Posted 13 апреля 2006,, 20:00

Published 13 апреля 2006,, 20:00

Modified 8 марта, 09:09

Updated 8 марта, 09:09

Человек-спектакль

Человек-спектакль

13 апреля 2006, 20:00
Александр Вертинский (1889, Киев – 1957, Ленинград)

На концертах Александра Вертинского, вернувшегося на родину в 1943 году, после четвертьвековой эмиграции, ошеломленная советская публика увидела живьем совершенно несоветского человека. Он носил на сцене фрак так непринужденно, как будто родился в нем, да еще с гвоздикой в петлице и торчащим из кармана белым треугольничком платка с монограммой, чтобы, как кокетливо шутил, не потеряться. Но как этот ирреальный человек, певший о лиловых неграх, которые подают манто в притонах Сан-Франциско, мог потеряться среди гимнастерок, френчей, топорщащихся пиджаков «Москвошвея» с могучими ватными плечами и крепдешиновых платьиц с накинутыми на них оскаленными чернобурками? Уникальность Вертинского была в его полной непредставимости среди декораций сталинской эпохи – колхозов, совхозов, парткомов, облпрофсоюзов, жэков… В глазах параноидально опасливых идеологов он был кем-то вроде булгаковского Воланда, роскошным жестом бросающего в зал соблазняющие советских граждан песенки, как фальшивые ассигнации, где вместо портретов Ильича и видов Кремля – какие-то пани Ирены с медно-змеиными волосами и бананово-лимонные Сингапуры. Неслучайно из ста его песен советская цензура разрешила к исполнению только тридцать.

Главным у Вертинского был даже не голос, а руки – то воздеваемые и мучительно заламываемые, то порхающие. Поначалу им были привычны ласково мягкие рукава белого балахона Пьеро, принесшего Вертинскому первую славу еще до революции, а потом – рукава черного фрака, откуда выглядывали подмороженные крахмалом белоснежные манжеты, на одной из которых Марлен Дитрих карандашом для подведения бровей записала как-то свой телефон. О, руки Вертинского – то создававшие стремительными стригущими движениями длинных бледных пальцев иллюзию, что на сцене не он сам, а маленькая балерина, которая «всегда нема», то рисовавшие в воздухе царственным жестом никем не замечаемых актрис, которые «только в горничных играли королев». Вообразить в аристократических руках Вертинского какие-либо рабочие инструменты было невозможно.

Но во время Первой мировой войны он служил добровольцем-санитаром в поезде, и эти якобы холеные руки были чуть ли не по локоть в «трагедии человеческого тела» (Александр Межиров) – в крови и гное.

Его «советская привилегированность» тоже во многом преувеличена сплетнями. Встречали Вертинского на личном уровне гостеприимно, но на официальном – весьма сдержанно. По радио его песен не передавали, первая пластинка в СССР вышла лишь посмертно. Несмотря на три тысячи сольных концертов, которые он дал по всей стране, рецензий практически не было. Иногда газета «Культура и жизнь» печатала «письма читателей» с такими пассажами: «на сцене советских театров из мира теней появился воскресший, истасканный пошляк»; «одряхлевший эстет проституирует искусство». Правда, ему присудили Сталинскую премию, цинично использовав в фильме «Заговор обреченных» в роли кардинала, участвующего в попытке антикоммунистического переворота. С профессиональной точки зрения Вертинский сыграл блистательно. Но – увы! – это был пропагандистский фильм, откровенно подстегивавший «холодную войну». Изысканный соус не станет гордиться, если им приправляют человечье мясо.

