Posted 12 августа 2017,, 07:23

Published 12 августа 2017,, 07:23

Modified 8 марта, 02:06

Updated 8 марта, 02:06

Евгений Витковский: "Как сердцу не саднить, коль в нем навеки  рана?"

Евгений Витковский: "Как сердцу не саднить, коль в нем навеки рана?"

12 августа 2017, 07:23
Сергей Алиханов знакомит с Евгением Витковским - человеком, который для российской литературы сделал больше, чем многие "записные" классики.

Евгений Витковский - человек зрелый и многоопытный. Родился в Москве в 1950 году. В литературном мире прославился блестящими переводами и редактурой голландской, французской, английской поэзии, но не в меньшей мере - и находками настоящих бриллиантов русского Слова.

Витковский был научным редактором знаменитой поэтической антологии "Строфы века", которую пробивал Евгений Евтушенко.

Поэтическим подвигом Евгения Витковского стало издание - уже им самим - фолианта «Строфы века 2», антологии мировой поэзии в русских переводах ХХ-го века. Об этом колоссальном труде, в котором только Рильке представлен в переводах 19 поэтов! - вашим покорным слугой была написана статья, опубликованная в "Новой газете", и в журнале "Звезда Востока".

Перекрестная выборка позволила Евгению Витковскому придать стройность и законченность вековой работе «буйному племени поэтов»: узников, изгнанников, артистических натур, остроумцев, в основном жертв, и «советских поэтов», и тружеников, титанов, трудоголиков перевода. За ХХ век опубликовано сотни тысяч стихотворных строк, но гораздо больше не опубликовано.

На основе антологии "Строфы века 2" Евгением Витковским был создан, и постоянно им поддерживается, и обновляется сайт “Век перевода”.

Только перечисление изданных Евгением Витковским переводных стихотворных книг, а так же томов прозы заняло бы все место, отведенное нашим заметкам.

В видео-интервью, данное поэтом "Новым Известиям" энциклопедические знания Евгения Витковского поражают - тут же получаешь ответы: какие именно стихи читал Франческо Петрарка на поэтическом конкурсе в Неаполе в крепости Анжу, или почему французский период в творчестве Рильке менее ценен, чем его стихи на немецком.

Постоянно общаясь - вот уже 35 лет - лично или по телефону с Евгением Витковским, я всегда становлюсь богаче, конечно, в духовном смысле.

Как и сам поэт, который писал стихи, романы, и потом ждал двадцать лет их публикации.

За свою жизнь Евгений Витковский заработал только то, что про него самого, и про его творчество можно сказать «стихи меня как повесть пишут».

Благодаря постоянной работе над текстом, звучание души поэта становится слышимым, порой кажется, что даже осязаемым!

Стихи, и стихотворные переводы Евгения Витковского, а главным образом его подвижнические, беззаветные труды в наши дни стали, наконец, общедоступными, и превратилось в общенациональное достояние.

Спасибо Вам, Евгений Владимирович, и за то, что Вам удалось возродить, а значит и сохранить и в памяти, и в языке ту долгую, казавшуюся такой бесконечной, а в действительности так быстро промелькнувшей эпоху, когда принадлежность к древнему роду, удивительные творческие достижения и способности - то есть, еще что-то, кроме количества денег на счете, имело хоть какое-то значение.

Стихи Евгения Витковского, написанные в последние годы, и собранные в недавно изданный сборник "Сад Эрмитаж", отличает не только глубина мысли, но и поразительная легкость, изящество, и необыкновенная пластика.

МИСТИКА РЕЧНОГО ТРАМВАЯ

От Сетуни до Малого кольца

найдутся три-четыре ручьеца

и переход в известный Парк Культуры,

где каждый обихожен буерак,

где тянется Андреевский овраг

и мерзнут чайки в устье речки Чуры.

