Posted 10 марта 2012, 20:00
Published 10 марта 2012, 20:00
Modified 8 марта, 05:41
Updated 8 марта, 05:41
Мэтр советского кинематографа Сергей Герасимов, в целом поддержав мой фильм «Детский сад», пожурил меня за неправдоподобный хаос на московском вокзале осенью сорок первого года: «Ну, это, батенька, ваша поэтическая фантазия – люди на крышах вагонов! Когда нас с Тамарой Макаровой эвакуировали в Ташкент, нам дали купе со всеми удобствами, и был полный порядок…» Что мне оставалось делать? Только улыбнуться.
Детским садом нашего с Ольгой Кучкиной поколения была война, голодная, холодная, безо всяких удобств. Ими обладали только дети очень больших начальников, но я с ними не водился. Не верьте ностальгической мифологии о советском равенстве. Его не существовало и тогда.
Во время немецкой бомбежки эвакуационного поезда, идущего из Москвы в Башкирию, мама впихнула пятилетнюю Олю Кучкину под нижнюю вагонную полку, как будто это могло ее спасти. Сердобольная проводница и меня вталкивала под такую же полку такого же поезда, только идущего в Сибирь, а я был слишком долговяз для своих девяти лет и никак под полкой не умещался. Что-то все-таки высовывалось: или голова, или ноги. В конце концов проводница меня приткнула в тамбуре, постелив на полу матрас и закрыв намертво дверь для перехода в другой вагон. Получилось особое купе, но его временами использовали другие пассажиры для своих сердечных дел, и тогда мне приходилось перебираться на крышу и спать там, пристегнувшись к вентилятору. Вот какие у нас были удобства.
Так сама история пристегнула шестидесятников друг к другу солдатским ремнем.
Пока Олин папа, Андрей Павлович Кучкин, был в московском ополчении, а мама, Эсфирь Яковлевна, в башкирском городке Дюртюли шила белье солдатам, Оля пела для раненых в местном госпитале те же самые песни, какие пел и я с детским хором – только в другом госпитале, на станции Зима. Нас прижали плечом к плечу очереди за хлебом, в которых не по правилам было лезть вперед других. Позднее некоторые из нас (слава Богу, не все) переняли другие правила других очередей – за славой, за карьерой. Но Оля к таким не принадлежит.
После журфака МГУ она попала в «Комсомолку», одну из немногих тогда газет, печатавших порой смелые, острые статьи на внутренние темы. Первой вспоминается громовая публикация, разоблачившая грабительское варварство китобойной флотилии «Слава». Но и «Комсомолка» была втянута в поношения А.Д. Сахарова и А.И. Солженицына, диссидентов и правозащитников, а также Булата Окуджавы, Андрея Вознесенского, Василия Аксенова, Беллы Ахмадулиной и автора этой статьи. Однако Оля, проработав более полувека в «Комсомолке», ни разу не была замешана ни в чем, чего сегодня пришлось бы стыдиться. Она обладает редким пером универсального журнализма: когда надо – острым, колючим, когда надо – нежным и заботливым. Она свободно чувствует себя и в публицистике, и в литературоведении, и в театральной критике, не претенциозно, а просветительски преподавая любовь к литературе и, что очень важно, вкус, ибо уровень его сейчас катастрофически падает, подменяемый тупой развлекухой зомбирования либо стебным снобизмом. Но что бы она ни преподавала со страниц газеты, она преподает совесть. Ольга принадлежит к тем, кто остался верен лучшим шестидесятническим идеалам «возрожденчества, а не вырожденчества». К тем, для кого, по ее словам, «Отечество – таинство переживанья…».
Можно лишь поражаться, сколько Ольга уже сделала: это и тысячи статей, очерков, интервью, и документальные жизнеописания, и романы, и пьесы, которые не только сочинены ею, но и сыграны с ее участием.
