Posted 10 апреля 2008,, 20:00

Published 10 апреля 2008,, 20:00

Modified 8 марта, 08:15

Updated 8 марта, 08:15

Один из недорассказавших

Один из недорассказавших

10 апреля 2008, 20:00
Рюрик ИВНЕВ (1891, Тифлис – 1981, Москва)

–Товарищ Евтушенко? Позвольте представиться: Рюрик Ивнев, – раздался мягкий голос в битком набитом Дубовом зале ресторана ЦДЛ, где когда-то в собственном доме танцевала Наташа Ростова, а на моих глазах нещадно прорабатывали писателей, рискнувших хотя бы половиной подошвы оскользчиво соступить со столбовой дороги соцреализма на сомнительную толстовскую тропинку. – За вашим столом, кажется, есть свободный стул? Надеюсь, не помешаю, – без тени навязчивости, а даже несколько смущенно продолжил желтовато-седой человек с лицом актера, обычно играющего в советских театрах аристократов. Он неловко переминался в белых парусиновых туфлях, начищенных зубным порошком по давно прошедшей моде, – последний раз я видел их в довоенном фильме «Подкидыш» на ногах у партнера Фаины Раневской, которому она адресовала знаменитую реплику: «Муля, не нервируй меня».

Мы с моим ближайшим товарищем в поэзии Володей Соколовым, только что читавшие друг другу свои новые стихи, вскочили, пододвигая стул нашему гостю, за сутулой спиной которого сквозь табачный дым проступили размытые видения Сергея Есенина, Николая Клюева, Анатолия Мариенгофа… А вокруг царила божественная вакханалия обчитывания друг друга стихами – одно их самых прекрасных сумасшествий шестидесятых годов…

Стихи неудержимо вырывались из глоток, охрипших от беспрерывного детского самоутверждения авторов, для которых поэзия была единственной страстью и единственным средством зарабатывания на жизнь. Слава Богу, что не вывелись еще люди, живущие стихами. Но в России нет сейчас ни одного поэта, живущего на стихи. Блаженны времена расцвета графоманства как питательной (в прямом смысле) среды, противостоящей этому графоманству, которое, однако, необходимо, чтобы поэты физически могли выживать!

В Москве шестидесятых в списках Союза писателей числилось не меньше тысячи довольно средних стихотворцев, что было не таким уж большим налогом на пару дюжин настоящих поэтов, которых хватило бы аж на две национальных сборных нашей поэзии – простите мне футбольное сравнение.

Еще жива была Анна Ахматова. Был жив Илья Эренбург, оставивший незабываемые стихи о гражданской войне в Испании. Был жив автор двух всенародных стихотворений «Жди меня» и «Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины…». Был жив автор всенародной поэмы «Василий Теркин». Автор «Гренады» выступал в Политехе вместе с опальными шестидесятниками, один из которых привез впоследствии на его могилу горсть гренадской земли. Ярослав Смеляков из лагерей вынес поэму «Строгая любовь» – романтический запроволочный реквием своим последним иллюзиям, недорастоптанным сапогами Вохры.

Расцвет поэзии в шестидесятых – это не только так называемые «четверо бессмертных» с обложки коротичевского «Огонька», это мощное множество разновозрастных и разнообразных дарований – уж простите за простое перечисление: последний раз, честное пионерское. Павел Антокольский, Николай Заболоцкий, Леонид Мартынов, Борис Слуцкий, Николай Глазков, Давид Самойлов, Александр Межиров, Юрий Левитанский, Глеб Семенов, Николай Тряпкин, Григорий Поженян, Борис Чичибабин, Константин Левин, Булат Окуджава, Евгений Винокуров, Наум Коржавин, Владимир Корнилов, Семен Липкин, Инна Лиснянская, Владимир Соколов, Герман Плисецкий, Роберт Рождественский, Андрей Вознесенский, Новелла Матвеева, Евгений Рейн, Иосиф Бродский, Александр Кушнер, Николай Рубцов, Белла Ахмадулина, Юнна Мориц, Владимир Высоцкий, Олег Чухонцев, Юрий Кузнецов, Олег Григорьев… Все они тогда были. Порознь, но вместе. И, как убедились наши с Володей изумленные глаза, был жив и Рюрик Ивнев, знавший нас по именам.