Вертинский оставил драгоценное наследство, о котором сейчас бережно заботится его семья. Это и редкие фотографии, сокровенные письма, прелестные воспоминания о полной авантюр жизни «бродяги и артиста», встречах с Шаляпиным, Верой Холодной, Мозжухиным, Чарли Чаплином… Конечно, самое главное в наследстве Вертинского – это коллекция его забытых (иногда и по заслугам), и полузабытых (иногда и незаслуженно), и нестареющих (а может быть, и навсегдашних) стихов и песен. К ним в первую очередь относится «То, что я должен сказать» – песня, посвященная памяти мальчиков-юнкеров, убитых большевиками в октябре 1917 года:

Хотя Гражданская война и Великая Отечественная мало похожи, Алексей Макаров в книге «Александр Вертинский: Портрет на фоне времени» тонко подметил эмоциональную родственность этой песни с песней «До свидания, мальчики», написанной через полвека Булатом Окуджавой.

Пронзительной силой обладает и другая, может быть, лучшая и чистейшая по слову, музыке и исполнению песня Вертинского «В степи молдаванской» (1925). За эту песню его даже арестовала знаменитая «сигуранца», обвинив в пробольшевистской пропаганде. Однако по возвращении Вертинского на родину советская цензура настояла, чтобы в строчках «И российскую горькую землю Узнаю я на том берегу» заменить «горькую землю» – на «милую землю». Мол, как это может быть горькой земля самой счастливой в мире страны?!

Говорят, когда Вертинский, вернувшись на родину с красавицей женой – грузинкой Лидией Циргвава и первой из двух будущих красавиц дочек – четырехмесячной Марианной, в то время как гриновская Ассоль – Анастасия еще и не брезжила на горизонте, сошел с поезда в Чите и опустил чемоданы на перрон, чтобы поцеловать его, то чемоданы исчезли. «Узнаю тебя, Россия», – якобы сказал Вертинский. За это не ручаюсь, но все молодые артистки читинской филармонии, в том числе и моя мама, были «брошены» на срочное обшивание многочисленных чемоданов всемирной знаменитости, прибывшей из Шанхая, как нашептывала молва, по личному разрешению Сталина.

Приехав в Москву со станции Зима в 1944 году и увидев на театре Ермоловой афишу Вертинского, песни которого мне напевал отец, я упросил его купить билеты. Концерт был одним из моих первых московских потрясений.

Вертинский грассировал, но совсем без ораторской агрессивности, как Ленин, а с милой элегантностью. Он двигался по сцене легко, грациозно – не как человек, который привык пробивать себе локтями путь сквозь вязкую толпу в трамвай или к прилавку магазина. В нем была мягкая женственность, но и особая горделивая мужественность любовника, привыкшего позволять, чтобы его любили. Стихи его собственных песен были похожи на лоскутное одеяло влияний – по лоскутку от Блока, от Северянина, от Гумилева (Георгия Иванова я тогда по незнанию не приметил). А уж чьими разноцветными нитками они были сметаны – не разберешь, да и зачем? Это была сплошная почти цитатная антология Серебряного века. Но поразительно – плагиатом или даже безликой компиляцией ее нельзя было назвать. Ведь она вошла в состав его крови, стала частью его самого – неповторимо самостоятельного человека, избалованного успехом, но не судьбой. Надтреснутый голос Вертинского, почти фаянсово ломающийся надвое на высоких нотах, был как его надтреснутая жизнь – и даже вокальные дефекты становились метафорой эпохи. Кроме Марселя Марсо, я ни у кого не видел такой красноречивой, но деликатно сдержанной пластики. Вертинский был как неожиданно запевший великий мим. Ни у кого я не видел и такого естественного позерства. Но он и не скрывал, что это позерство, а прямо предлагал его как условие игры. Он своим исполнением иногда облагораживал даже почти пародийную пошлость текста. Но, бывало, и сам наслаждался насмешливым пародированием, и далеко не всё, что он пел, пелось всерьез. Вертинский был не поэт, не композитор, не певец, не актер. Вертинский был человек-спектакль.

