Posted 8 марта 2019,, 21:04

Published 8 марта 2019,, 21:04

Modified 7 марта, 16:27

Updated 7 марта, 16:27

Надя Делаланд:" С рассвета и до заката я бытовое всё это месиво..."

Надя Делаланд:" С рассвета и до заката я бытовое всё это месиво..."

8 марта 2019, 21:04
В любом разговоре о современной поэзии Ростова это имя назовут обязательно. Её живые, трогательные, сложные, очень современные и всегда неожиданные стихи знают и в Москве, и в Израиле, и в Белоруссии, и в Америке – на широких просторах русскоязычной поэзии.

Сергей Алиханов

Надежда Черных родилась в Ростове-на-Дону.Окончила Ростовский государственный университет и аспирантуру (Южный Федеральный Университет).Стихи печатались в журналах: «Арион», «Новая Юность», «Нева», «Гвидеон», «Литературная учеба», «Дети Ра», «Дружба народов», «Звезда», «Занзивер», «День и ночь», «Дон», «Фишка», «Пролог», в «Литературной газете».

Автор стихотворных стихов: «Угу», «Это Вам, доктор», «Эрос, Танатос, Логос», «абвгд и т.д.», «На правах рукописи», «Писаная торба», «Сон на краю», «Мой папа был стекольщик».

Творчество отмечено премиями: «Дебют», Чемпионата Балтии по русской поэзии, «Поэт года», «Волошинский конкурс», Гран-при международного поэтического конкурса «Дорога к Храму».

Ведёт литературное объединение при библиотеке имени А. А. Ахматовой. Кандидат филологических наук, арт-терапевт, член Союза писателей России. В Санкт-Петербургском государственном университете недавно с успехом прошла предзащита её докторской диссертации, посвященной воздействию поэзии на сознание.

Надя Делаланд – это поэтический псевдоним. «Мой псевдоним взят в честь Пьера Делаланда, сквозного закадрового персонажа Владимира Набокова. Смысл псевдонима был в том, чтобы разделять стихи и биографию. Мне всегда казалось, что их нельзя выводить друг из друга.» - говорит Надя.

Поэзия Нади Делаланд, подобно молитве, приносит исцеление. Молитвенные обращения призывают простить и помочь силы небесные, а тут непосредственно воздействуют сами стихи. Тайны этого удивительного явления велики, и надеюсь, будут со временем разгаданы в докторской диссертационной работе. Но поэтические метаморфозы ощутимы уже сейчас - даже просмотр слайд-шоу недавно прошедшей презентации, радует сердце -

В одном из интервью Надю спросили:

- Стихотерапия – твой термин? А сама идея такого излечения поэзией – твоя, или есть аналоги?

- Можно сказать, сколько существует видов искусства, столько и видов арт-терапии. Самый распространенный вид, пожалуй, все-таки связан с рисованием и лепкой. На втором месте, по моим наблюдениям, — музыкальная терапия. Дальше — танцевальная. Но это все примерно. Как у Марка Твена: «Есть ложь, гнусная ложь и статистика». Искусство, как таковое, обладает способностью гармонизировать психосоматическое состояние человека, канализировать его эмоции и т. д. Стихотерапия поэтому используется, в определенном смысле, с тех пор, как возникла поэзия — это очень давно, по некоторым данным даже раньше, чем сформировалось прозаическое высказывание. Что касается термина, то он, конечно, вошел в оборот существенно позже — но достаточно погуглить, чтобы убедиться в его интенсивном использовании. К сожалению, я не могу особенно прокомментировать другие стихотерапевтические методики, поскольку они явно исходят из совершенно иных теоретических предпосылок, чем моя. А я исхожу, в общей сложности, из двух убеждений.

Первое, о котором я уже упомянула: поэзия связана с измененным состоянием сознания (которое по старинке называется вдохновением, характеризуется рядом черт, присущим трансам, и состояние это, что тоже немаловажно, запечатлено в тесте стихотворения на языковом и интонационном уровне, и может при удобном случае быть передано читателю). Второе связано как раз с этим самым удобным случаем. Дело в том, что у большинства читателей сформировался извращенный навык восприятия стихотворения. При таком восприятии — логическом, рациональном, осваивающем только поверхностную смысловую канву — мы просто не даем стихотворению шанса, что называется, «развернуться». Оно оказывается фантиком от конфеты, который мы недоуменно прожевываем, и даже не замечаем того, что конфета выпадает. Мы не виноваты — так нас учили в детском саду, в школе, так учили наших родителей. Начиная с настойчивого требования читать стихи «с выражением», интонируя их по синтаксическому членению, как в прозе, игнорируя ритм — и заканчивая тем, что основная нагрузка рассуждений о смысле стихотворения связана с биографическим обстоятельствами, при которых оно было написано, в лучшем случае — разбором образов, метафор и рифм. Так вот, на арт-терапии важно создать те условия, которые в идеале возникают спонтанно и самопроизвольно при соприкосновении со стихотворением, то есть, оно «выбрасывает» читающего стихотворение в измененное состояние сознания. Условия, при которых посредством различных упражнений, позаимствованных из телесно-ориентированной терапии, психотерапии, духовных практик, а где-то из личного опыта, связанного непосредственно со стихописанием, человек входит в такое состояние одновременно концентрации и расслабления, так, пользуясь словами И.А. Бродского, «ускоряет» свое сознание, что стихотворение открывается ему гораздо больше, чем до этого. Но об этом можно слишком долго говорить. Это в двух словах...