И я, давний читатель Кучкиной-журналистки, удивился, узнав, что она стала писать еще и стихи, даже боялся их читать. Зачем ей это понадобилось? Ведь она о стольком своем, личном высказалась и в публицистике, и в прозе, и в драматургии, где всегда был лирический оттенок. Но стихи Ольги поразили меня беспощадной обнаженностью чувств, равной рисковой оголенности проводов под током высокого напряжения. Иногда я натыкался на казавшиеся мне неловкими рифмы, на как будто не совсем оправданные сбои ритма и спорный, на мой взгляд, выбор нужного слова. Но глаза у меня уже были на мокром месте, потому что редкая сегодня раскаленная исповедальность вовлекала в сопереживание.
Потрясающее по концентрации боли стихотворение о кавказской трагедии «Я беженец, я без вести пропала…» пронзило меня, как лучшие статьи Анны Политковской. А как могут оставить равнодушным такие строки:
Я тебя выболела,
я тебя выблевала
после удара в живот.
Вот.
Прочитав на радио «Культура» в передаче об Ольге Кучкиной эти четыре строки, я не удержался и гроханул кулаком от ярости на мужчин, доводящих наших многострадальных женщин до такого отчаянья. И не стал анализировать это стихотворение – оно стало жестоко анализировать меня самого.
На высокой ноте отозвался о книге стихов Ольги Кучкиной такой строгий ценитель поэзии, как Владимир Корнилов, для которого Ольга тоже была девочкой из одной с ним очереди: «Эти стихи каждый должен читать один, для себя. Это особого рода стихи. Меня книга удивила и даже потрясла. Во-первых, какой-то молодостью удивительной. Во-вторых, тем, что она ни на кого не похожа. Мы дико устали от проповедей, а теперь устаем от исповедей, особенно женских – женщины несут все свои беды и на нас обрушивают, да каждая еще громко, да еще с истерикой, по принципу выведения шлаков. Кажется, что у Кучкиной – другое. Она ни от чего не освобождается. Боль остается с нею, а вот как бы тень боли, дыхание, ветерок от этой боли достаются нам. И вообще она не навязывает себя. Наоборот, показывает себя нам как бы в перевернутый бинокль. Тут благородство. Это редкий случай. Я даже, по-моему, этого еще не встречал».
Что же заставило такого состоявшегося человека и профессионала пера, как Ольга Кучкина, взяться еще и за стихи? Ведь для этого нелегкого дела требуется особая техническая оснастка. Вот эмоции у Ольги и захлестывают, иногда размывая перемычки и выворачивая суставы, и рифмы крошатся под напором страстей. А между тем факт искусства налицо, раз сопереживание все-таки происходит! И кажется, я нашел разгадку Олиной отваги.
Когда ее отец и мать по-гриновски, почти одновременно ушли из жизни, она ощутила зияющую пустоту недоговоренности с ними о самом сокровенном. Тут вина не только ее, хотя она была трудным ребенком, лишь надевшим «личину покорности». Эта история чуть зашифрованно написана в ее несовершенном формально, зато душераздирающе страдальческом произведении «В деревянном доме». Когда однажды ночью она перелезла через забор, безрассудно прыгнув в раннюю любовь, отец счел это не любовью, а сумасшедшим фортелем и сурово отчитал дочку. А разве он сам в юности не был безрасуден, когда чуть не убил изменившую ему возлюбленную? Но мы не готовы простить своим детям того, что давно простили себе, лицемерно поучаем их, и они уходят в себя, замыкаются, и мы теряем их навсегда.
Вот в чем призналась Ольга Кучкина, с завидным мужеством исповедавшись во взаимном недоисповедании с матерью, которую на самом деле обожала: «Между нами невозможны были интимные вопросы. Сохранялась перегородка, через которую не проходили необходимые сигналы. Я не знала ни женской, ни человеческой, ни духовной жизни моей матери. Только бытовую. Мы не были друзьями. Мы не были близки. Я не понимаю почему и горюю безмерно».
И вот моя догадка, Оля, почему ты стала писать стихи: чтобы пусть запоздало, но выговорить всю себя своим ушедшим отцу и матери, как это должно было бы произойти при их жизни.
