Posted 9 июля 2009,, 20:00

Published 9 июля 2009,, 20:00

Modified 8 марта, 07:33

Updated 8 марта, 07:33

Мечтатель о прозрачной жизни

Мечтатель о прозрачной жизни

9 июля 2009, 20:00
Вадим ШЕФНЕР 1915, Петроград – 2002, Санкт-Петербург

Один из героев повести Вадима Шефнера – мягкой, сентиментальной, как многие его стихи, – «Сестра печали» (1963–1968) может показаться сегодняшним юным кандидатам в олигархи, с глазами жесткими и четкими, как оптические прицелы, романтической выдумкой писателя. «Ему почему-то везло только с домработницами, – может быть, они были добрее всех других и жалели его. Но и в Костиной душе жила мечта, что его полюбит прекрасная интеллигентная девушка. Иногда такая девушка действительно появлялась на его горизонте. Иногда он влюблялся и начинал прозрачную жизнь… Это была новая, светлая жизнь, без ошибок, без выпивок, с новыми ясными далями и горизонтом, с непрерывным развитием интеллекта и чтением научных умных книг, с днем, расписанным по минутам, как движение поездов на большом железнодорожном узле, словом, прозрачная жизнь… Однако каждый раз не то интеллигентная девушка разочаровывалась в нем, не то он в ней, и Костя оставался при пиковом интересе. И он обрывал прозрачную жизнь и снова возвращался к домработницам…»

В жизни Вадима Сергеевича Шефнера были моменты, когда в нем разочаровывались не только интеллигентные девушки, но и самые интеллигентные литературные критики, а он разочаровывался в них, но все-таки продолжал поиски прозрачной жизни.

Вадим Шефнер оказался нечаянной и незаслуженно жестокой по отношению к нему ошибкой двух весьма талантливых и редко несправедливых критиков: Даниила Данина, пристрастного и полемически-хлесткого, и Бориса Рунина – признанного мастера тонких выверенных оценок. У обоих проявилось то баррикадное недоверие к поэту, которое порой возникает у людей, привыкших к левой безапелляционной приговорности. Им почудилось, что Шефнер нарочито уклоняется от прямой публицистичности. При этом он слишком неухватимо многозначен и мягок до того, что своей тихостью, скромностью и отсутствием амбиций возбуждает подозрения в расчете на замаскированный роман с властью.

В самом деле, как можно после самопожертвования Осипа Мандельштама откровенничать о собственной, простите, осторожности: «Я Осторожность взял в поводыри…»! А вместо того, чтобы ковать железный стих, облитый лермонтовской горечью и злостью, почти иероглифически изображать на бумаге нечто японистое: «И, на меня уставив изумруды Недвижных глаз, бездумных, как всегда, Лягушки, точно маленькие Будды, На бревнышках сидели у пруда».

Подростком я зачитывался этими стихами, потому что в них был изумительно чистый воздух, перебивающий госпитальный запах карболки, йода, крови, гноя, вторгшийся в поэзию вместе со знаменитыми стихами Семена Гудзенко: «И выковыривал ножом Из-под ногтей я кровь чужую». Там это было сильно, как сама страшная правда войны, но даже нам, пацанам, вдохнувшим ее в свои легкие навсегда, уже хотелось чего-то другого, совсем непохожего на войну, пригородного, дымчатого, полупризрачного, обещающего… Нет, Шефнер писал не по чьему-то заказу: «Сделайте мне красиво», как показалось тогда справедливо брезгливым к сладковатости и сусальности двум очень хорошим критикам, а от естественной жажды покоя, домашности, умиротворения после сирен и бомб. Мне нравилось, да и сейчас нравится, высмеянное тогда стихотворение Шефнера «Шиповник»: «…Но могилу героя отыщет любой лепесток, Потому что им некуда больше здесь падать, пожалуй…»

Я и сам был впоследствии не очень-то прав вместе с друзьями-шестидесятниками, когда язвительно посмеивался над Александром Лактионовым, чья картина «Письмо с фронта» полыхнула первым свежайшим предпобедным просветлением. Около нее до сих пор стоят толпы.

