Posted 12 мая 2011,, 20:00

Published 12 мая 2011,, 20:00

Modified 8 марта, 06:26

Updated 8 марта, 06:26

Ожидающий сына поэт

Ожидающий сына поэт

12 мая 2011, 20:00
Арсений Тарковский (1907, Елисаветград – 1989, Москва)

В 1962 году в Малом зале ЦДЛ Арсений Тарковский представил свою первую книгу. Было ему тогда 55 лет. Для профессионального поэта случай редчайший. Да и публика, надо сказать, собралась редчайшая – еще более элитарная, чем консерваторская: сплошь интеллигентные лица. Хотя зал был переполнен, никто не толкался, не употреблял локтей, как в окружении старинного фарфора, когда непоправимым может оказаться любое неосторожное движение. Вспоминаю несколько церемонного Сергея Шервинского, чьи переводы Валерий Брюсов включил в антологию армянской поэзии еще до революции. Много было женщин, которых язык не повернулся бы назвать бывшими красавицами, потому что они ими оставались, несмотря на возраст и непринадлежность к стандартам красоты, как Мария Петровых.

Тарковский читал стихи, сидя за столом, и тоже был необыкновенно красив тем неувяданием, которое создают благородные морщины. Его лицо было почти неподвижным, но настолько выразительным, что еле заметной мимики было достаточно, чтобы почувствовать: оно живет этими стихами, интонируемыми с воздушной деликатностью. У меня не случилось загипнотизированности гением, как при первом очаровательно неловком и по-своему артистичном чтении Бориса Пастернака. Тарковский брал другим. От него исходило ощущение изысканности и душевной чистоты без какой-либо надменно завышенной самооценки. А сохранить себя в таком достоинстве после всех перепадов жизни удается немногим.

Индивидуальность стиля в стихах Тарковского была нерезкой, но классически отточенной, и эта традиционность поражала больше оголтелого бунтарства. Хотя он перевел тысячи строк с разных языков, рискуя разбазарить или нивелировать собственное дарование, всё свое осталось при нем в неприкосновенности.

Первая книжка могла выйти у него еще в 1946 году. Но после ждановского издевательства над Анной Ахматовой и Михаилом Зощенко на всякий случай ее рассыпали. И лишь вторая попытка издать книгу удалась, и удалась триумфально.

Помню счастливого за отца Андрея Тарковского, только что закончившего свою первую картину «Иваново детство». Помню там, на вечере, и Павла Антокольского, и Александра Межирова, и Владимира Соколова, и Олега Чухонцева, и Беллу Ахмадулину… Словом, приличный человек читал для приличных людей, и это создавало ощущение несколько крамольной сенсации. Никто из секретарского официоза Союза писателей не пришел, и слава Богу: интеллигентность лиц не была разбавлена.

Ахматова писала о первом сборнике Тарковского, не случайно названном «Перед снегом», хотя он вышел во время «оттепели»: «Эти долго ожидавшие своего появления стихи поражают рядом редчайших качеств. Из них самое поразительное то, что слова, которые мы как будто произносим каждую минуту, делаются неузнаваемыми, облеченными в тайну и рождают неожиданный отзвук в сердце».

Марина Цветаева явно влюбилась в Арсения Александровича еще до первого взгляда, по книжечке туркменских переводов, немедленно отправив ему смущенное письмо:

«Я бы очень просила Вас этого моего письмеца никому не показывать, я – человек уединенный, и я пишу – Вам – зачем Вам другие? (руки и глаза) <…>

Всякая рукопись – беззащитна. Я вся – рукопись».

Ее настойчивость, кажется, даже испугала Тарковского, потому что личная жизнь его и так была усложнена до предела. Встретив Арсения Александровича в гостях, Цветаева усадила его рядом с собой на диван и начала говорить с ним одним, как будто никого вокруг не было, затем при всех поцеловала его в голову. Она беспрестанно звонила ему, и они встречались, а где и сколько раз, никто точно не знает. Прочитав его стихотворение «Стол накрыт на шестерых…», Марина Ивановна ответила ему стихотворением «Всё повторяю первый стих…», которое он прочитал только через сорок лет. Ее гибель мучила его всю жизнь, хотя чем он из Москвы мог помочь ей в Елабуге?

