Posted 7 декабря 2006,, 21:00

Published 7 декабря 2006,, 21:00

Modified 8 марта, 08:53

Updated 8 марта, 08:53

Верный присяге

Верный присяге

7 декабря 2006, 21:00
Aрсений Несмелов (А.И. Митропольский)<br>1889, Москва – 1945, пересыльная тюрьма в Гродекове близ Владивостока

Нынешние молодые люди вряд ли с ходу расшифруют неудобочитаемую аббревиатуру КВЖД (Китайско-Восточная железная дорога). Но за ней стояла и неудобовыживаемость тех, кто вкалывал в летнюю слякоть, которая, как трясина, засасывала и стаскивала с ног сапоги, и в зимние морозы, когда обледенелая земля не поддавалась, а только насмешливо звенела от ударов кайлом.

Железная дорога была открыта в 1903 году и явилась великим результатом объединения русской инженерной мысли и адова труда строителей. У этой «железки», до которой революция и гражданская война докатили свою раскаленную лаву, сметающую всё на пути, оказался местный Некрасов, потрясенный тем, что и после всероссийской разрухи здесь уцелели маслянистые рельсы, которые так возлюбили обнюхивать тигры.

Флаг Российский. Коновязи.
Говор казаков.
Нет с былым и робкой связи –
Русский рок таков.

Инженер. Расстегнут ворот.
Фляга. Карабин.
«Здесь построим русский город,
Назовем – Харбин…»

Перед днем Российской встряски,
Через двести лет,
Не Петровской ли закваски
Запоздалый след?


Автором стихов был Арсений Митропольский – офицер, воевавший на Первой мировой, раненый, награжденный четырьмя орденами. В дни Октябрьской революции он участвовал в восстании юнкеров, затем, переодетый в штатское, добрался до Сибири, присоединился к армии Колчака, а после его захвата большевиками оказался во Владивостоке – столице искусственного государства ДВР (Дальневосточной республики). Сюда вот-вот должны были войти большевики, и единственное, что он мог получить от них как бывший колчаковец, – пулю в лоб за свой послужной список. Пришлось нелегально переходить границу. Так нежданно-негаданно, как и десятки тысяч соотечественников, он очутился в Харбине, чье строительство началось вместе со станцией в 1898 году, а название по одной из версий означает по-китайски «веселая могила». Забавно, что когда первые русские жили еще в наскоро перестроенных фанзах, то однажды ночью раздались какие-то выстрелы, и мужчины, в основном военные, выскочили в неглиже с револьверами наготове, решив, что на них напали хунхузы. А это от жары взорвались бутыли с квасом, неосмотрительно намертво заткнутые самими новоселами.

Несмелов был поражен тем, что к середине 20-х годов здесь выросли шикарные отели, в одном из которых пели и Шаляпин, и Вертинский, открылись храмы, библиотеки, рестораны, кабаре и даже оперетта, где танцевала первая красавица русского Китая, неожиданно вполне интеллигентная Ларисса Андерсен, как выяснилось, писавшая стихи, не такие ослепительные, как она сама, но всё же… А у него не было с собой ничего, кроме тетрадки с собственными стихами. Правда, еще в 1915 году он выпустил первую книжку «Военные странички», где проза была перемешана со стихами, затем два сборника во Владивостоке и, к своему удивлению, нашел много сотоварищей по этой болезни, придающей хоть какой-то смысл внезапно обессмыслившейся жизни.

В Харбине одних только русских газет было с десяток – они возникали, как мыльные пузыри, и лопались, но стихи время от времени печатали и даже кое-какие деньги платили, и Несмелов сосредоточился на журналистике и на стихах. Охотно посещал заседания литературной группы «Чураевка», созданной бывшим казачьим офицером Алексеем Ачаиром. Тот написал знаменитые четыре строки, которые повторяли даже в Париже, ставшем литературной Меккой русской эмиграции:

Не сломала судьба нас, не выгнула,
Хоть пригнула до самой земли.
И за то, что нас Родина выгнала, –
Мы по свету ее разнесли.