А на признание Шефнера в том, что его поводырем была осторожность, стоит взглянуть сквозь призму его биографии, а тут можно ахнуть, разглядев, через что он прошел, да еще сохранив такую редкую для тех времен душевную мягкость.

К нему не зря подбирались наши отечественные антисемиты во времена залихватского разоблачения так называемых безродных космополитов – лучшей жертвы было не найти: и такая туманного происхождения фамилия, и такие стихи, как: «…Каждым утром рождаясь в туманной и радужной мгле, Безымянным бродягой вступаю я в мир безымянный». Лакомый кусочек!

Да вот как-то всё не сходилось. В его фамильной книге, где записи ведутся с 1728 года, отмечено, что Шефнеры, выходцы из немецких земель, поселились на Руси еще при Алексее Тишайшем. Дед поэта, адмирал Алексей Карлович Шефнер, командовал военным транспортом «Манджур» на Тихом океане, был одним из основателей Владивостока. Отец, Сергей Алексеевич, офицер-связист, воевал на германском фронте, но, уцелев на войне, умер вскоре от туберкулеза. И начались скитания маленького Вадима по детским домам вместе с матерью, устраивавшейся там воспитательницей. Потом он учился в ФЗУ и кем только не работал – и слесарем, и формовщиком в литейном цеху, и чертежником, и подносчиком кирпича… Зато после убийства С.М. Кирова, когда из Ленинграда высылали дворян, он уже не был «лишенцем» и не подлежал выдворению. Иногда его маниакально мучила мысль о самоубийстве, но собственная поэзия протянула ему руку, вытянула из бездны, на краю которой он стоял. Молодой рабочий начал печататься, его приняли в Союз писателей. А в августе 1941 года мобилизовали, хотя он был «белобилетником» (от рождения не видел левым глазом), и отправили рядовым в батальон аэродромного обслуживания. Только под 1942 год он был зачислен в штат газеты Ленинградского фронта «Знамя победы».

Но и став профессиональным писателем, он никогда не опускался до лакировки действительности, к чему порой прибегали многие писатели и художники, включая того же несомненно талантливого Лактионова.

Шефнер выжил и как человек, и как поэт, но дорогой ценой. У него на лице часто появлялась растерянная грустно-добрая улыбка, как будто он сам недоумевал, как это он до сих пор жив. Он был ласков и предупредителен с молодыми, в том числе и со мной, и я один из многих, кто благодарен ему за советы. Вот какую точную формулу Шефнер спасительно сотворил, живя в согласии с нею:



Мой век, как пронзительно прав ты

В неброских оценках своих –

Костлявая, бледная правда

Милей, чем раскормленный миф.



Он не был беспощаден к другим, но был беспощаден к себе самому:



Ничего не сбылось, что хотелось,

Сам себе я был вор и палач, –

По копейкам растрачена зрелость

На покупку случайных удач.



Сентиментальной природе дарования Шефнера было чуждо прямолинейное вторжение в текущие события, но если вчитаться в такие его философские шедевры, как «Лесной пожар», «Элегия после третьей мировой войны», «Три странника», где, как по полочкам, разложены наши «стыд, стыдище и стыдок», то поэта никак нельзя будет упрекнуть в гражданском равнодушии. К тому же его неравнодушие оказывается приложимым к событиям не только прошлым, но и всегдашним.

В размышлениях о совести Шефнер, пожалуй, первым в русской поэзии затронул тему стыда за других, который мы порой ощущаем даже острее, чем свой личностный стыд. Вдумайтесь в эти стихи:



Стыд за другого – странный стыд,

Загадочный, особый,

В себе он вовсе не таит

Ни горечи, ни злобы.



Знакомый, сидя в кресле, врет

Безвредно и подробно;

Нелепостей – невпроворот,

И хоть бы голос дрогнул.