Досадно, что Тарковского не оценил такой крупный поэт и редактор, как Александр Твардовский, вернувший ему посланные в «Новый мир» стихи. Да и некоторые другие именитые коллеги предпочли не замечать Тарковского как оригинального поэта, считая его переводчиком, и только. Это сильно задевало Арсения Александровича. Случалось, его упрекали в литературности, хотя первоклассная литературность может быть настоящей литературой.

На сайте Музея Тарковского приведены воспоминания кандидата физико-математических наук А.Н. Кривомазова, поразившие меня наблюдательностью:

«Почти все окружающие его и искренне любящие его люди абсолютно его не понимают!

Он суперзакрыт ото всех и супервежлив и ласков со всеми, он искренне любит всех-всех – и подавляющее число людей полагают, что это любовь через понимание, что им колоссально повезло – и пусть так думают…

На самом деле он чудовищно одинок и несчастлив. Ему безумно трудно психологически. Его дороги сужены в тропы, а мосты – в канаты и незримые моему глазу паутиновые нити. Шаг влево, шаг вправо – и гигантская для него катастрофа.

И он вынужден теперь почти вслепую, ползком, пробираться вперед – на миллиметры и доли миллиметра…»

Арсений Александрович говорил, что начал стихотворствовать «с горшка», а тайной заповедью еще в молодости он выбрал афоризм Григория Сковороды: «Мир ловил меня, но не поймал». Эти слова помогли Тарковскому выжить не просто физически, но и нравственно.

На Высших литературных курсах вместе с Тарковским учились Мария Петровых, Даниил Андреев, Юлия Нейман, а его учителем стал поэт Георгий Шенгели, знаменитый своей критической книжкой о Владимире Маяковском. В ней, надо признать, были и справедливые, хотя жестоко односторонние «горестные заметы» о том, что сделало неотвратимой трагедию Маяковского. Я не люблю эту книжку, потому что ее автору не хватило человечности, понимания таланта большого поэта. Пастернак тоже сумел сказать о его заблуждениях, но с добрым, сострадающим сердцем. Через много лет тезисы Шенгели развил Юрий Карабчиевский, который кончил свою жизнь так же, как Маяковский. Но Шенгели обладал обширными знаниями, и Тарковский многое воспринял от него, за исключением односторонности, и был безупречно тактичен, даже высказывая суровую правду молодым поэтам, включая и меня.

Когда я узнал от Арсения Александровича, что сын пригласил его с женой посмотреть первую склейку «Андрея Рублева», то не выдержал и напросился тоже. На просмотре нас было пятеро, прибавился еще оператор. Фильм меня потряс. Не понравились только два эпизода – горящие коровы и лошадь, ломающая ногу на лестнице. Я сказал, что жестокость самого нашествия не оправдывает жестокости съемки. Андрей напрягся, ощетинился. У него уже начались неприятности на «Мосфильме». Мне потом передали, что кого-то он за подобные замечания вызвал на дуэль. И вдруг Арсений Александрович поддержал меня, но его упреки прозвучали успокаивающе, убедительно, но менее обидно. Они обнялись, и я не забуду, как нежно сын уткнулся в щеку отца лицом с мокрыми глазами.

По-моему, Андрей был как две капли воды похож на Лермонтова, и, хотя у него не было самолюбивой бабушки, которая мешала бы ему видеться с отцом, для сына было трагедией, что жить им пришлось порознь. Это можно понять и по фильму «Зеркало», где за кадром отец читает лучшие свои стихотворения.

Многое из того, что Тарковский пережил, отяжеляло его чувством вины. За влюбчивую импульсивность он расплачивался муками совести, раскаиваясь в том, что невольно причинял боль тем, кого любил.

