Posted 9 марта 2006,, 21:00

Published 9 марта 2006,, 21:00

Modified 8 марта, 09:12

Updated 8 марта, 09:12

Поэт неслучайных слов и мыслей

Поэт неслучайных слов и мыслей

9 марта 2006, 21:00
Глеб СЕМЕНОВ (1918, Петроград – 1982, Ленинград)

Чуть больше года назад вышла книга стихов, поразившая меня и мастерством, и мощью самостоятельной мысли, и новооткрытием такой Ленинградской блокады, которой до сих пор еще никто не написал. Эта книга, выпущенная в «Новой библиотеке поэта», – лебединая песня, прозвучавшая через 22 года после смерти никогда не бывшего в центре читательского внимания Глеба Семенова.

Он и сейчас в этом центре не оказался – выдающаяся книга так и осталась незамеченной, традиционно для нашей русской бесхозяйственной самонезамечаемости, каковая, однако, прекрасно уживается с бахвальством своей уникальностью и первородностью. Национальное самоуничижение, равно как национальное бахвальство, – это невежество, подменяющее патриотизм. Людям, слишком занятым занудным ворчанием на то, как выродилась наша культура, или непомерным хвастовством, насколько мы интеллигентней и талантливей других наций, одинаково не хватает времени читать книги. Так мы и Глеба Семенова проглядели.

Читая его, я вспомнил стихи другого незамеченного поэта – Николая Тарасова: «И строгий стих, как обелиск, / среди развала и раздора». Таковы четкие, неброско написанные стихи Семенова. У него, правда, нет той драгоценной случайности, о которой писал Борис Пастернак: «И чем случайней, тем вернее Слагаются стихи навзрыд», зато есть не менее драгоценная неслучайность и слов, и мыслей.

Это поэт молчаливой выношенности, а не вихревой спонтанности. Он написал грациозное упражнение: «Стихи в манере Пастернака». А вот его памяти посвятил стихи в совершенно иной, приземленной манере, – стихи о том, как в день смерти поэта москвичи были слишком захвачены футбольными страстями, чтобы ощутить потерю автора неведомого, но, как в газетах тогда писали, антисоветского романа. Доктор со странной фамилией Живаго напоминал им, видимо, лишь заглавие детектива Николая Шпанова «Тайна профессора Бураго».

Мудрые, старающиеся не быть сентиментальными и оттого еще более пронзительные стихи Семенова «Ревекка Моисеевна» близки манере Бориса Слуцкого, с которым он дружил. Собственно, стиль Семенова оказался сплавом поэтики Пастернака и Слуцкого – двух поэтов-антагонистов: одного подчеркнуто поэтичного и другого подчеркнуто прозаичного. И я могу представить, с какой горечью было воспринято Семеновым выступление Слуцкого против Пастернака.

Сам Семенов больше всего на свете боялся, что его впихнут в идеологический строй тех, кому могут приказать вытянуться по струнке («Нам только кажется, что руки / легко вдоль тела опустить!»), кому на весах истории придется оказаться не по своей, а по чужой и чуждой воле: «Рабами вбитых в нас понятий, / стянув последние трусы, / предстанем – как в военкомате – / и зябко станем на весы». Какая изобразительно и психологически точная строфа!

Семенов был вообще очень невеселый человек, и я не помню на лице его улыбки. Может, эта невеселость из-за того, что оказаться блокадником, с глубокими немецкими корнями, было по понятным причинам нелегко? Мать Глеба – актриса, выступавшая под псевдонимом Наталия Волотова, – происходила из обрусевших немцев. У отца была редкая фамилия – Деген. Родители разошлись вскоре после рождения сына, но свои первые стихи Глеб подписывал именно этой фамилией. Однако когда отца арестовали, мать взяла для сына русскую фамилию его отчима – писателя Сергея Семенова, которого Глеб с детства называл Сережей. Совпадение их писательских судеб через много лет проявилось в том, что лучшей книгой отчима была повесть «Голод» о первой блокаде еще Петрограда во время Гражданской войны, а лучшими стихами Глеба Семенова стали стихи о второй блокаде в Отечественную войну – теперь уже Ленинграда. Соседями по писательской надстройке на канале Грибоедова и первыми слушателями стихов Глеба были такие достойные люди, как Михаил Зощенко, Вениамин Каверин, Евгений Шварц. В их среде царили порядочность и вкус (я могу судить об этом по Каверину, с которым имел счастье подружиться в Переделкине).