Откровения Нади Делаланд в интервью нашему автору, поэту Борису Кутенкову - поражают своей глубиной: «Тема моей диссертации звучит так: «Суггестивный потенциал языка поэзии». Суггестивность – это воздействие на глубинные слои психики. Вхождение в измененное состояние сознания (ИСС) – сначала поэта, пишущего стихотворение, а затем и читателя склонного к восприятию поэзии... фиксирует то особое состояние вдохновения, в котором находился автор, и оно передается читателю. В этом и состоит суть воздействия...

Но зачастую у самих поэтов жизнь не складывается в бытовом смысле, потому что это разные пространства существования: жизнь и поэзия...»

Стихи Нади Делаланд, несомненно, обладают этими поразительными свойствами - и об этом пишет поэт Владимир Гандельсман: «Благодаря прозрачности —поэзия Нади, оставаясь материальной, насыщенной земной облюбованной жизнью, пропускает свет и, становясь лёгкой и светлой, приближает к миру невещественному и вечному...

Мир книги —преображённый, потому что находится в непрерывном соприкосновении с миром иным, и непредсказуемая явь, порождённая этим родством, выражена не декларативно, но словом, трепетно настигающим и удерживающим её мимолётные отблески — словом, которое свободно во имя точности...».

Вечную галерею женской любовной лирики, как подарок к 8-му марта себе самой, несомненно, пополнит искреннее, сокрушенное и подлинное стихотворение Нади Делаланд:

Тело мое, состоящее из стрекоз,

вспыхивает и гаснет тебе навстречу,

трепет и свет все праздничнее и крепче,

медленнее поднимаются в полный рост.

Не прикасайся — все это улетит

в сонную синеву и оставит тяжесть

бедного остова, грусть, ощущенье кражи,

старость и смерть, и всякий такой утиль.

Эту музейную редкость — прикосновенье

и фотовспышка испортят и повредят.

Можно использовать только печальный взгляд,

долгий и откровенный.

Замечательно о творчестве Нади Делаланд говорили наши авторы - Дана Курская, поэт и издатель сборника «Мой папа был стекольщик» - и поэт и литературный критик Данила Давыдов:

Творчество - один из способов самоисцеления. Однако поэзия может менять реальность и для читателя. Поэтическое вхождение в сознание может быть очень сильным, эффективным, и тем самым изменять состояние души, и даже - при постоянном чтении стихов - и судьбу. Яркий пример такого благотворного воздействия - творческий вечер Нади Делаланд - видеофильм:

Привычен образ чудаковатого гения, но Надя Делаланд прекрасна, естественна, и в общении располагает к себе. А главное, стихи её, прочитанные глазами или со слуха - воздействуют и вводят читателя, и слушателя в состояние, максимально подходящее для восприятия каждого стихотворения поэта.

И вот стихи:

***

Разве тебе не пора раствориться в ведре

с сонной водой, из которой выпрыгивал бука?

Завтра луна превратится в неровные буквы

в синие буквы, в никем не зачеркнутый бред.

Чайник согрев, я из лоджии высунусь в небо

мыслей Твоих и скажу Тебе что-нибудь вслух.

Лунного чаю? Из лунно-подсвеченных рук,

в них уронив – не на чай ли? – нечайно монетку,

лунную метку, пятак на открытых глазах

(чтоб не закрылись, не спали, чтоб воду не пили

лунными ведрами). Свиньи, разбились, копилки,

все пятаки на полу и под шкаф уползла

девочка лет десяти за закатной последней

лункой прохладной и там и осталась сидеть.

Разве Тебе не пора возвратиться к себе,

в гипсовый спящий посмертный старательный слепок?

***

Жизнь состоит из радостей, если в ней разобраться

как следует. Я, к примеру, испытываю счастье,

выезжая на воздух, между Текстильщиками и Волгоградским

проспектом (на котором никто не выходит, да и заходят не часто,

такая уж станция). А тут, поглядите, — осень,

листья так и просятся стать гербарием, а гербарий;

стоять на моём подоконнике («между прочим, вносит

нечто…», — щелкает пальцами, — «некое…», — улыбается).

Да, я знаю, знаю… но, Вы понимаете, — дети,

они рождаются в мае, а листья желтеют — осенью…

Главное, ждать их обоих. Что же Вы мне ответите

на мою откровенность, которой — не переносите?