Нескучный сад не сильно настоящ,

там эльфы посреди фальшивых чащ

болтаются, о глупостях судача,

и там, как раз для публики такой,

над не совсем загаженной рекой

еще стоит Канатчикова дача.

Зато напротив – символы беды:

остатки той Хамовной слободы,

светившейся спокойствием когда-то,

где славный архитекторский кагал

почти что без затрат навоздвигал

ряды хором для знати хамоватой.

Медлительные ханские послы

и на подъем бывали тяжелы,

и ничего не ждали, кроме взяток,

на них нередко вешали собак,

меняли связки белок на табак,

а перебили разве что десяток.

Торчит над Стрелкой стометровый штырь,

весьма условный русский богатырь,

которого не сыщешь монструозней –

в Азовский собирается поход

недоколумб и недодонкихот,

и результат антигрузинских козней.

Здесь не тревожат разума людей

ни запахи Болотных площадей,

ни аромат эйнемского цуката,

в два рукава заключена река,

а то, что Кремль еще стоит пока,

так в том конфликт распила и отката.

Ну, а пока не проданы кремли,

напротив – что хотели, то снесли,

и не было малейшего скандала.

Опять лежит Россия на боку,

и, коль идет к царёву кабаку,

так это чтоб добро не пропадало.

От Яузы до Шлюза прямиком

кораблик настоятельно влеком,

лишь археолог вспомнит напоследки

волшебный век, что ныне так далёк,

и то, как был прекрасен бутылёк

под козырьком смирновской этикетки.

Начав поход с Крутицкого холма

известные Димитрий и Косьма

разворошили польские помои,

и посейчас уверенной тропой

народ идет с четвертого в запой

и пьет без остановки по седьмое.

Десятки лет сносили монастырь,

но кто сносил – пусть ищет нашатырь,

и нет ему занятья безутешней:

цвели чертополох и астрагал,

а тут переполох – и Марк Шагал

стал именем для набережной здешней.

И медленно кончается бетон,

и близится Коломенский Затон,

языческий, святой и разношёрстый,

и как-то вспоминается порой,

что здесь к столице княжества второй

как раз ведут коломенские вёрсты.

...На берегах рождается гибрид,

и не поймешь – кого и кто дурит,

чернила превращаются в белила,

твердит ампир, что он вполне модерн,

и про Юдифь не слышал Олоферн,

и кто Самсон – не ведает Далила.

Твердит горох, что он не помидор,

кричит чердак, что он не коридор,

и врач не доверяет пациенту,

и тень наведена на ясный день,

лужковский стиль еще на чью-то хрень,

и Мёбиус на пальце вертит ленту.

Река петляет, как в лесу лиса,

и небеса меняют полюса,

мелькают спицы, вертится ступица,

кипит вода, шипит сковорода.

...Прошу сдавать оболы, господа.

Паромщик просит вас поторопиться.

"Кто общался - не забудет"

ВИКТОР НИКОЛАЕВИЧ ИЛЬИН. "ГЕНЕРАЛ-ЛЕЙТЕРАТОР".

Был велик этот дом, и весьма бестолков,

благородная помесь психушки с пивнушкой,

это был натуральный корабль дураков,

и капкан, что старался казаться кормушкой.

Кобелей инструктажем терзали скопцы,

объясняли, что если не сунешь – не вынешь,

ибо с неба не льются в тарелки супцы,

и не будет за так никаких осетринищ.

Было много работников в этой избе,

из конторы глубоких бурящихся скважин,

и писатель-фантаст, пострадавший в ГБ,

был сюда в кабинет прямиком пересажен.

Он, за дело берясь, зазубрил алфавит,

ибо все-таки значился первою скрипкой

для народца, что делал писательский вид,

кто и в кресле сидел, и закусывал рыбкой.

Он почти не глядел ни в досье, ни в счета,

и не верил почти никогда в докладные,

но очки его, два амбразурных щита,

в коридорах сверкали, как луны двойные.