Первая книга Семенова «Свет в окнах» (1947) была с издевкой встречена в «Литературной газете». Три других книги выхолостила цензура. Так, в сборнике «Сосны» (1972) пришлось с нахальной прозрачностью заменить выражение «Мир Божий» на нарочито уродливое: «Мир гожий». Елена Кумпан приводит невеселую шутку Семенова: «Кто умный, тот поймет, что здесь должно быть, решат, что досадная опечатка, а кто не поймет – так не про того и написано».

Невеселость Семенова вовсе не означала, что он был мизантропом – иначе бы он столько не занимался поэтической порослью Ленинграда. Лучший учитель в поэзии тот, кто обладает гармонической эклектикой вкуса, но не эклектикой совести. Совесть Семенова не ошиблась ни разу, как она ошиблась однажды у Слуцкого, и не однажды у меня – особенно в юности, и несколько раз непростительно оступалась у Бродского, да и мало ли у кого еще… Ошибки совести не перечеркивают талант лишь при условии, что их осознают и не повторяют.

Не диво ли, как естественно усвоил Семенов ассонансную рифмовку шестидесятников, словно был нашим ровесником! Он учился и у тех, кого учил.

Его стихи о блокаде, «доведенные до ума» только в начале 60-х годов, – это новая поразительная глава в поэтической антологии ленинградской катастрофы. Но многие блокадные стихи, написанные отнюдь не хитроумным эзоповым языком, имеют и расширительный смысл, называя целый период истории XX века «затемнением». Вдумайтесь в одноименное стихотворение.

Семенов писал самонасмешливые стихотворные автопортреты: «Я иду сутулый, но прямой, / а кругом косые взгляды ваши: / неприлично – брюки с бахромой, срамота – ботинки просят каши. <...> Ах, и мне б костюмчик на заказ, / крашеную девку напоказ, / тонкую усмешку, толстый бас, / но едва взгляну на ваши лица – / чтобы души выросли у вас, / кто-то ж должен, думаю, молиться!» Это злая некрасивая выдумка, что никто никому ничего не должен. Если все виноваты во всем – значит, все должны всем. За себя молятся все. Семенов усмехался над собой, а молился за других, потому и был настоящим поэтом.



Ополченье
Памяти Миши Святловского

Добровольчество – добрая воля к смерти.
М. Цветаева


Пришел навестить, а казарма
в торжественных сборах с утра.
И осень в окне лучезарна,
и – вроде прощаться пора.

Ну, выпьем давай на дорожку –
чтоб немцу скорее капут.
Тебе уже выдали ложку,
винтовку – сказали – дадут.

Построили, как на ученье,
на подвиг тебя повели…
На полчища шло ополченье,
очкарики, гении шли.

Шли доблестно, шли простодушно,
читали стихи на ходу…
Как выстоять ей, безоружной
душе, в сорок первом году?

И вот – на каком-нибудь фланге
серо от распластанных тел.
По небу полуночи ангел
летел, и летел, и летел.

А я, в три погибели скрючен
(не так же ли на смех врагу?),
готовлю бутылки с горючим
и правды принять не могу.

Михаил Святловский, друг юности Глеба Семенова, погиб
в ополчении в самом начале войны.