Спросите, где меня черти носили? куда и как?

сколько их было? молоды ли? красивы?

Я покажу инжир Вам, на то и дана рука,

и удалюсь подчёркнуто строго, маша курсивом.

***

Задуйте свечи, граф. Я буду спать.

Он горек был – Ваш сладкий чёрный кофе,

и в горле все слова огорчены.

Идти – куда теперь? Повсюду – пат.

Я буду спать, отдав теням свой профиль

на растерзанье по краям стены,

пока Вы пламя выдохом берёте.

А после – тьма, ворчливые сверчки…

Как грустно, господа, на этом свете…

Как грустно, что Вы тоже не умрёте.

Включите свет и дайте мне очки,

я почитаю,

как читает ветер…

***

И я спешу, спешу, спешу к тебе

в пальто, застегнутом не на те пуговицы,

в берете скошенном, совсем растрепанная,

постой, любимый мой… Стою, как вкопанная,

стою, соленая, столбом аидовым,

хоть не оглядывался – на невидимый

порыв. Стою себе, считаю терции –

стой! – я себе молчу. Как мне не терпится

взлететь над городом, распасться звездами

и гаснуть медленно в скользящем воздухе.

***

Никчемность, потерянность, брошенность, странность,

такая вот ранняя страшная старость,

предчувствие осени и пауков.

Ведет от избытка в лесу кислорода,

да нет, ничего, я жива и здорова,

и бегаю бодро в трико.

Тениста и вот под глазами и дома

я тенью за тенью носато ведома

грустна и в слезах за окном.

За осенью тянешься за занавеской

и с блеском наводишь весь фокус на резкость

листвы, оставаясь пятном.

Вот видишь, чудесно, чудесно исчезла

из мира, из дома, из дряхлого кресла,

из памяти и – вуаля! –

бегу по тропинке чужая наощупь,

еще незначительней, толще и проще,

чем я, только больше не я.

***

Доверчивый комар сел прямо на ладонь –

неловко убивать такого симпатягу,

изящно отогнув мордашку с бородой,

он смотрит на меня, и пьет меня в затяг, и

он просит: «погоди, еще один глоток,

и я взлечу туда, где потолок распахнут,

я выведу птенцов, я кро – мня-мня-мня – ток,

вопийца я, прошу – не бей меня с размаху».

И я сижу и жду, пока он дососет

и полное брюшко, раскачивая мерно

и медленно, туда куда-то унесет,

благодаря меня в душе своей наверно.

***

Здесь средиземно море, и когда

его рукой касаешься, вода

доходит до дыхания и выше,

и я пишу, что мне не сносит крышу,

что мне не сносит крышу никогда,

но это ложь, когда такое пишут.

***

Тело мое, состоящее из стрекоз,

вспыхивает и гаснет тебе навстречу,

трепет и свет все праздничнее и крепче,

медленнее поднимаются в полный рост.

Не прикасайся — все это улетит

в сонную синеву и оставит тяжесть

бедного остова, грусть, ощущенье кражи,

старость и смерть, и всякий такой утиль.

Эту музейную редкость — прикосновенье

и фотовспышка испортят и повредят.

Можно использовать только печальный взгляд,

долгий и откровенный.

***

Неочевидный, спрятанный в ответах

листвы, всей мордой лезущей в раствор

дверной, вопрос — простой, как воровство:

зачем все это?

Смиренный мусор позабытых дней,

«прожить все дни…» — уже не удалось же

(придешь домой — дневник на стол положишь

ко Мне!).

Вот тоненькая рваная тетрадь,

залитая какой-то темной дрянью.

Любой другой, дотронувшись, отпрянет,

не станет брать…

Там ничего такого, ничего,

что важно для других или прикольно.

Не открывай — мне снова будет больно

живой.

***

ласкательным лучом по зеркалам

расчерчивая план захвата спящих

воскресный день — чуть тронутый пьянящий

растет под домом спит из-за угла

сосновый хвост и кто-то пишет фугу

по памяти и все еще во сне

поэтому так глуховато мне

так на ухо улыбчиво и туго

у фуги нет ни роста ни лица

она — летучий призрак кентервиля

а может быть отца и брата Вилли

а может быть ни брата ни отца

бормочется как два часа назад

где все еще вчера и можно встретить

себя в окне в потустороннем детстве

и с двух сторон смотреть себе в глаза

***

Сорок восьмое ноября. Слякоть

в полях, лесах, головах сочинителей…

Видишь, прямое высказывание — невозможно,

но и необязательно. Куда позволительней плакать,

размазываясь по скользкому и седому.

И по ком тут звонит телефон?

Он звонит по себе. У него вдруг сработал будильник,

я, допустим, проснулась. Но нет, я не выйду из дома.

Зрелый способ прожить этот день —

это слишком убого. Лучше спать и не слышать,

как время выходит курить на балкон,

а потом его нету нигде.