Все понятно стране про суму и тюрьму,

да и мышкам немало известно про кошек.

В сорок третьем не дали погоны ему:

не дают эту вещь в кабинет без окошек.

Видно, жил он, в душе отпечаток храня

круглосуточно светлой каморки, в которой

девять лет просидел без очков и ремня

под землей, позабытый любимой конторой.

На писательской кухне он был главарём,

пассеруя, туша, фаршируя, шпигуя.

Нам хотелось, чтоб стал он, к примеру, царём

на планете с волшебным названием Гуйя.

Мы с восторгом ему бы купили билет

невзирая на нищие наши доходы,

чтоб на пыльных тропинках далеких планет

отдыхал он хотя бы в ближайшие годы.

Знал он цены любых человеческих душ

знал, где нужен карась, где предписана щука,

что такое татбир, что такое кидуш,

и болеет ли теща соседского внука.

Все беднее в избе становился буфет,

все короче по дачам пилили обрезы,

все быстрее летел за лафетом лафет

и все громче скрипели у власти протезы.

Одряхлел исполин и засох вазелин,

забодать пастуха умудрилась отара,

и собрался писать мемуары Ильин,

наперед не прикинув размер гонорара.

Отплясал, отсидел, отлежал, отвставал,

отработал свое во втором эшелоне,

так что в дело сгодился простой самосвал

и на нем сэкономили даже полоний.

Отрыдался Шопен, оборвался мотив,

и кончается жизнь его полною лажей,

над Хованской трубой небеса закоптив

ни на что не годящейся грязью и сажей.

ЕФИМ НИКОНОВ. ПОТАЕННОЕ СУДНО. 1721

Омулевая бочка – пленительный штрих!

Проследим, неудобную тему затронув:

на российских морях много баб-Бабарих,

и значительно меньше прекрасных Гвидонов.

Но зато у холопа открыта душа

нараспашку, навылет, навынос, навылаз:

за сто лет до Левши подмосковный Левша

положил смастерить для царя «Наутилус».

У царя на уме Амстердам и Париж,

он и сам-то отчасти кустарь-одиночка.

Потаенный корабль для него мастеришь,

а выходит опять омулевая бочка.

Тут все та же проблема простых россиян,

собираешься шапкой побить супостата,

штурмовать собираешься остров Буян,

а выходит – не можешь доплыть до Кронштадта.

Если царь из-за моря привозит горилл,

то страна превратиться грозит в обезьянник,

и неважно, какой ты корабль мастерил,

потому как получится только «Титаник».

Непременно какая-то грянет беда,

угадать-то легко, но избавиться трудно.

Потаенные сколько ни строишь суда,

получаются лишь потаенные судна.

Будет лезть и советовать каждый ханжа,

не дадут тебе дело исполнить благое.

Для шпаклевки попросишь ты жира моржа.

но моржовое что-то получишь другое.

Царь не ждал, не гадал, но навеки задрых,

он совсем и не думал о смерти дотоле,

а толпа упомянутых баб-Бабарих

утвердилась на русском несчастном престоле.

Бабариха – она из крутейших бабуль,

авантюр не желают подобные бабы,

и выходит, что лодка сказала «буль-буль»

и поди докажи, что поплыть бы могла бы.

Расхреначат те бабы державу к хренам,

и не только к хренам, рассуждая по-русски.

Не плывет твой корабль по морям, по волнам,

а плывет он туда, где зимуют моллюски.

Тридцать третье несчастье, невзятый разбег,

осрамившийся ген и облом хромосомы,

незадачливо тонущий Ноев ковчег,

неизвестно куда злополучно несомый.

Но зато в глубине, выплывать не спеша,

отчего-то с улыбкой весьма нехорошей,

ухватясь за штурвал, торжествует Левша,

удалой капитан деревянной галоши.

* * *

Не понять — не постичь — не сберечь — не увлечь — не помочь.