Бомбежка

Стол отодвигаю от окошка.
Мелко-мелко бьется под ногой
пол… О край тарелки бьется ложка,
полная похлебки дорогой…
Не до жиру – быть бы только живу!
Смею ли я что-нибудь посметь?
Скомкала меня, заворожила
с воем нарастающая смерть…
Вот ворвется… с ходу сатанея,
выплеснет похлебку… и сквозь дым
на колени рухну перед нею:
неужели гибнуть молодым?! –
Пыль волчком по комнате завертит,
хлопнет дверью, плюнет на меня…

…Сладострастным ужасом бессмертья
тело наливается, звеня…


Затемнение

Я ночной предъявляю пропуск,
луч в лицо – и фонарь погас.
И – безвременнейшая пропасть
разворачивается у глаз.

Ни предметов, ни расстояний,
никаких четырех сторон.
Сгинуть заживо в этой яме
Я ни за что приговорен.

Как шагнуть и не оступиться,
не наткнуться на темноту?
Затемнение – как темница:
рвись, доказывай правоту!

Сгустки тьмы на ногах по пуду.
Не ракетчик, не лиходей,
если выживу, добрым буду –
безо всяких таких идей.

Если выживу!.. А сегодня,
веком вышколенный не зря,
сам пырну я кого угодно
узким лезвием фонаря.


Лозунг

На пальто моем подпалина –
с зажигалками вчера
в бой «За Родину! За Сталина!»
я вступил среди двора.

Вдрызг пальто мое засалено –
под обстрелом на ходу
я «За Родину! За Сталина!»
проливал свою еду.

Любовался на развалины
и в пальто своем дрожал,
но «За Родину! За Сталина!»
насмерть очередь держал.

Вот иду сейчас по городу,
и судьба моя проста:
даже сдохну если с голоду,
то «За Родину! За Ста…»


Арифметика

Закапывать без креста
трое
везли
двоих.
Дорога была проста.
И совесть была чиста.
И солнце любило их. –
А с Кировского моста
двое
свезли
троих.


Ревекка Моисеевна

Ревекка Моисеевна Лейбзон –
с бидончиком к сельпо за керосином.
Ну что там с вашим сыном,
Ревекка Моисеевна Лейбзон?

Ну как там с вашим мужем? Вы опять
всю ночь не спали, ничего не ели? –
Плететесь еле-еле,
а ведь придется очередь стоять.

Ревекку Моисеевну Лейбзон
никтошеньки из местных не обидит.
Никто не ненавидит
Ревекку Моисеевну Лейбзон.

Нальют и ей со всеми наравне,
не верьте разговорчикам досужим.
И – как там с вашим мужем,
И – что там с вашим сыном на войне?!

Ревекка Моисеевна Лейбзон
всё писем ждет – пойди, не постарей-ка!..
И всё ж таки еврейка –
Ревекка Моисеевна Лейбзон.

* * *

Лебединые могилы

Этой ночью из поклонов
телевизионных клонов
меня книжкой,
без ОМОНов,
спас блокадник Глеб Семенов.
Лебединой своей песней,
как живой, а не из статуй,
меня вызволил из спеси
кум-компании попсатой.
Был он вроде некрасивый
и совсем незнаменитый,
но он был самой Россией,
красотой ее забытой.
Что за песни гонит телик,
если из могил родимых
раздается сквозь метели
столько песен лебединых!
Песни стольких недопеты,
стольким рты землей забиты,
ну а сколькие поэты
еще живы, но убиты!
На стихи жить невозможно –
значит, надо жить стихами,
жить земно и небосводно,
как самой земли дыханье,
как Марина или Ксюша
и холоп взлетевший –
Коля,
даже если шар воздушный
после рухнет на дреколья.
Ведь нетрудно жить нерудно,
жить булатно
и арбатно,
безотрадно,
безнаградно –
лишь бы только необъятно,
жить рязанно,
несказанно,
по-зимински,
без заминки
и свою дорогу к Богу
находить в любой тропинке.
Где вы, лебеди, пропали?
Что, вас больше не родилось?
Неужели мы попали
в черную безлебединность?
Мы обвыкли, притерпелись,
а ведь как бы жить могли мы,
если бы до нас допелись
лебединые могилы!

Евгений ЕВТУШЕНКО

Упомянуты Марина Цветаева, Ксения Некрасова и Николай Глазков.

"