну и порешили, чтоб без обману: поставили его – капитана-то – к забору и погон прикололи… Условие, кто попадет в погон, получит кольцо. Стреляли оба, а дырка одна. А ахфицер кончается… Кто мазу дал, неизвестно… а камень в кольце… во, брульянт! Спорили они оба, спорили, сапоги вырываючи, порвали – всё одно: дырка в погоне одна. Позвали коменданта, чтоб, значит, размирил свою братву, а комендант – не дурак – возьми и скажи: это, грит, не брульянт, а самое что ни на есть стекло. И, грит, военный трофей. Положил в карман и ушел… А жизнь на кой ляд теперь? Дешевле пупа стала».

Жестокость юный Иван Савин видел не только у большевиков, но и у тех, кто, обвиняя их в жестокости, сам поступал по-зверски. «Разъезжают по ночам в тачанках: специальность – охота за продналоговцами, тройками и пятерками. Поймают какого-нибудь хлебного агента… вспорют живот и в окровавленных внутренностях оставляют записочку: «Продналог выполнил».

Начинающий летописец Иван Савин сам иногда не выдерживал собственных душераздирающих записей. Вот что он нацарапал в дневнике 8 декабря 1920 года: «Пробовал стеклом; ничего не вышло, только обрезался. Данилов, так тот – сразу, а мне не под силу. И потом, страшно жить хочется. Думаешь всё, думаешь. Скверно. Всё такие чудесные дни вспоминаются. Как будто их и не было. Иногда даже кажется… Ничего мне не кажется… Ты помнишь, как ты в прошлом году потеряла в Ростове муфту? Глупая...»

Но ни мысли о любимой, ни красота природы уже не спасали его искалеченную чужими жестокостями душу.

И, вслушиваясь в злую ложь

Горим,

с неоспоримым споря…

Ты брошен тоже,

ты поймешь,

Что счастье

выдумано с горя.

Казалось, что из этого кровавого побоища некуда выбраться, настолько была поругана и Россия, и Украина, становящиеся нищенками, да еще и толкаемые со всех сторон к овраждению, хотя и не представлявшие даже тогда, что превратятся когда-нибудь одна для другой в иностранные государства.

Сегодня

лед дорожный ломок,

Назавтра встанет злая пыль,

Но так же жгуч

ремень котомок

И тяжек нищенский костыль.

Иван Савин чудом вырвался из Советской России в Финляндию и заполонил газеты стихами и клочковатыми, но поражающе исповедальными зарисовками в прозе. Им зачитывались, его переписывали. Савин, прошедший сквозь град пуль и чекистские застенки, безвременно умер своей смертью в лермонтовском возрасте. На его смерть И.А. Бунин отозвался с редкой для него безоговорочной комплиментарностью:

«То, что он оставил после себя, навсегда обеспечило ему незабвенную страницу в русской литературе…

Ему не было еще и двадцати, когда он пережил начало революции, затем гражданскую войну, бои с большевиками, плен у них после падения Крыма… Он испытал гибель почти всей своей семьи, ужасы отступления, трагедию Новороссийска… После падения Крыма он остался больной тифом на запасных путях Джанкойского узла, попал в плен… Узнал глумления, издевательства, побои, голод, переходы снежной степи в рваной одежде, кочевания из ЧЕКИ в ЧЕКУ…»

«Сухие ромашки мы… Россия – вся высохла… – Жалкие, никому не нужные цветы… Мы – для гербария, для странной и страшной коллекции: цветы с высохших полей… Люди без Родины…»

Как дошептаться или докричаться до могил таких людей, как Иван Савин: «Вы – не люди без Родины, потому что вы – тоже она».

Его невозможно было представить нерусским, и только немногие знали, что его фамилия по отцу-финну была Саволайнен. Да разве можно вообразить русскую поэзию без эфиопской страстности Пушкина, без шотландской горделивости Лермонтова, без турецкой мудрости Жуковского, без немецкого мистического ясновидения Блока?