***

(…и одиночества – не хватит…)

Я стану голубей кормить,

чтобы в груди штормящей – мир

их воркованьем. И – не кстати –

так холодно от рук Невы

по волосам меня, как гребнем,

прохладой гладящей, так греет

мой оберег одну из вый

(ей часто воют), губы, устья

и – острова, и – острова,

я выйду там, где голова,

и нас вдвоём – туда не впустят.

Я встану из лица, как дым

из пламени и – плавно-плавно –

взлечу – неравная к неравным –

над ртами воющей воды.

***

Когда не будет времени – тогда,

в один из дней, который неприметен,

непразднован все годы напролет,

я воздуха вдохну, а он – вода,

и я – в воде, а в трубке воет ветер,

крутясь шнуром от каждого алло.

Когда-нибудь – не осознав, не вняв –

застав врасплох, и взгляд, и удивление,

она войдет из зеркала окна –

в ночной сорочке, вылитая я,

издалека кому-нибудь белея,

как эпизод из завтрашнего сна.

И мы пройдем друг дружку, и глаза

окажутся у нового пейзажа,

а ноги станут слишком уж легки.

Здесь будет смерть, но я – я буду за.

За всем, что здесь. Меня не будет даже

в чернильном пятнышке свисающей руки.

***

Птица-курица, эх, женщина-птица,

говорящая почти что понятно,

размножается в неволе, боится

одиночества и холода. Снято,

стоп, а ну его, последний, осенний

месяц май перед белеющей стужей,

отступающий от юга на север,

с кельтским лаем по твердеющим лужам.

Обострение всего — как по нотам

(как по нотам, лысый череп и что там

есть еще, чтоб завернуть тягомотный

твой ноябрь?). Жизнь не бывает короткой

из-за осени, которая длится

ровно столько, сколько вынести сложно

человеку и мучительно птице,

только курице и женщине можно.

***

Надену рваную пижаму,

лежавшую уже на выброс,

гармонию приобрету.

Теперь юродивую жалко,

спеши, депрессия, на выпас!

Жри, дорогая, пустоту,

перерабатывай на мелос

все, что имелос.

Из чайника такая штучка,

чай придавившая ко дну,

в меня перебралась, похоже.

Я где-то там (но мне получше)

в ногах, оставь меня одну,

идущий на меня прохожий.

Я уничтожена почти —

да вот, прочти.

Казалось бы — какая мелочь…

Трах-тибидох за волосок,

а сердце вырвано под корень.

Где я живу? Что я умею?

Чикенмакнагетса кусок,

ничтожество и все такое…

И даже докторская не

написана еще вполне.

***

Воды крещенской иглы, синева

теней, перебегающих по снегу

на цыпочках. Опять тебе зима.

Я привыкаю к холоду — давай,

как в прорубь сиганувшие с разбегу,

ненужную одежду, плоть снимать

и подниматься паром над котельной,

синеть глазами — так навылет синь

простреливает голову и видит

крест то ли ключик золотой нательный

двоится и блестит или висит

или плывет в воде до воскресенья.

***

пульс переписки нитевиден

(разряд! еще разряд!) у слов

бледнеют лица (встань и выйди)

мерцающая аритмия

снов

воды у комнаты по горло —

вот проплывает тот браслет

с твоим прикосновеньем — спёрла

и засушила память стёрла

но след

дорожка по которой было

движение та колея

где жизнь ходила и бродила

осталась — я тебя любила?

не я?

***

Всё состоит из тёплых подробностей, из примет,

равно толкуемых всеми, — это

снова весна, и плевать, что снег,

что дохлая варежка на дороге

вся переехатая колесом

в сизом таком напылении кажется

голубем или котёнком

***

Весна, неприличная женщина,

пришла, и смеется, и шепчет,

зеленую томную шею

склонив, наслаждается шелестом,

движением и копошеньем,

сквозь тело струятся и множатся

потоки, вода прибывает —

макушка затоплена, сваи

пробиты травой — как положено

жизнь больше и все покрывает.

***

Снегозаписывающее устройство вышло на улицу с бабушкой Таней,

прыгает, лает на белых пушистых, спящих по воздуху в диком блаженстве,

ходит такое по брани сезонов в курточке радостное с капюшоном,

вот и живет по дороге от дома к дому, в котором свернулись дороги.

Голос! Нагиев деревьяв гав серы, кожа вся в цыпочках новой прохлады,

утро заходит дыханием справа, глазом вращая, незрячим гав оком.

Бабушка Таня с холщовою сумкой, с розовой кромкой ночнушки торчащей

из-под пальто наблюдает за снегом и за собакой, и снова за снегом.

В сумке размоченный хлеб и немного старой крупы, десять метров до люка,

голуби, головы свесив и клювы, смотрят на снег и опять на собаку.

