Posted 6 апреля 2006,, 20:00

Published 6 апреля 2006,, 20:00

Modified 8 марта, 09:12

Updated 8 марта, 09:12

Святая с револьвером

Святая с револьвером

6 апреля 2006, 20:00
Елизавета Кузьмина-Караваева (в монашестве мать Мария) (1891, Рига – 1945, концлагерь Равенсбрюк)

«Стоит ли быть Бонапартом?» Какой ясностью духа и неравнодушным, но беззлобным спокойствием нужно обладать, чтобы с легким насмешливым превосходством оценить человека, быть может, самого знаменитого после того, кто наперед развенчал всех вписавших свои имена в историю кровью. Когда-то Бонапарт не побоялся прийти в чумной госпиталь в Яффе, и его смелость покорила многие сердца, но в этом поступке главенствовала железная, устрашающая воля, а не сострадание. Сейчас распространена благотворительность напоказ, превращающаяся в ханжеский бизнес, притворяющийся состраданием.

Но именно сострадание стало смыслом жизни нашей героини, дочери юриста Ю.Д. Пиленко, перевезенной им после отставки в Анапу, о которой когда-то была сложена такая беззаботная песенка: «Надену шляпу я, Сбегу по трапу я, Махну в Анапу я – Там жизнь легка…»

Жизнь в Анапе, особенно после революции, оказалась совсем не легкой, как, впрочем, и везде. На улицах к южным магнолиям добавились виселицы – зловещие деревья Гражданской войны. Но в 1895 году, когда четырехлетняя Лиза в панамке бегала босиком по берегу, рокот Черного моря перемежался с шелестом виноградников, и ничто, казалось, не грозило этой ласково мощной музыке. После ближних поездок мимо другого, золотистого пшеничного моря, столь же прекрасного, как Черное, и дальних – у отрогов гор, коронованных снегом, у Лизы возникало чувство благодарности к тому, кто всё это создал. Но в 1906 году скоропостижно умер отец. Лиза была в отчаянье: «Эта смерть никому не нужна. Она несправедливость. Значит, нет справедливости. А если нет справедливости, то нет и справедливого Бога. Если же нет справедливого Бога, то, значит, и вообще Бога нет». Но у сильных натур поколебленная вера либо рушится раз навсегда, либо возрождается – на сей раз очищенно и неколебимо. С Лизой произошло второе.

Оба замужества (сначала она стала Кузьминой-Караваевой, затем Скобцовой) и даже собственные стихи, получившие на редкость хорошие отзывы, не имели в ее жизни такого значения, как вернувшаяся любовь к Богу и однажды возникшая, но никогда не проходившая любовь к Блоку.

Первый раз она пришла к нему, когда ей еще не было пятнадцати лет, подавленная Петербургом, его «рыжими туманами», его «белыми ночами, более жестокими, чем черные дни…». Об этой встрече она рассказывала: «Я чувствую, что около меня большой человек, что он мучается больше, чем я, что ему еще тоскливее, что бессмыслица не убита, не уничтожена. Меня поражает его особая внимательность, какая-то нежная бережность. Мне большого человека ужасно жалко. Я начинаю его осторожно утешать, утешая и себя». Вскоре он прислал ей стихотворение «Когда вы стоите на моем пути…».

Через четыре года они снова встретились на вечере поэзии. Она уже замужем. Его представил ей муж, друг поэтов, декадент и большевик, не предполагая, что с ней случится – и теперь уже на всю жизнь. Блоку она напишет: «…Вы больше человека и больше поэта; Вы несете не свою, – человеческую тяжесть…»; «Мне кажется, что я могла бы воскресить Вас, если бы Вы умерли, всю свою жизнь в Вас перелить легко».

Она не смогла воскресить Блока. Но она тоже взялась понести не свою, – человеческую тяжесть. И растворилась в матери Марии, когда решила до конца не покидать преследуемых евреев, которых прятала от гестаповцев у себя в Париже, на улице Лурмель, 77, и вошла вместе с ними, утешая их молитвами, в газовую камеру концлагеря Равенс-брюк. Это было для нее не подвигом, а естественным поступком – христианством действия.

Она спасала людей и раньше, во время Гражданской войны, когда ее от полного смятения в умах избрали в феврале 1918 года городским головой Анапы. Будучи в то время правой эсеркой, она оказалась между двух огней, ибо эсеры были под подозрением и у красных, и у белых. Ее поразила формула, точно ухватившая разницу между эсерами и большевиками: «Эсеры говорят, – пусть вчерашний господин и вчерашний раб будут сегодня равными, а большевики говорят, – пусть вчерашний раб будет сегодня господином, а господин рабом». Она же еще в ранних стихах искала освобождения от внутреннего рабства: «…Долго шла бесцельно, о путях не зная, Дни свои с рабами слабыми деля». Рабство она ненавидела и никогда не чувствовала себя «госпожой». Сегодняшнее столь распространенное плебейское самодовольство в ощущении себя «господами» не было свойственно русской интеллигенции, воспитанной на «Станционном смотрителе», «Шинели», «Смерти Ивана Ильича».

Материнское чувство прорастало в ней из чужой боли, которая становилась своей: «Каждая царапинка и ранка В мире говорит мне, что я мать».

Рождение всеобнимающей жалости в будущей матери Марии произошло еще в начале Первой мировой войны, когда она почувствовала, что следом идет нечто еще более страшное, чем просто война. «Она, – по ее собственным словам, – почуяла Россию не по Соловьеву, не по славянофилам, не по газетам или лекциям, а попросту – от края до края распростертую на черной земле, неподвижную, одинокую, беспризорную под стужей и ветром. Раскинулась и лежит. И докричаться до нее нельзя, потому что всё равно не услышит».