Я когда-то написал: «И если с вами мы не из уродов, / мы происходим изо всех народов». Если не генетически, то духовно. Поэтому войны всегда братоубийственны, и надо делать всё, чтобы их избежать, но не за счет самоуничижения, а за счет возвышения над взаимоненавистью.

Вот о чем думал я с книжкой Ивана Савина в руках на дороге между Мелитополем и Бердянском, в машине такой трясучей, словно взрывы бомб в Цхинвали и Гори были совсем рядом.

* * *
Из Чеки в Чеку,
аж с ноздрями начеку,
сбитый пулей на скаку,
без нагана на боку,
после вжав щеку
в пол тюремный и в тоску,
ждал, чтоб выдернуть чеку
из гранаты!
До России белякам
дальше, чем большевикам
до Гренады.

Не поймешь, кто наш, кто ваш.
Всех в себя всосет Сиваш,
или тридцать семый год
засосет под черный лед.
А в пресветлое «вперед»
не дождаться лайнера.
Но за что смерть заберет
Ваню Саволайнена?

Он лежит совсем один –
самый лучший русский финн.

И невидимой рукой
лба его касающийся
молится за упокой
Александр Исаевич.

Евгений ЕВТУШЕНКО


* * *
Кипят года. В тоске смертельной,
Захлебываясь на бегу,
Кипят года. Твой крестик тельный
В шкатулке крымской берегу.

Всю ночь не спал ты. Дрожь рассвета
Вошла в подвал, как злая гарь
Костров неведомых, и где-то
Зажгли неведомый фонарь,

Когда, случайный брат по смерти,
Сказал ты тихо у окна:
«За мной пришли. Вот здесь, в конверте,
Мой крест и адрес, где жена.

Отдайте ей. Боюсь, что с грязью
Смешают Господа они…» –
И дал мне крест с славянской вязью,
На нем – «Спаси и сохрани».

Но не спасла, не сохранила
Тебя рука судьбы хмельной.
Сомкнула общая могила
Свои ресницы над тобой…

Кипят года в тоске смертельной,
Захлебываясь на бегу.
Спи белым сном! Твой крестик тельный
До белой тризны сберегу.
1923

* * *
Кто украл мою молодость, даже
Не оставил следов у дверей?
Я рассказывал Богу о краже,
Я рассказывал людям о ней.

Я на паперти бился о камни.
Правды скоро не выскажет Бог.
А людская неправда дала мне
Перекопский полон да острог.

И хожу я по черному свету,
Никогда не бывав молодым.
Небывалую молодость эту
По следам догоняя чужим.

Увели ее ночью из дому
На семнадцатом, детском году,
И по-вашему стал, по-седому,
Глупый мальчик метаться в бреду.

Были слухи – в остроге сгорела,
Говорили – пошла по рукам…
Всю грядущую жизнь до предела
За года молодые отдам!

Но безмолвен наш мир отсиявший.
Кто ответит? В острожном краю
Скачет выжженной степью укравший
Неневестную юность мою.
1925

* * *
Братьям моим, Михаилу и Павлу
Ты кровь их соберешь по капле, мама,
И, зарыдав у Богоматери в ногах,
Расскажешь, как зияла эта яма,
Сынами вырытая в проклятых песках.

Как пулемет на камне ждал угрюмо,
И тот, в бушлате, звонко крикнул:
«Что, начнем?»
Как голый мальчик, чтоб уже не думать,
Над ямой стал и горло проколол гвоздем.

Как вырвал пьяный конвоир лопату
Из рук сестры в косынке и сказал:
«Ложись»,
Как сын твой старший
гладил руки брату,
Как стыла под ногами глинистая слизь.

И плыл рассвет ноябрьский над туманом,
И тополь чуть желтел в невидимом луче,
И старый прапорщик во френче рваном,
С чернильной звездочкой
на сломанном плече,

Вдруг начал петь – и эти бредовые
Мольбы бросал
свинцовой брызжущей струе:
Всех убиенных помяни, Россия,
Егда приидеши во царствие Твое…
1925

"