На задворках Европы стоит азиатская ночь.

Это клен одинокий руками разводит беду.

Это лебедь последний крылами колотит по льду.

Это гибнет листва, это ветер над нею поник.

Это в городе ночью звучит неизвестный язык.

Только миг обожди — и застынет река в берегах.

Только миг обожди — и по горло потонешь в снегах.

Для кого — для чего — отвернись — притворись — претворись

В холодеющий воздух, стремящийся в гулкую высь.

…Что ж, лети, ибо в мире ноябрь, ибо в мире темно,

Ибо в небе последнем последнее гаснет окно,

Ибо сраму не имут в своей наготе дерева,

Ибо в песне без слов беззаконно плодятся слова.

Плотно уши заткни, сделай вид, что совсем незнаком

С этим странным, шуршащим меж листьев сухих языком.

Он неведом тебе, он скользящ, многорук и безлик —

Это осени клик, это пламени длинный язык.

Это пламя голодное желтые гложет листы,

И поручен ему перевод с языка темноты.

* * *

Природа слагает зеленое знамя ислама

И рушится ливнем багровых осенних отрепьев.

Комедия кончилась. Видно, готовится драма.

Григорий Отрепьев, до завтра, Григорий Отрепьев.

Димитрий, забудь, что по-летнему сердце пригрелось.

Холопов зови — посмеемся слетающим флагам.

Кончается лето. Объявлены осень и зрелость.

Последние клены толпятся багровым аншлагом.

Пусть карта небес побелела от звездного крапа —

Даст Бог, расхлебаем. Да мало ли в жизни историй!

…Но с хрустом песчаным осенняя сфинксова лапа

Сметает меня и тебя, малоумный Григорий.

Листва, отлетай, заметая следы безобразий,

Пусть рушатся листья и звезды — пустая утрата.

Эх, так-перетак, бесполезные звезды Евразий,

Григории всякие, чертово племя разврата.

А ждать невтерпеж, так и ждешь, как лежишь на иголках —

Природы покров не растерзан — он ярок, лоскутен.

Пусть осень подходит — распутица, грязь на проселках.

Григорий Распутин, до завтра, Григорий Распутин.

* * *

Здесь, на земле, странной пускай и неживой —

Город стоит, все-таки твой, все-таки твой.

Если замрет — пусть хоть на миг — сердце в груди —

В каменный лес, в каменный лес лучше нейди.

Пусть это бред, пусть это сон, пусть это блажь —

Все-таки плюнь через плечо, нечисть уважь.

Под мостовой в трубах, в песке стелется гул —

Все ли с земли ветер ночной нынче слизнул?

Думал, в реке стерлядь живет, либо лещи?

Нет, не уди, нет, не броди, нет, не ищи.

Дом твой давно отдан под склад, пущен на слом —

Малой слезы не пророни здесь о былом.

Если солжешь малой слезой, стон вознося —

Прахом пойдет исповедь вся, исповедь вся.

Нет ничего здесь, в глубине каменных чащ.

Только горит мертвый фонарь — тускл, но слепящ.

Отражены в черной воде скованных рек

Улица, ночь, сто фонарей, десять аптек.

Город и гарь, ветер и смрад. Скажешь не ты ль:

Доброй землей станет в конце мертвая гниль.

Может, тогда — верить во мгле не устаю —

Бросит Господь семя свое в землю сию.

* * *

Вот и подошли мы то ли к перекрестку, то ли к семафору.

Кто предупредил бы, что ли, остерег бы, дал бы, что ли, фору?

Кто бы намекнул бы, поделился мыслью, мненьем хоть каким бы?

Со всего, что свято, время беспощадно посдирало нимбы.

Посдирало шкуру, так что вспоминать ли ордена и даты?

Так что нам ли хныкать, так что нам ли вякать — сами виноваты.

Ни тебе закуски, ни тебе обслуги. Прочь, свиные хари!