Разве поэзия – это не страх того, что нам не удастся выговориться, прежде чем мы уйдем сами? Жаль только, что отсроченная невыговоренность может реализоваться лишь односторонне, хотя чаще всего она обоюдная – и детей, и родителей.
* * *
Отравила меня жизнь, отравила,
всякой дрянью из судков перекормила,
ну, а я-то что ж, совсем невиновна,
как дурак глотать бессчетные говна.
Я хотела быть, как все, и даже ближе,
а в то же время выше стать,
а стала ниже,
перепачканные белые одежды,
перепорченные кислые надежды.
Травит душу, мучит рвота, как рота,
от солдатской вони мелкая икота,
что издевкой, что насилкой, всё больно,
еще хуже, когда добровольно.
Быть участником пирушки постыдно,
повара в крови, что так очевидно,
pазблюдовка раз от разу всё хуже,
неужто это он и есть, последний ужин?
А как хочется, не можется напиться
из криницы чистой-чистой водицы,
в свежий ветер,
как в тряпицу, завернуться,
от себя рвануться и – не вернуться.
26 июня 2001
* * *
Я беженец, я без вести пропала,
заложница за ложный выкуп,
я тот солдат, кому из самопала
патрон последний на прощанье выпал.
Я тот старик гундосый и старуха,
что в доме престарелых позабыты,
с потерей вкуса, зрения и слуха,
за что, попавши под руку, избиты.
Я тот полковник, с жабьими очами,
снасильничавший тощую чеченку,
расстрелянная, брошенная в яме,
я им размазана кишками по застенку.
Убийца и убитый, соглядатай
всего, что на земле при мне творится,
я молча в этой должности треклятой
смотрю, когда же небо отворится.
8 июля 2001
* * *
Замирает какой-то во мне человечек,
мотылек, или бабочка, или кузнечик,
летом бархатным
и летним ливнем вспоенный,
до последних сезонов не утоленный.
Замирает мой маленький, замирает,
замерзает и пылью морозной мерцает,
властелином колец годовых
я смотрюсь, как шальная,
я с потерей внутри,
а размера потери не знаю.
22 декабря 2002
Старая пластинка
Зачем я ставлю старую пластинку
на мой больной советский патефон,
зачем припоминаю ту картинку,
где влюблена, и он в меня влюблен?
Полузапретное крутилось танго
в каком-то тыща девятьсот году,
жизнь начиналась медленно и странно,
и отводила музыка беду.
Вот лейтенант, а вот его девчонка,
смешная пара: туфли-сапоги,
смеялись, цокая легко и звонко,
и не расслышали судьбы шаги.
Она войдет, как тот чудак с мороза,
не запылится, явится напасть!
Танцуем все, пока еще не поздно,
и кавалер живой
и хочет барышню украсть.
25 февраля 2003
Сон о детстве
Песня на старый мотив
Танцуем все, пока еще не поздно,
и кавалер живой
и хочет барышню украсть.
Ольга Кучкина
Крутится-вертится шар голубой.
Мы еще не танцевали с тобой.
Поздно, наверно, начать нам сейчас.
Лишь с удивленьем посмотрят
на нас.
Может, во снах твоих ты до сих пор
перелезаешь отцовский забор.
Ну а во сне моем тырит наган
эвакуированный мальчуган.
С этим наганом, мечтатель-простак,
хочет он взять в одиночку рейхстаг.
Порознь, а все-таки тайно вдвоем
раненым в госпитале мы поем.
Крутится-вертится шар голубой…
Где на нем наша победа с тобой?
Ну а вокруг равнодушия льды.
Льды, словно надолбы,
мрачно тверды.
Кавалер барышню мог ли украсть?
Только победа была наша страсть.
Нет от победы великой следов.
Мы – как два красных флажка
среди льдов.
Крутится-вертится шар голубой.
Мы еще не проиграли наш бой.
Евгений ЕВТУШЕНКО