Слово «Чураевка» заимствовано из широко читавшегося в Сибири романа Георгия Гребенщикова «Чураевы» о первых русских поселенцах на Алтае, стоически выдерживавших трудности.

До конца 20-х годов стихи Несмелова еще печатались в Советской России. Но в отличие от многих своих коллег, готовых из-за тоски по родине на любой компромисс, лишь бы вернуться, он гордился тем, что сражался с большевиками:

Грознейшей из всех революций
Мы пулей ответили: нет!


Его четверостишие, обращенное к бывшему боевому офицеру, сонно щелкающему бухгалтерскими деревянными счетами, переходило из уст в уста как гордое непризнание морального поражения колчаковцев, потерпевших поражение военное:

Смешно! Постарели и вымрем
В безлюдье осеннем, нагом,
Но всё же, конторская мымра, –
Сам Ленин был нашим врагом!


Поразительно, что в этих строках не было ни животной ненависти, ни даже озлобленности, а чувствовалось уважение к силе крупного противника. Это – в лучших традициях Петра I, пригласившего поверженных шведских военачальников за стол на празднике Полтавской победы.

Другая талантливая поэтесса из «Чураевки» Марианна Колосова швырнула вот этакое, да на всю русскую диаспору:

Среди ночных чуть слышных шорохов
Работаю тихонько я...
Пусть я не выдумаю пороха,
Но… порох выдумал меня!


В законодательном центре литературной моды, в Париже, где культивировалась стоящая над текущей политикой сугубо лирическая «парижская нота», такие не совсем скромные заявления от какой-то «географической новости» по имени «Харбин» выглядели, как нечто безосновательно заносчивое. Поэтому обычно сдержанный поэт и эссеист Юрий Терапиано не очень тактично одернул чураевцев, написав отповедь провинциалу, довольно высокомерную и с очевидным «столичным душком»:

«Само собой случилось, что для эмигрантской молодой литературы Париж оказался «столицей», а столицы других стран «провинцией»… Уединенный поэт, если по дарованью своему он не совершенно исключительное явление, в одиночестве труднее находит себя, идет по ложному пути или, еще хуже, слишком упрощенно понимает свои задачи. Арсений Несмелов, о книге которого сейчас будет речь, находится именно в таком положении…»

Как будто писатель, живущий вне тусовки, вдалеке от литературного Дома мод, не может добиться успеха. Увы, и по сей час этот предрассудок распространен в тусовочных кругах. А разве общество таких преданных друзей, как соратники по «Чураевке», – это одиночество, вакуум? Впрочем, для настоящего писателя и одиночество, если уж на то пошло, плодотворней всех тусовок, ибо оно населено столькими мыслями и чувствами, что лишь подставляй бумагу, и, кроме огрызка карандаша, ничего не надо.

У Несмелова были непростительные срывы в политических воззрениях, но только от отчаяния, что возвращение на Родину и не брезжит, а если и брезжит, то не сулит ничего хорошего, – примеров было предостаточно. Когда в Харбин пришли советские солдаты, они тронули его и других эмигрантов своей добросердечной наивностью, когда пытались останавливать рикш, считая их работу эксплуатацией, унижающей человеческое достоинство. Но, попав в руки Смерша, как военный человек, двадцать с лишним лет назад выполнявший присягу, Несмелов понял, что ждать снисхождения напрасно.

Ему было всего 56 лет. Он, конечно, мечтал умереть не на чужбине, а на родине, и его мечта исполнилась. Но, к несчастью, в пересыльной тюрьме. Кто теперь узнает, умер он своей смертью или насильственной. Всё равно это было убийство. Не дали осуществиться его выношенной мечте:

С этим ветром холодным и колким,
Что в окно начинает стучать,
К зауральским серебряным елкам
Хорошо бы сегодня умчать.

Над российским простором промчаться,
Рассекая метельную высь,
Над какой-нибудь Вяткой и Гжатском,
Над родною Москвой пронестись.


Надо уметь уважать верность присяге. Даже если она другая, чем наша.