Нет ни человека здесь, в людской пустыне, здесь, в мирской Сахаре.

Все, что зеленело, и луга, и долы, вытоптали козы.

Ни тебе подхода, ни тебе погоды, ни метампсихозы.

Женщина приходит, женщина уходит — это сколько ж можно?

Сам не молодеешь, оттого, конечно, несколько тревожно.

Заживает рана, да не обольщайся — тонок эпителий.

За чредою пьянок так же неизбежна череда похмелий.

Всюду вой далекий, всюду крик тягучий — не предсмертный хрип ли?

Укажи, о Боже, как, да и во что же, мы, выходит, влипли?

Я кидаюсь в полночь, в сырость и в бездарность, пропаду напрасно

В этой тьме поганой, потерявши голос — но крича всечасно:

Этот мир безумный, мир благословенный, грязный и постылый —

Господи, помилуй! Господи, помилуй! Господи, помилуй!

* * *

А я ведь не знаю, какое сегодня число,

Куда меня ветром времен и за что занесло.

А я ведь не знаю, кто бог на сегодня, кто черт —

Желания нет забираться в подобный кроссворд.

Мне только всего-то узнать бы, что цел кошелек,

Что в чьем-то окне помаленьку горит фитилек.

Что люди опять помаленьку твердят о душе,

Хотя в телевизор глядят («Пуркуа ву туше?»)

А я их люблю с их похабным житьем да бытьем.

В жилетку поплакать им некому в мире моем.

Я — только звено, только спичка на горьком ветру.

Пока не велят — поживу, ничего, не помру.

Пока не зовут — поучу их невемо чему.

Хоть малую искорку брошу в кромешную тьму.

А справа враги, а и слева, и прямо — враги.

Уж, Господи, хочешь, не хочешь, а мне помоги!

Легка Твоя ноша, и вечна моя похвала —

Но, Господи, я ведь не знаю ни дня, ни числа!

* * *

Эту цепочку ломкою строчкой увековечу:

Шило на мыло, мыло на сало, сало на гречу.

Эта цепочка — точно по схеме, точно по слепку:

Бабка за жучку, жучка за внучку, дедка за репку.

Кружатся годы — белые враны, черные чайки.

Не ошибиться в качестве шила, в сортности швайки.

Цифры да цифры — как конвоиры с фронта и с тыла:

Шило на мыло. Было да сплыло. Сердце остыло.

Только бы тихо, только бы глухо, шито да крыто.

Это не ярость, это не злоба. Это защита.

Это защита от снегопада, от перепада.

Чур: не бороться. Если не дали, значит, не надо.

Можно молиться даже в канаве, даже в борделе,

Чтоб ненароком, в самом бы деле, свиньи не съели.

Чтобы, как надо, шелестом сада кончилось лето.

Боже, спасибо: даже за это, даже за это.

Все остальное — побоку, на фиг. Не было речи.

Снеги да вьюги. Ветер на круги. Вечность, до встречи.

* * *

Мой друг, не жалуйся, не сетуй,

А присмотрись-ка к жизни этой.

Гляди: в округе

Коллекция зловещих тварей,

Лепидоптерий, бестиарий,

Мир Кали-юги.

Здесь что в Багдаде, что в Дамаске

Уж как-то слишком не до сказки

Разумной, вечной.

Здесь лишь войной полны театры,

Змея — не символ Клеопатры,

А знак аптечный.

Здесь, раздвигая мрак великий,

Сквозят чудовищные лики,

Вся нечисть в сборе.

Сочится серою планета,

Здесь не Россия и не Лета,

Здесь — лепрозорий.

Здесь нет для гордости предмета,

Здесь ни вопроса, ни ответа,

Ни свеч, ни воска.

Одни отчаянье со злобой.

Не пасовать — поди, попробуй,

Раз карта — фоска.