Во многих людях, липнувших к нему из любопытства или из нахлебничества, а самое противное – из стукачества, он разочаровался. Вот что он писал жене даже не в самое худшее время – хрущевское:

«Каждый ходит со своей авоськой и хватает в нее всё, что нужно, плюя на остальных. И вся психология у них «авосечная», а ты хоть сдохни – ему наплевать! В лучшем случае они, эти друзья, придут к тебе на рюмку водки в любой момент и на панихиду в час смерти. И всё. Очень тяжело жить в нашей стране. И если бы меня не держала мысль о тебе и детях, я давно бы уже или отравился, или застрелился…

В субботу меня пригласили в оперетку в одиннадцать утра. Будет зачитываться речь Хрущева на съезде, посвященная этому ужасу… Семнадцать миллионов утопили в крови для того, чтобы я слушал «рассказ» в оперетке? Нечего сказать! Веселенькая «оперетка»! Веселее «Веселой вдовы»! Кто, когда и чем заплатит нам – русским людям и патриотам – за «ошибки» всей этой сволочи? И доколе они будут измываться над нашей Родиной? Доколе?»

Когда он физически ощутил, что его собственные строки: «И так настойчиво и нежно кто-то От жизни нас уводит навсегда», кажется, сбываются с ним самим, он написал завещание, обращенное к нам всем:

«Жизнь надо выдумывать, создавать. Помогать ей, бедной и беспомощной, как женщине во время родов. И тогда что-нибудь она из себя, может быть, и выдавит! Не надо на нее обижаться и говорить, что она не удалась. Это вам не удалось у нее ничего выпросить. По бедности своего воображения. Надо хотеть, дерзать и, не рассуждая, стремиться к намеченной цели. Этим вы ей помогаете. И ее последнее слово, как слово матери вашей, всегда будет за вас». Лучше не скажешь…

* * *
Я не знаю, зачем и кому это нужно,
Кто послал их на смерть недрожавшей рукой,
Только так беспощадно, так зло и ненужно
Опустили их в Вечный Покой!

Осторожные зрители молча кутались в шубы,
И какая-то женщина с искаженным лицом
Целовала покойника в посиневшие губы
И швырнула в священника обручальным кольцом.

Закидали их елками, замесили их грязью
И пошли по домам – под шумок толковать,
Что пора положить бы уж конец безобразью,
Что и так уже скоро, мол, начнем голодать.

И никто не додумался просто стать на колени
И сказать этим мальчикам, что в бездарной стране
Даже светлые подвиги – это только ступени
В бесконечные пропасти – к недоступной Весне!


Прощание Вертинского

Не видел до Вертинского я фрака,
зимой в петлицах не встречал гвоздик.
Он в лакированных ботинках франта
в стране голодной выступать привык.
Но что-то всё никак не привыкалось
к обыденности взяток или краж,
и прелести стукачеств, провокаторств
нам дополняли Родины пейзаж.
«Хороший человек с лицом злодея?! –
о Сталине он думал все дурней. –
Не может злато быть себя златее,
но может быть дерьмо дерьма дерьмей.
Мне не по нраву под ногами моськи
и ваши предсказания погод,
и ваша философия «авоськи» –
всё пхнуть в нее, что уместить могёт.
Я положу конец всем вашим вракам,
болезненным от зависти к моим
взаимоотношеньям братским с фраком.
Он черный панцирь. Я прикрылся им.
Кто я такой – плохой или хороший?
Но все-таки в истерзанной стране
я был ваш брат Пьеро. Я был Пьероша –
так говорили раненые мне.
Я не хочу ни орденов, ни денег.
Я стал хотя безумней, но умней.
Я не желаю дьяволовых сделок
и даже ради Родины моей.
Мне говорят, что ложь есть во спасенье.
Чтобы кормить семью, я лгу и лгу,
но не спасу семью – лишь ложь посею,
и лгать молчаньем тоже не могу!
Мне нравится не пресный скрип кроватей,
а шторм любовный мятых простыней.
Мы, чем перед любимой виноватей,
тем, как ни удивительно, верней.
Так говорю я, Александр Вертинский,
готовый к мятежу и кутежу.
Трех женщин сразу отдаю в артистки,
а сам я из артистов ухожу
туда, где улетает и тает печаль,
туда, где зацветает миндаль».

Евгений ЕВТУШЕНКО


"