Пять рукопожатий

Ты пришел ко мне проститься. Обнял.
Заглянул в глаза, сказал: «Пора!»
В наше время в возрасте подобном
Ехали кадеты в юнкера.

Но не в Константиновское, милый,
Едешь ты. Великий океан
Тысячами простирает мили
До лесов Канады, до полян

В тех лесах, до города большого,
Где – окончен университет! –
Потеряем мальчика родного
В иностранце двадцати трех лет.

Кто осудит? Вологдам и Бийскам
Верность сердца стоит ли хранить?..
Даже думать станешь по-английски,
По-чужому плакать и любить.

Мы – не то! Куда б ни выгружала
Буря волчью костромскую рать –
Всё же нас и Дурову, пожалуй,
В англичан не выдрессировать.

Пять рукопожатий за неделю,
Разлетится столько юных стай!..
…Мы – умрем, а молодняк поделят
Франция, Америка, Китай.

<1931>


Моим судьям

Часто снится: я в обширном зале…
Слыша поступь тяжкую свою,
Я пройду, куда мне указали,
Сяду на позорную скамью.

Сяду, встану – много раз поднимут
Господа в мундирах за столом.
Все они с меня покровы снимут,
Буду я стоять в стыде нагом.

Сколько раз они меня заставят
Жизнь мою трясти-перетряхать.
И уйдут. И одного оставят,
А потом, как червяка, раздавят
Тысячепудовым: расстрелять!

Заторопит конвоир: «Не мешкай!»
Кто-нибудь вдогонку крикнет: «Гад!»
С никому не нужною усмешкой
Подниму свой непокорный взгляд.

А потом – томительные ночи
Обступившей непроломной тьмы.
Что длиннее, но и что короче
Их, рожденных сумраком тюрьмы.

К надписям предшественников имя
Я прибавлю горькое свое.
Сладостное: «Боже, помяни мя»
Выскоблит тупое острие.

Всё земное отжену, оставлю,
Стану сердцем сумрачно-суров
И, как зверь, почувствовавший травлю,
Вздрогну на залязгавший засов.

И без жалоб, судорог, молений,
Не взглянув на злые ваши лбы,
Я умру, прошедший все ступени,
Все обвалы наших поражений,
Но не убежавший от борьбы!

<1942>


Присяга

Зачем ты, родина, убила
того поэта из Харбина,
которого я так ценю,
присягу давшего царю?
Поэт и колчаковский конник,
он, далеко не генерал,
под кличкой «золотопогонник»
в России с краю умирал.
Он голым брошен был на доски
в допрашивательных ночах,
но золотые две полоски
вдруг проступили на плечах.
Россия всей военной силой
пришла за ним – он всё же сын.
Не зря «веселою могилой»
поименован ты, Харбин.
Свою наивность пресекаю.
С моей доверчивостью бьюсь.
Временщикам не присягаю.
Вновь стать обманутым боюсь.
Но не начальству и не флагу,
а большему не изменя,
я не шепчу – молчу присягу
всем, кто погибли за меня.
Они на кладбище гигантском
в изрытой взрывами земле,
в лесах под Брянском, в магаданском
вечномерзлотном хрустале.
Над Ангарой под парусиной
очаровательный кабак.
Пьет пиво новая Россия,
где на наклейке сам Колчак.
Шар наш земной, нелепый, милый,
и мал, и хрупок на весу,
и быть веселою могилой
он так старается вовсю.
Но, несмотря на разносолость
в пивнушке «Адмирал Колчак»,
не удается развеселость,
не получается никак.
Когда мораль читают смершевцы,
в России всё бесстыдно смешивается,
и не поймешь, где честь, где стыд
и кто кому за что-то мстит.
В меня сомнение закрадывается,
когда брезгливо слышу речь
от бывшего заградотрядовца,
как мы должны людей беречь.
Уж лучше глупость постоянства,
уж лучше пусть убьют, распнут,
чем путаница, и путанство,
и грязь распутиц и распутств.
Пусть лучше с краю нар присяду
и тапки шью, и лед скоблю,
чем я предам свою присягу
или чужую оскорблю.

Евгений ЕВТУШЕНКО

"