* * *

мне холодно светло и далеко

весенне и объемно светло-желто

воздушно и на взлете напряженно

потом легко

мне медленно и плавно и еще

довольно долго для одной улыбки

но можно плакать и ползут улитки

гурьбой со щек

мне правильно так и должно идти

лететь и плыть лежать и продолжаться

понять смеяться больше не сражаться

совсем простить

мне кажется я знаю для чего

вот только обернуться и поймаешь

капустница летящая из мая

зачем живешь?

***

из синей в клеточку воды

выходит зеленея лето

смеющаяся память где-то

в песке оставила следы

босых листов — клен на ладонях

бежал за шпицем по пятам

он все еще немного там

где никогда нас не догонят

где дедушка выходит на

веранду и зовет нас с братом

и возвращается обратно

пока летают имена

надюша саша опускаясь

воздушно-капельным путем

и дождь идет и мы идем

и нас уже давно искали

нас не догонят но и мы

себя почти не различаем

на ламповой веранде с чаем

в саду сгущающейся тьмы

* * *

Не уводи меня, речь, я хочу сказать,

что не начавшееся завершается лето,

что ускользает материя — ускользать

из ослабевшей памяти (нет, не это),

из ослабевших пальцев, пока строчит

швейная ручка буквы широким шагом,

апофатически (нет, и не то), молчит,

терпит и терпит стареющая бумага.

Книгу сошью огромной кривой иглой,

где на полях написано васильками,

что ничего остаться и не могло

из аккуратно сделанного руками.

***

ему не надо все что я

живот спина стихи молчанье

идти лежать сидеть стоять

кивать и пожимать плечами

входить и выходить в окно

глухие отблески бросая

на световое волокно

с распущенными волосами

все что ему не надо — я

весь перечень полузабытых

предметов быта бытия

небытия не быть небыта

***

Я хочу, чтобы все закончилось, перестало,

дверь захлопнулась, музыка задохнулась.

Из-за пазухи в тряпочке вынув старость,

схоронить в саду ее грусть, сутулость,

немоту, раскаянье, безуспешность,

невозможность выйти себе навстречу,

одинокий тремор прогулок пеших

на ветру — чем ветренее, тем легче.

И трамбуя кедами милый холмик,

ликовать и больше о ней не помнить.

***

Марине Гарбер

По голой ветке гладит дерево

стремительно и тянет в облако,

закрой глаза, тут много серого,

закатного, так пахнет обморок.

Кругами зябкими простуженно

шагает — длинный и невидимый,

теряю женственность и мужество,

сморкаюсь, пробую обидеться,

смеюсь. Над озером склоняются

несуществующие ветрено

и отражаются из жалости,

перебирают дробно ветками,

живые, маленькие, сонные

молчат мне в воду незначительно,

на ручки просятся и, собственно,

усыновляются. Молчи теперь

об этом озере с сиротами,

раздетыми и монолитными,

о тех тропинках с поворотами

на юг под выцветшими липами,

под выпившими и поющими,

качающимися и стаей

летящими, поправ имущество,

листвы недвижимость оставив.

***

Ляжешь, бывало, днем, до того устанешь,

под двумя одеялами и под тремя котами,

на большом сквозняке закрывая правое ухо,

так и спишь — то девочка, то старуха.

За окном дожди умножают собою жалость

вон того листа и медленно окружают

бомжеватый дом, в котором ты засыпаешь

под тремя одеялами и четырьмя котами.

И когда последний лист упадет на землю,

разойдутся все прохожие ротозеи,

под пятью одеялами и десятью котами

ты заснешь так сильно, что спать уже перестанешь.

***

Сдаю тело в приличном состоянии,

слегка поношенное,

но его еще можно

было использовать

так и так,

и даже вот так.

Примите его по описи,

заверните и спрячьте,

а я побежала

жить дальше.

* * *

Яблоки на ветке — подойдешь

вспыхнут молчаливым и осенним,

надо воздух каплями просеять.

Обнимаю. Скоро буду. Дождь.

Пахнет пылью, синим, и гроза

смотрит, запрокинувшись, и водит

по воде рукою и травою

вздрагивает, закатив глаза.

Не дыши. Губами пробуй лоб.

Я вот-вот. Темнеет над обрывом.

Ахнет оземь, грянет, это ливень,

ливень, ливень, никакой не дождь,

повезло. И памятник в слезах.

Вот и все, теперь терпи убытки —

яблоки лежат в воде убиты

ливнем. Ливень, ливень, я гроза.

В воздухе снаряды и разряды,

на земле в траве в воде лежат,

каждое в руках бы подержать,

полежать бы с каждым рядом.