Он вежливо послушал наши стихи. Я не всё запомнил, что он говорил, но слово «преемственность», редко употреблявшееся тогда, а сейчас почти позабытое, было произнесено и запало в меня. Думаю, что хамоватая попытка нынешних постмодернистов разрушить преемственность, обрубить связи с шестидесятниками вызвана нескрываемой завистью к ним за читательскую любовь, за стадионные чтения. И это объясняет, почему из новых геростратов не получилось ничего серьезного: они были слишком заняты сожжением чужих храмов вместо строительства собственных.

Ивнев спросил нас, помним ли мы какие-нибудь его стихи. Володя прочел по памяти:

Мне страшно. Я кидаю это слово

В холодный дым сверкающей земли.

Быть может, ты вливал мне в горло олово

При Алексее или при Василии.

Мне поразила страшноватая игра этих «л» с прихлюпом как будто действительно расплавленного олова, льющегося в глотку жертвы.

Рюрик Ивнев чуть поправил Володю, сказав, что надо целиком перенести ударение на последний слог в слове «Василии».

Я, к стыду своему, вспомнил только «Как сердце, вздрогнула машина парохода…», а продолжить не смог. Но на мою просьбу помочь мне вспомнить дальше Ивнев пожал плечами:

– Да я и сам забыл. Столько лет прошло… Если позволите, я лучше прочту небольшой рассказ «Владивостокский старик».

Он раскрыл клеенчатый бухгалтерский портфель и достал, бережно разгладив, машинопись, пожелтелую от времени, как его седина.

– Я написал этот рассказ в 1926 году. Его хотят перепечатать в моем родном Тбилиси, да вот я в раздумье – поймут ли его сейчас…

Это был грустный рассказ о встрече на бульваре с одиноким стариком, рассказавшим притчу о главной (столбовой) дороге и боковых дорогах, которые могли бы стать главными и гораздо более интересными. Понимаю, почему эта притча всё больше мучила Ивнева к концу жизни.

Хоть он и родился в Тифлисе в семье военного юриста, чьи предки были выходцами из Голландии и обрусели при покровительстве Петра Первого, Ивнев скоропалительно примкнул к большевикам, начав печататься в 1912 году в их газете «Звезда»: «Веселитесь! Звените бокалом вина! Пропивайте и жгите мильоны! Хорошо веселиться, и жизнь не видна, И не слышны проклятья и стоны…» Удешевленный Некрасов. Тогда это было вполне диссидентно, а значит, и модно. Но у Ивнева были и милые стихи, когда он от риторики пробивался к лирике.

В марте 1915 года на вечере в пользу раненых Ивнев познакомился, а затем и нежно подружился с Есениным, который посвятил ему несколько стихотворений. Со временем Есенину досталось служить в Царском Селе. Маяковский, кстати, устроился на службу в Военно-автомобильную школу в Петербурге. Первоначальный «патриотический порыв» сменился горьким разочарованием после бесчисленных потерь. Маяковский написал о них в поэме «Война и мир»: «В гниющем вагоне / на сорок человек – / четыре ноги». Сознание бессмысленности войны выветрило героизм во имя разваливавшейся монархии.

Однажды в «Бродячей собаке» Ивнев прочел такой стишок: «На станции выхожу из вагона И лорнирую неизвестную местность, И со мною всегдашняя бонна – Будущая известность». Маяковский тотчас отреагировал: «Кружева и остатки грима / будут смыты потоком ливней, / а известность проходит мимо, / потому что я только Ивнев».

Маяковский как в воду глядел. Лучшие стихи Рюрика Ивнева написаны на боковых тропинках, а всё, что написано на столбовой дороге, – сплошная напыщенность. Сердце его не ладило с инстинктом выживания, который иногда почему-то называют умом.

Но и ум его был заметно стреножен. Приводя факты своей работы в Смольном, он явно боится анализировать их с христианской точки зрения, прибегая к чуждой ему, если исходить из его же лирических стихов, логике революционной целесообразности, которая неубедительна в устах такого мягкого человека и продиктована лишь одним – чувством самосохранения. Но есть в его воспоминаниях и ценные крупицы правды. Недели через две после февральской революции Есенин и его друзья – «крестьянские поэты» Николай Клюев, Петр Орешин и даже Сергей Клычков, чему я не совсем верю, всерьез напугали Ивнева торжеством своей озлобленной мстительности, выкрикивая, что пришло их времечко. Они не понимали, что пришло время их убийц.