Стыдись – но слушай, верь не верь,

Но оборвать – неловко:

Вы ложью связаны теперь,

Как желтою веревкой.



Вы с собеседником своим,

Бесспорно, в чем-то схожи.

Ты вдруг краснеешь, будто с ним

Ты обменялся кожей.



Вадим Шефнер даровал многим своим стихам прозрачную жизнь, которую не всегда мог даровать самому себе.

Лесной пожар

Забывчивый охотник на привале
Не разметал, не растоптал костра.
Он в лес ушел, а ветки догорали
И нехотя чадили до утра.

А утром ветер разогнал туманы,
И ожил потухающий костер,
И, сыпля искры, посреди поляны
Багровые лохмотья распростер.

Он всю траву с цветами вместе выжег,
Кусты спалил, в зеленый лес вошел.
Как вспугнутая стая белок рыжих,
Он заметался со ствола на ствол.

И лес гудел от огненной метели,
С морозным треском падали стволы.
И, как снежинки, искры с них летели
Над серыми сугробами золы.

Огонь настиг охотника – и, мучась,
Тот задыхался в огненном плену;
Он сам себе готовил эту участь, –
Но как он искупил свою вину!..

Не такова ли совесть?
Временами
Мне снится сон средь тишины ночной,
Что где-то мной костер забыт,
а пламя
Уже гудит, уже идет за мной…
1940

Элегия после третьей мировой войны

На кладбище, где новых нет могил,
Никто теперь
над мертвыми не плачет.
У входа ангел каменный застыл
И смотрит весь надменно и незряче.

Безлюдье, тишина со всех сторон,
Немых оград ржавеющие цепи, –
И дряхлый сторож гонит самогон
Ночами в старом безымянном склепе.

Потом идет, не зная, что к чему,
Но чувствуя
бессмысленную бодрость, –
И кланяются чертики ему,
Его преклонный уважая возраст.

Он сам себе слуга и господин,
Он одинок, все остальные – в нетях.
Один, один, единственно – один
На кладбище, на всей родной планете.

Над ним, как дети, плачут облака,
Лежат пред ним
безлюдные просторы…
Лишь марсиане видят старика
В свои сверхдальнозоркие приборы.
И говорят: «Там ходит человек.
Он в дни войны
сумел в живых остаться.
Мы подождем. Пусть доживает век.
Когда помрет – начнет переселяться.

Когда настанет время – в должный час
Мы приземлимся на земной поляне.
Ведь неспроста, ведь это ради нас
Самих себя угробили земляне».
1957–1969

Три странника

Ходят, бродят без дорог,
Головы склоня,
Стыд, стыдище и стыдок –
Кровная родня.

Даже в выходные дни
Нет покоя им,
И равно видны они
Зрячим и слепым.

Ты их сам не раз встречал
На путях своих,
И краснел, и замирал
Ты, увидя их.

Уж не так ты, значит, плох,
Грешный человек…
Бойся тех, кто этих трех
Не видал вовек...
1976


* * *
Внук адмиралов царских, фэзэушник,
избегнув чудом тюрем и опал,
он, в общем-то, был, видно, из везушных –
по милости господней не пропал.

Людей немного было задушевней
и сдержанней – не из рубах-парней,
чем дворянин Вадим Сергеич Шефнер
с рабочей «беломориной» своей.

Он видел, надрывая с краю пачку
как будто бы истории тайник,
как шел по ней, толкая с камнем тачку,
его промерзлый крошечный двойник.

Всегда печальный, Шефнер был не мрачный,
и в просветленной внутренней тиши
он создал сам в себе свой мир прозрачный
с неразрушимой хрупкостью души.

Когда однажды около лицея
он проходил по Царскому Селу,
в нем бурша своего, не фарисея
узнали стены, судя по всему.

А он в советском стареньком берете,
погладив стены, где – увы!– не рос,
вздохнул: «А вы меня к себе берете?»,
и Дельвиг подскочил: «Что за вопрос?!»
Евгений ЕВТУШЕНКО

"