***

поезд поезд скоро ли я тронусь

что там ест похрустывая Хронос

где-то на границе с темнотой

плачут дети жалобно и громко

что же я как мне спасти ребенка

каждого кого окрикнуть стой

ой-ёй-ёй охотники и зайцы

раз два три увы не хватит пальцев

сосчитать грядущих мертвецов

у тебя щека в молочной каше

не умри женился бы на Маше

Вере с Петей сделался отцом

не стреляй у мальчика Миколы

скрипка он идет домой из школы

повторяя мысленно стихи

Пушкина все взрослые остались

теми же и даже тетя Стася

добрая и нет вообще плохих

положи на тумбу пистолетик

посиди немного в туалете

никого не следует убить

луковое горе наказанье

я же десять раз уже сказала

выбрось пульки постарайся быть

***

Немота — это дар. Все равно я с тобой говорю

то рассветом, то сном, то другими простыми вещами,

прикасаюсь травой, фонарями тебя освещаю,

это я — подойди хоть к какому теперь фонарю.

Раньше было сложней. А теперь обернись и смотри —

эта птица, и этот осколок, и тот переулок,

все фигурки Майоля под небом любого июля,

всё, что ты говорил.

***

Такая выдумщица! Дрессировщица

орлов и куропаток… В легком платье

мосты и крепости постит в песочнице!

А рассыпаются — она не плачет.

Так сверху донизу она пронизана

закатным заревом, что гул свеченья

весь воздух выволок наружу, вызволен

прозрачный, радужный — из заточенья.

И в этом мареве ей ловко вынести

любое обрушенье. Тот, кто смотрит,

хранит песочницу, не смея выбросить

стеклянный шарик. Что там? Новый фортель

какой ты выкинешь, смешная, милая

(в горячей темноте редеет память,

заканчивается) (но мимо, мимо все…).

Смотри, достроила! Гляди, упала!

***

Вознесение. Дождь. Сын за руку приводит отца,

тот с улыбкой, бочком, мелко шаркая, входит, и кафель

отражает его водянисто, и несколько капель

принимает с одежды, и вовсе немного с лица

растворяет в воде, и тому, кто идёт по воде,

прижимая подошвы, уже непонятно, кто рядом,

он скользит, улыбаясь, в нелепом телесном наряде

старика, собираясь себя поскорее раздеть,

раздеваясь, роняя то руку, то ухо, то око,

распадаясь на ногу, на лего, на грустный набор

суповой, оставаясь лежать под собой

насекомым цыплёнком, взлетая по ленте широкой

эскалатора – вверх, в освещение, в воздух, в проток

светового канала, смеясь, понимая, прощая

старый панцирь, ещё прицепившийся зябко клешнями

к незнакомому сыну, ведущему в церковь пальто.

***

Шла и посвистывала дырочкой

в боку, где что-то достучалось

и вылетело, разом вычеркнув

все радости и все печали.

Следя за ним, без ускорения

взвивающимся над домами,

пока ещё хватало зрения,

звенела мелочью в кармане.

Потом рассматривала лестницы

и бледный обморок балясин,

кусочек штукатурки в плесени,

скамейку, дерево, коляску,

и думала, как всё бессмысленно,

и холодела грудь сквозная

пустая старая отвислая

распахнутая, где – не зная –

летучее пернатокрылое

всесогревающее пламя

какою черепицей прыгает,

с какого перепугу плачет.

Чем, чем заткнуть сие отверстие,

которое свистит и воет,

и корчит в небо рожу зверскую,

кривую корчит неживое.

Колеблемая треножница

1

День опустевший свесился из окна,

машет ей рукавом водолазки, пишет

что-то по воздуху, кажется, что она

знает – о чём он, но наблюдает с крыши,

сузив зрачки – рассеяно и темно

тело её, из сумерек водянистых

медленно вырастает большая ночь,

в нос напевая песенку гармониста.

Кое-что важное, знаешь, произошло,

я расскажу тебе позже, когда стемнеет

лампа и, если можно, совсем без слов,

я так умею.

2

Я тебя помню, слышишь? Под кожей есть

сенсорная панель – на лице и шее

всё ещё ты, и даже немного здесь,

где показать не знаю и не умею.

Бра в полотенце тусклее, щадит зрачок,

столько провёл рукой, что себя касаясь,

думаю о тебе, я немного чок –

ну, ты понимаешь…

* *

Багульник зацвёл фиолетовым светом

и вот иномирен теперь и лучист

кварцует всю кухню и пахнет бессмертно

весенним осенним дрожаньем свечи

багульник какой ты багульник какой ты

багульник багульник (как ты щегловит)