Уж как ты спину не натрудишь —

Терпи, казак: никем не будешь.

Мест не осталось.

Коль можешь — верой двигай гору,

А ежели судьба не впору —

Что ж, бей на жалость.

А перемирье — вещь благая,

Ушла война — придет другая.

Мы тленны, бренны.

Бывает в Пасху панихида,

И даже «Красный Щит Давида» —

Предмет военный.

А если мир — подобье Бога?

Не жаль тогда ни слов, ни слога,

Но будем прямы:

Быть может, разница ничтожна,

Но мир, в котором все возможно —

Сон Гаутамы.

Что ж, сон как сон — так пусть продлится,

Здесь никакой причины злиться:

Вот, скажем, атом,

А вот другой — они не схожи,

Так нечего пенять на рожи

Российским матом.

Спит мотылек — чего уж проще?

Он видит сон — китайца в роще,

Будить не смейте,

И знайте: право есть у Бога:

Взяв человека — хоть немного

Сыграть на флейте.

Мелодию, что он играет,

Никто из нас не выбирает

Да и не слышит.

Но Божий Дух — во сне и в яви,

Где хочет — уж в таком он праве —

Живет и дышит.

Памяти о. А. М.

* * *

Возьми да и нарушь условия игры:

Обиженный простит: так что ж, просить прощенья?

Полкружки теплоты, восьмушка просфоры

И полведра воды — все таинство крещенья.

Да, лучше б на миру, — но, в общем, наплевать,

Какие там пойдут суды и перетолки,

Не время тосковать, не время торговать,

А время — собирать последние осколки.

Улыбкою ответь на каверзный вопрос,

Скажи, мол, тороплюсь, мол, бьют копытом кони.

Загадок больше нет. Отбит у сфинкса нос.

История мидян ясна, как на ладони.

Она-то позади, да темень впереди,

И ни зарубки нет, ни лодки, ни причала.

Так, не спеша, плетись: куда-нибудь приди,

Где можно кол забить, забывши про мочало.

Не бойся вновь уйти в земной круговорот.

Как сердцу не саднить, коль в нем навеки рана?

Трудись и не ропщи, вот так и жизнь пройдет:

Привычнее, чем смерть — но лучше, чем нирвана.

* * *

«…И лист мелькает…»

Иван Елагин

Кленовый лист — совсем не флаг Канады,

Но подчиняет мысли, чувства, взгляды,

Но — он часов осенних господин.

Он — цвета крови не вполне арийской,

И русский крест под надписью английской,

Быть может, вижу нынче я один.

Как будто не всерьез, а понарошку

Умелец врезал в мраморную крошку

И восемь цифр, и между ними — нить.

Да, здесь, у древних вод Мононгахилы,

Конечно, будут новые могилы:

Америка умеет хоронить.

Но, красный лист, не прерывай же танца!

Кружи привычный взгляд американца

И прорезями дивными сквози;

Пускай хотя на миг отступит горе,

Как свечка во Владимирском соборе

То вверх, то вниз, то вверх, то вниз — скользи.

Былое, отворись, отдерни шторку,

Дай повидать Владимирскую горку,

Харбин, Саратов — всю колоду карт,

Все — либо цвета крови, либо смоли,

Жизнь рассеклась на две неравных доли:

В июне оборвался месяц март.

А карты — липа, ни одной без крапа,

Без фетра шляпа и пальто без драпа,

А в пригородах бомбы и пальба,

А позже — вовсе жребий неизвестен,

И лишь один великий драп нах вестен:

Глядишь, еще да вывезет судьба.

…Но я строку печально обрываю,

Я, как овчарка, мчусь вослед трамваю —

Нет, не догнать — и осень на дворе.

Продлись хоть миг, наш век недолговечный,

А дальше — только крест восьмиконечный

И всю судьбу вместившее тире.

Упасть, ползти на ослабевших лапах,

Земли осенней втягивая запах,

Он все слабее — зимний воздух чист.