Жизнь не обделила его и войной, куда он ушел добровольцем, где потерял ногу и откуда вернулся гвардии капитаном.

Под конец он оказался в Доме ветеранов кино, хотя имел к ним отношение только косвенное. И там, как на юру, жить ему, человеку глубокой внутренней сосредоточенности, было мучительно.

Рядом с могилой Арсения Александровича на переделкинском кладбище оставлено место для могилы его сына Андрея Арсеньевича. При жизни им так и не пришлось вдоволь наговориться друг с другом.

* * *

Меловой да соляной
Твой Славянск родной,
Надоело быть одной –
Посиди со мной…

Стол накрыт на шестерых,
Розы да хрусталь,
А среди гостей моих
Горе да печаль.

И со мною мой отец,
И со мною брат.
Час проходит. Наконец
У дверей стучат.

Как двенадцать лет назад,
Холодна рука
И немодные шумят
Синие шелка.

И вино звенит из тьмы,
И поет стекло:
«Как тебя любили мы,
Сколько лет прошло!»

Улыбнется мне отец,
Брат нальет вина,
Даст мне руку без колец,
Скажет мне она:

– Каблучки мои в пыли,
Выцвела коса,
И поют из-под земли
Наши голоса.
1940


Первые свидания

Свиданий наших каждое мгновенье
Мы праздновали, как богоявленье,
Одни на целом свете. Ты была
Смелей и легче птичьего крыла,
По лестнице, как головокруженье,
Через ступень сбегала и вела
Сквозь влажную сирень в свои владенья
С той стороны зеркального стекла.

Когда настала ночь, была мне милость
Дарована, алтарные врата
Отворены, и в темноте светилась
И медленно клонилась нагота,
И, просыпаясь: «Будь благословенна!» –
Я говорил и знал, что дерзновенно
Мое благословенье: ты спала,
И тронуть веки синевой вселенной
К тебе сирень тянулась со стола,
И синевою тронутые веки
Спокойны были, и рука тепла.

А в хрустале пульсировали реки,
Дымились горы, брезжили моря,
И ты держала сферу на ладони
Хрустальную, и ты спала на троне,
И – Боже правый! – ты была моя.
Ты пробудилась и преобразила
Вседневный человеческий словарь,
И речь по горло полнозвучной силой
Наполнилась, и слово ты раскрыло
Свой новый смысл и означало: царь.

На свете всё преобразилось, даже
Простые вещи – таз, кувшин, – когда
Стояла между нами, как на страже,
Слоистая и твердая вода.

Нас повело неведомо куда.
Пред нами расступались, как миражи,
Построенные чудом города,
Сама ложилась мята нам под ноги,
И птицам с нами было по дороге,
И рыбы подымались по реке,
И небо развернулось пред глазами…

Когда судьба по следу шла за нами,
Как сумасшедший с бритвою в руке.
1962


* * *

Тот жил и умер, та жила
И умерла, и эти жили
И умерли; к одной могиле
Другая плотно прилегла.

Земля прозрачнее стекла,
И видно в ней, кого убили
И кто убил: на мертвой пыли
Горит печать добра и зла.

Поверх земли мятутся тени
Сошедших в землю поколений;
Им не уйти бы никуда
Из наших рук от самосуда,
Когда б такого же суда
Не ждали мы невесть откуда.
1975


Отец и сын

Есть в Переделкине у нас
могилы двух Тарковских,
а рядом патриарха козы
гуляют, скромно сторонясь.
Посвистывают чьи-то косы.
Жизнь медленна, как будто снясь.
Воруют, оскользаясь в грязь,
с отцовского надгробья розы.
Могила – сына заждалась,
и сына ждет она, пустая,
его во сне в себя впуская
и убаюкивая всласть,
всё ждет-пождет – и не сдалась.
У нас и родина такая.
Евгений ЕВТУШЕНКО

"