цвести очень больно ужасно спокойно

и ваза прозрачна и тоже болит

ведь ты не багульник конечно ты выход

сквозь это свечение в самую глубь

роение атомов собственный выдох

цветущими ветками взорвана грудь

***

***

Год на девятом месяце – вовсю

толкается желтеющая чаща

неймётся на березе карасю

и голубь в луже маленький и спящий

(спокойной ночи радость) помнит как

он пил её а анна иоанна

несла крупу в трепещущих руках

легко переступая всякий камень

Дно сентября усеяно тоской

по ино бы по кляксам руковетким

взбираешься качаясь где высок

простор небес и плачешь незаметно

широкошумен позадитый мир

да погоди ты – всё ли ты оставил

(оставил взял) деревьями людьми

небесным сводом рукописных правил

Комароморы прыгают в воде

и в жажде поцелуя замирают

зелёные здесь нет меня нигде

я где-то выше по теченью раньше

по времени по тексту по всему

листай листай ищи меня повсюду

подозревай во мне мышей и мух

и серый мох и тронутый рассудок

Пора вставать – из тьмы небытия

кровавым солнцем лопнувшим сосудом

из онеменья рук – факир был пьян

но ты дыши – уже вторые сутки

и нету сил и даже чтоб рыдать

в бессилии осеннем тёмно-синем

нет мамочки теперь уж никогда

спасибо

***

Посмотри в окно – всё ветрым-ветро,

око ветра льнёт, косо сеется,

се февраль грядёт, слеповатый крот,

снегороющий, крайне северный,

я ползу с детьми рюкзакатая,

мне самой смешно, страшно весело,

то с рассвета и до заката я

бытовое всё это месиво,

словно сон смотрю свой беременный,

зимоатомный: сани тяжкие,

что за жизнь моя в этом времени

кем-то сужена-разнаряжена…

Распределена и – работаю.

Отработаю и – куда потом?

Кем я вырасту с той заботою

из земли – весной – кверху ртом?

***

Зоркость света, падающего по воде

вдаль, афалина солнечного струенья

улыбается, вчитываясь в строенье

атома. Тут заканчивается день,

не успев обернуться на резкий окрик

самого себя, пробегая в дверь

повторенья (так принято в той игре,

из которой каждый выходит мокрым).

Плеск удваивается, что-то шепчет в рот

спящей набережной просторечно рыба,

умирая, но кажется, что – спасибо,

не в смысле просьбы, а – наоборот.

Бог берёт её в руки, подкидывает вверх,

чешуя, поблескивая, осыпается на песчаный

берег, медленно кружится над причалом,

чтобы было похоже на сон, да – морпех

бродит по морю, когда не спится,

поднимает рыбу, превращает в птицу.

***

Влюбляешься, кровоточишь

открытой рамой в ночь и зиму,

и тонкой струйкой от ключиц –

пар. Дальше – непереводимо,

но обернёшься – и опять

мост через руку перекинут,

и ходят, шаткие, скрипят,

раскачиваются, такие.

Сегодня пятница, умри.

Удел печальный, но не стоит

глотать глазами фонари

под окнами у новостроек.

Прозрачно мятой холодит,

игольчатой щекой проводит,

и вдруг выходит из груди

крылом трепещущей породы.

И эта куколка, и тот,

что шелкопрятался, и воздух

вокруг – всё мигом зарастёт,

исчезнет, станет взрослым.

***

Мороз остывает и, руку разжав, устаёт

потрескивать в кронах бескровных на чистом немецком.

У мёртвого листика рта выраженье моё,

он сохнет всем сердцем.

Пройду, притворяясь, что мы не знакомы, что он

не дорог мне вовсе, что я его не разглядела,

пусть будет зима, этот листик и тот водоём

до водораздела.

Мы больше не встретимся – сохни у всех на пути

бесхозной ненужностью, корчись, сворачивай кожу,

я не обернусь, обещаю, я буду идти,

мне нужно, мне можно.

***

и белой ночью дровяной

и солнцем среди дня

во мне со мной и надо мной

Господь хранит меня

в сусеках памяти земной

мукой костей и жил –

была здоровой и больной

а Он меня хранил

и вот теперь нельзя терпеть

железо и магнит

огонь и я шагаю в смерть

а Он меня хранит

***

Оставляя за спиной линии и перегоны,

разноцветную спираль времени, холодный корм

для синички в декабре на облупленном балконе,

и синичку, и декабрь, и облупленный балкон,

входишь в новое, а там –

утро, первый день творенья,

выглянешь – и красота,

тишина-то во дворе-то,

вынешь тело на балкон

на облупленный, морозный,

ан синичка ждёт свой корм,

острым клювом глядя грозно.

***

зима замедленного действия

вот-вот рванёт куда-то к югу

цветения и благоденствия

где стоит завернуть за угол

и анемичный лес засветится

дыханием и под защитой

любви с её сияньем северным

(так Бог нас видит без морщинок)

в лице изменится улыбчиво

склонится поцелует птицей

в ладонь горячую привычную

к которой только и склониться

***

Там он есть как оставленная возможность –

вопросительный знак, прикосновенье ветра

к облаку, в сущности – эфемерность

всякой просодии. Неотложной

помощью выведен и погашен,

может быть, ключ басовый для левой, левой.

В детстве, когда я легко болела

и умирала совсем не страшно,

он всё звучал у меня в подвздошье

гулом подземным, музыкой неземною

из головы опускаясь волною в ноги,

делаясь громче, захватывая всё больше,

он продолжался, меня превращая в струны,

в нотную грамоту, ясную пианисту,

и я записывала себя так быстро,

что прочитать потом было трудно.