Пора покою и пора порядку.

Лишь кружится, впечатанный в сетчатку,

Кленовый лист, кленовый красный лист.

ФИЛАРЕТ В СИЙСКОМ МОНАСТЫРЕ, 1601

На Сийском озере, в неслыханной глуши,

от стен монастыря тропа ведёт полого:

к воде, где окуни, да мелкие ерши,

да щука старая, да тощая сорога.

Подлещик на уху то ловится, то нет;

здесь, в ссылке горестной, в томлении несытом

пустынничает мних, зовомый Филарет:

ещё не скоро стать ему митрополитом.

Цепочка тянется однообразных дней,

пусть мнится здешний край кому-то полной чашей,

но макса сладкая северодвинских мней

не предназначена для трапезы монашьей.

На бесполезный гнев не надо тратить сил,

но к Белоозеру душа стремится снова,

куда любимый сын, младенец Михаил,

отослан волею иуды Годунова.

Никто изгнаннику не шлёт вестей в тюрьму,

не умалился страх, а только пуще вырос,

и мних в отчаянье: приказано ему

ни с кем не говорить при выходе на клирос.

Терзают инока мучительные сны,

не по нему клобук и подвиг безысходный;

ночами долгими у Северной Двины

он грезой мучится, бесплодной и голодной.

Пусть бают что хотят, предание свежо,

уместно обождать во кротости великой:

лишь Годунов помрёт – он на Москву ужо

царём заявится или другим владыкой,

чтоб скоро возгласить, избавясь от врагов:

мечите-ка на стол, – да ничего не стырьте, –

просольну сёмжину, белужину, сигов,

прут белорыбицы да схаб печорской сырти.

Тельное лодужно извольте принести,

шеврюжину ещё, капусту в постном соке,

икру арменскую и дорогие шти,

уху, учинену со яйцы да молоки.

...Такие пустяки нейдут из головы!

Грядущее темно, и тяжелы вериги.

Ужели не дойти от Сии до Москвы?

Да только на Руси царём не быть расстриге.

Кто знает, что судьба ещё преподнесет?

Пусть мерзостна скуфья, невыносима ряса,

но надобно терпеть сие за годом год

и всё же своего суметь дождаться часа.

Пусть бесистся осман, – не страшен он ничуть.

пусть ляхи точат зуб да ждут жиды мессию,

лишь ни в который век на непрохожий путь

не надо направлять ни Сию, ни Россию.

Нет осуждения монашеским трудам,

а патриарший жезл сойдёт и за дубинку,

и в тот великий час рабам и господам

тень Грозного ещё покажется в овчинку.

Ты как там, Годунов? Здоров, иль вовсе плох?

Но, сколь ни царствуешь, ты не поймёшь при этом,

что царь в России – Бог, но он не просто Бог:

в России – Бог с людьми, а люди – с Филаретом.

ЯКОВ ХРИПУНОВ 1630

От бесконечных войн землица подустала;

пора бы отдохнуть стрельцам да пехтуре,

и заплатить долги, но вовсе нет металла

в монетных мастерских на денежном дворе.

Кто знает, от кого и кто сие услышал,

старинная Москва на выдумки щедра:

богато наградит того, кто рылом вышел,

Тунгусия, страна слонов и серебра.

Трофей богат зело, да порученье скользко.

Сколь велика Сибирь, где ты один, как перст!

Приказано дойти к Тунгуске от Тобольска,

короче, одолеть все тридцать сотен верст.

Не возразишь: пойдёшь что волей, что неволей,

но скажешь ли кому, сколь этот путь рисков?

Зерколишек возьми – менять на мех соболий,

и браги не жалей для всяких остяков.

Слух про богачества имеется в народе,

но если врёт народ, быть, стало быть, беде:

берут-де там руду, да плавят серебро-де,

да только не поймёшь – берут-то, гады, где.