Но как жаль, что Ивнев, который оказался внутри большевистской системы, став правой рукой Луначарского, так мало рассказал о том, что должен был знать. Он не мог не сталкиваться со Сталиным, Бухариным, Троцким, он не мог не видеть, как шло перерождение власти в самом аппарате, частью которого он был. И всё это либо до сих пор лежит за семью замками, либо просто-напросто не написано.

Он умер за рабочим столом, чуть-чуть не дотянув до перестройки. Может быть, тогда и рисканул бы. Но и сам отец перестройки М.С. Горбачев, которого в отличие от многих неблагодарных людей я люблю хотя бы за то, что он устранил атомный дамоклов меч над человечеством, до сих пор не написал и четверти того, что знает. Он еще недораскрыл столько тайн – в частности, о том, что на самом деле происходило в Форосе, о чем он, было, заговорил сразу после путча, да сам себя и оборвал. Надеюсь, что он еще дорасскажет недорассказанное.

Главное политуправление армии, в свое время пытавшееся запретить мою песню «Хотят ли русские войны?» как демобилизующую наших славных воинов, не позволило даже Г.К. Жукову самому выбрать человека, который помог бы ему писать мемуары. Маршалу навязали обыкновенного порученца, а Жуков хотел, чтобы это был Константин Симонов. Конечно, тогда получилась бы совсем другая книга.

Любопытно, что Луначарский рекомендовал Ивнева в ЧК, от чего тот, если верить его воспоминаниям, отвертелся. Но что он делал во многих заграничных командировках? Он же не читал стихов в переполненных залах, как поэты нашего поколения, не давал интервью.

Есенин отметил, что Ивнев проявлял полное равнодушие к человеческим потерям. Неужели это правда? Может, от арестов и расстрелов люди деревенели и боялись задумываться над тем, что происходит, даже бегая с бумажками об этих арестах и расстрелах по кабинетам, лишь бы их фамилия не оказалась в списках.

Ивнев – драгоценный свидетель. То, что он все-таки написал о литературной жизни, пригодится для восстановления эпохи. Но он один из многих свидетелей, не оставивших полных свидетельств. Огромная часть его жизни проходила внутри политики, и я не верю, что он не понимал, что происходит вокруг него, да и с ним самим.

Не только история нашей страны, но и история человечества полна недорассказавшими людьми.

Всем недорассказавшим


«Как сердце, вздрогнула машина парохода…»
Так жаль, что недорассказали вы,
как несвободой сделалась свобода.
Чернила заморозил страх, увы!

Когда хоронят люди память заживо,
то воскресает пролитая кровь.
Трагедия всех недорассказавших
в том, что всё может повториться вновь.

Евгений ЕВТУШЕНКО



Опуская веки, как шторы,
Одному оставаться позволь.
Есть какой-то предел, за которым
Не страшна никакая боль.
И душа не трепещет, не бьется
И глядит на себя, как на тень,
И по ней, будто конь, несется,
Ударяя копытами день.
Будто самые страшные горы,
Как актеры, сыграли роль.
Есть какой-то предел, за которым
Не страшна никакая боль.
1916

* * *
Слова – ведь это груз в пути,
Мешок тяжелый, мясо с кровью.
О, если бы я мог найти
Таинственные междусловья.

Порой мне кажется, что вот
Они, шумя, как птицы в поле,
До боли разрезая рот,
Гурьбою ринутся на волю.

Но иногда земля мертва,
Уносит всё палящий ветер.
И кажется, что всё на свете –
Одни слова.
1923

* * *
Ах, с судьбою мы вечно спорим,
Надоели мне эти игры,
Чередуется счастье с горем,
Точно полосы на шкуре тигра.

Серых глаз ворожба и тайна,
Ну совсем как средневековье.
Неужели они случайно
На любовь отвечали любовью?

Что мне солнце с его участьем,
Эти пригоршни желтой соли.
Я вчера задыхался от счастья,
А сегодня кричу от боли.

Ах, с судьбою мы вечно спорим,
Надоели мне эти игры,
Чередуется счастье с горем,
Точно полосы на шкуре тигра.
1926

"