***

Сергею Криницыну

Ожидание праздника. В долгой густой глубине,

золотой и серебряной, ходят прозрачные рыбы.

Оживая на память, они проступают во мне,

безымянно роняя округло-немое спасибо.

И в огромную полую голову, полную звёзд,

заглянув изнутри, устремляются, словно к рожденью,

словно будет ребенок, и радость встаёт во весь рост

и проходит, смеясь и танцуя, сквозь плачущих женщин,

и они прорастают цветами и влажной травой,

заповедными реками, теплым холмом и улиткой

на кирпичной стене, и от этого можно живой

оставаться и жизнью делиться.

***

Мой папа был стекольщик, и теперь

я всем видна насквозь, совсем прозрачна.

Тем, кто за мной, легко меня терпеть,

когда не пачкать.

Непрочную, на раз меня разбить—

вот я была, а вот меня не стало

(она была? Да нет, не может быть,

осколков мало).

Но я еще, пусть незаметно, есть.

Ненужная, под солнечным прицелом

еще свечусь. Особенно вот здесь—

по центру.

***

Мерцающее утро. Долгий вход

в рассвет по затаившим радость крышам.

Зима молчит мелодией глухой

и, кажется, сама себя не слышит.

Но сразу видно — немота бела,

узорчатые лапки галок—звонки.

Кто ожерельем ходит по делам,

пустые не устраивает гонки.

Кто положил зерно на теплый люк,

тому простятся злые прегрешенья.

Не знаю, кто он, но уже люблю

его лицо, дыхание и шею.

Он шел во сне по зимней немоте,

чтоб накормить растрепанную стайку,

Он был Тобой, ходячий райотдел,

сосредоточенный на жизни сталкер.

Поцеловав повеселевших птиц,

сминал пакет и нес до ближней урны.

Свет замечал и начинал расти.

Иначе и не наступает утро.

***

Туман спадает... я его

надеваю, а он спадает… Не

мешайте мне спать... Что же

дальше?

В детстве я

протягивала лицо маме и говорила:

«Поцелуй старую птицу».

Мама смеялась: «Какая ж ты старая?» И целовала.

Теперь я иду, бормоча себе:

«Старая птица»

И отвечая: «Какая ж ты

птица?»

Никто меня не поцелует.

Трафареты для жизни

1.

Дождь, любивший меня по

дороге к метро (говорила ему:

если любишь—женись!),

расплескал под ногами

прозрачную кровь,

серебрящуюся детородную

слизь. Был и голубь под

аркой, и ангел в окне с

немигающим нимбом сырых

фонарей, вот и я понесла, вот

и зреют во мне подорожник,

чабрец, зверобой и кипрей.

Водяные от мужа скрываю

глаза, засыпаю под утро и

вижу во сне: стебельки и

листочки ползут прорезать

трафареты для жизни сквозь смерть.

2.

Из правой руки на пригорке

вырастет мак,

из левой лодыжки —подснежник,

из-под ключицы

одуванчик, чтобы дышать учиться

высоко, а возле бровей—гамак

паука с сияющим конденсатом,

на ветру дрожащим, из глаз —

вьюнок,

изо рта —подсолнух, а между ног

Мосводоканал и Росатом.

Впрочем, скорее всего трава.

Так и буду цвести до заморозков, а

после

окончания — снова начну. И тогда ты

присядешь возле

меня и поймешь, что за птица моя

голова.

***

Между нами много воздуха и воды,

времени, расстояния, скорости света,

снега, людей, деревьев, чужой беды,

жизни и смерти.

Рук не хватает, и я отпускаю из

самую мысль, что это преодолимо,

я понимаю —нельзя говорить вернись

самым любимым.

Можно прощать, попрощаться, чуть постоять

вслед уходящему, лучше успеть до ночи,

все, что попросишь, милый мой, жизнь моя,

все, что захочешь,

на—раскрываю ладошку—бери, дарю

все, чем владею, так делают все, кто любит,

первому встречному мытарю-январю,

пусть так и будет.

***

нас мало нас может

быть нету и кровью

на дереве света

намечены вены и

жилы непрожитой

жизни

***

Мам, я умру от старости

и смерти. Мой полный

нолик побеждает крестик

кладбищенской сирени,

дух медовый гудит над

полем низко и продольно

(побудь подольше!). Рот

реки смеется,

захлебываясь, пропуская

солнце сквозь линзы

поднебесного гипноза.

Боль затекла, но не

меняет позы, дрожат

ресницы —ласточкины

всплески крыла и крика.

Навести на резкость

оптическую руку и

потрогать лицо у неба,

ногу у дороги,

живага Бога.

***

стихи не существуют

потому что их не может

быть и голосистый

кончает трелью на

пределе смысла не

обращенной в общем

ни к кому на самокате

лысый человек

насвистывает в

сторону заката все

выше становясь и

здоровей быстрее ветра

света самоката

"