Князишки купятся на русские посулы, –

наутро вспомнят ли, что пили ввечеру?

Пусть олово берут за просто так вогулы,

но путь желаемый укажут к серебру.

Тунгус горазд болтать, да верить ли ловчиле?

...Но и казнить его не следует пока:

из руд, что он принёс, расплавив, получили

отливку серебра на три золотника.

Конечно, риск велик – придётся жить, рискуя;

коль верную тропу укажет местный люд,

так подарить ему три пуда одекуя,

пятьсот зерколишек да шесть десятков блюд!

Так что ж запрятано под валуном лежачим?

Открыты берега, морозу вопреки.

Легко бы серебро найти войскам казачьим,

да только серебра не ищут казаки.

Для инородцев тут любой казак – вражина,

бурят бы и принёс весь тот ясак добром,

однако что ни день беснуется дружина.

коль запрещаешь ей устраивать погром.

И пишет он, уста молчаньем запечатав:

«Сибирь не для ворья, и это весь ответ:

не больно-то легко собрать ясак с бурятов,

а что до серебра – его здесь просто нет».

И более угроз желая не имати,

ушёл Игнатьевич в пургу и снеговерть:

чем сгинуть у царя в промозглом каземате,

так лучше средь тайги спокойно встретить смерть.

Примеривал февраль морозную обнову,

был день второй поста у христиан, когда

пустыня белая открылась Хрипунову:

вовек не досягнет рука Москвы туда.

Уж лучше погибать в таёжной лихоманке,

чем от лихих друзей быть выданным врагу, –

и встретить тень царя однажды на свиданке

случится стольнику, замерзшему в снегу.

Века надвинутся, и в узелок увяжут

все тридцать новеньких серебряных монет,

и, в общем-то, плевать, что именно расскажут

минувшие снега снегам грядущих лет.

КРИЖАНИЧ В ТОБОЛЬСКЕ

Кто в былое стреляет из малой пистоли,

на того из грядущего смотрит пищаль.

Ты на хвост не насыплешь минувшему соли,

глядя в прошлое, острые зубы не скаль.

Царь меняет к обеду за ферязью ферязь,

остывает еда, выдыхается хмель,

а Крижанич, в Тобольск упечённый за ересь,

рассуждает о воинствах русских земель.

Спит Европа, беды на себе не изведав,

не боясь самопалов, мортир и фузей.

хоть противиться даже войскам самоедов

не сумели бы ратники прусских князей.

Описания медленным движутся ходом,

не спешит никого осуждать униат:

не любое оружье годится народам,

но потребны дамаск, аль-фаранд и булат.

Вот на них-то и ставят в боях государи,

сколь ни дорого, но покупай, не мудри,

будет поздно, боец, вспоминать о кончаре,

в час, когда над тобой засвистят кибири.

О штанах и о шапках заботиться надо,

и о множестве самых различных одёж;

ибо мало бойцов погибает от глада,

но от хлада любой пропадёт ни за грош.

Познаются уроки – на собственной шкуре,

ключ грядущих удач не лежит в сундуке.

...Пишет книгу свою рассудительный Юрий

на понятном ему одному языке.

Бедолагам всегда не хватает обола,

и уж вовсе не стоит пускаться в бега;

крепко узника держат низовья Тобола,

снеговые луга и глухая тайга.

Только в ссылке и можно работать в охотку,

сочинять, суеты избегая мирской,

там не надо садиться в харонову лодку

что плывёт в океан ледяною рекой.

Потерпи, и однажды помрёт истязатель,

семь с полтиной – не больно-то страшный удел:

где была бы Россия, когда бы писатель

не скитался по ссылкам, в тюрьме не сидел?

Что за странная нота звучит, как звучала?

Что за долгие ночи и краткие дни?

Может, вовсе и нет ни конца, ни начала?

Может, только и есть, что одни лишь они?