На нее всё время доносили большевистскому председателю Совета Протапову, но «городская голова» не боялась повышать голос на большевиков: «…я заявляла: «Я добьюсь того, что вы меня арестуете». На что горячий и романтический Протапов кричал: «Никогда. Это означало бы, что мы вас боимся». В конце концов он был убит своими бойцами, уличенными им в грабежах. Потом такие романтики встречались всё реже. Их сменили мародеры, гоп-стопники. Когда делегация черноморского флота во главе с матросом Пирожковым, от которого разило сивухой, потребовала от граждан Анапы контрибуцию в 20 тысяч рублей, будущая кроткая монахиня «подошла к кафедре и ударила кулаком по столу: «Я хозяин города, и ни копейки вы не получите».

А как рассеивает сусальный ореол вокруг матери Марии хотя бы такой ее красноречивый рассказ:

«Я вышла позднее других. Улица была безлюдна. В одном только месте встретила двух солдат. Не узнала их, но инстинктивно вынула свой револьвер. Один из солдат сделал то же самое, и мы встретились так в упор, а потом еще долго шли, пятясь, с наведенными револьверами».

Да, мать Мария достойна канонизации как святая. Но вот святая с револьвером – где это еще могло бы быть, кроме России?

А когда она, еле выбравшись живой из «красной» большевистской Анапы, вернулась в Анапу «белую», то была арестована деникинской контрразведкой. Ее обвиняли в национализации анапских санаториев и винных подвалов, в сотрудничестве с комиссарами и могли, на разлюли-веселом жаргоне Гражданской войны, просто-напросто шлепнуть. Она была добрым ангелом для многих, но и для нее посреди всеобщего хаоса нашелся добрый ангел – Макс Волошин. Он добился публикации в «Одесском листке», имевшем влияние на деникинский штаб, письма в ее защиту. Письмо подписали Алексей Толстой, Надежда Тэффи и даже Вера Инбер, которая в сталинское время стала подписывать совсем другие письма, может, с перепугу за свое либеральное прошлое. Тогда за такое прошлое могли и ГУЛАГом побаловать. А мать Мария за свое «комиссарство» получила лишь две недели «при тюрьме».

Она не стала в один ряд с изощренными мастерами стиха. Но она написала себя не только стихами, а и жизнью.

В ее наследии осталось еще много недооцененного – например, панорамное эссе «Последние римляне». А повесть «Клим Семенович Барынькин» я включал бы в учебные программы. Вот слова, которые звучат сегодня как завещание матери Марии:

«Главная ошибка – что дали людям озвереть. Теперь от этого звериного начала надо каждого русского, как опасного больного, лечить… Когда народ поймет, что законы мудры, – преступников карают, заблудившихся милуют, а невинным гражданам обеспечивают мирную жизнь, – тогда…»

Продолжение будущие поколения должны дописать сами.

Не то, что мир во зле лежит, – не так,
Но он лежит в такой тоске дремучей.
Всё сумерки, – а не огонь и мрак,
Всё дождичек, – не грозовые тучи.

За первородный грех Ты покарал
Не ранами, не гибелью, не мукой, –
Ты просто нам всю правду показал
И всё пронзил тоской и скукой.


* * *

Всё обычно: кому-то худо,
Кровью харкает кто-то сейчас.
Всё обычно, – не будет чуда
В этот тысячу тысячный раз.

И, наверное, к койке больничной
Не сиделка, а смерть подойдет.
Умирать никому не привычно, –
Остальное обычно, обычно, –
Час придет, он умрет.


* * *

Кто я, Господи? Лишь самозванка,
Расточающая благодать.
Каждая царапинка и ранка
В мире говорит мне, что я мать.

Только полагаться уж довольно
На одно сцепление причин.
Камень, камень Ты краеугольный,
Основавший в небе каждый чин.

Господи, Христос-чиноположник,
Приобщи к работникам меня,
Чтоб ответственней и осторожней
Расточать мне искры от огня.

Чтоб не человечьим благодушьем,
А Твоей сокровищницей сил
Мне с тоской бороться и с удушьем,
С древним змием, что людей пленил.

Гренобль


* * *

Парижские приму я Соловки,
Прообраз будущей полярной ночи.
Надменных укорителей кивки,
Гнушенье, сухость, мертвость и плевки, –
Здесь, на свободе, о тюрьме пророчат.

При всякой власти отошлет канон
(Какой ни будь!) на этот мертвый остров.
Где в северном сияньи небосклон,
Где множество поруганных икон,
Где в кельях-тюрьмах хлеб дается черствый.

Повелевающий мне крест поднять,
Сама, в борьбу свободу претворяя,
О, взявши плуг, не поверну я вспять,
В любой стране, в любой тюрьме опять
На дар Твой кинусь, плача и взывая.

В любые кандалы пусть закуют,
Лишь был бы лик Твой ясен и раскован.
И Соловки приму я, как приют,
В котором Ангелы всегда поют, –
Мне каждый край Тобою обетован.

Чтоб только в человеческих руках
Твоя любовь живая не черствела,
Чтоб Твой огонь не вызвал рабий страх,
Чтоб в наших нищих и слепых сердцах
Всегда пылающая кровь грела.

22-го июня 1937 г.



Александр БЛОК


* * *

Когда вы стоите на моем пути,
Такая живая, такая красивая,
Но такая измученная,
Говорите всё о печальном,
Думаете о смерти,
Никого не любите
И презираете свою красоту –
Что же? Разве я обижу вас?

О, нет! Ведь я не насильник,
Не обманщик и не гордец,
Хотя много знаю,
Слишком много думаю с детства
И слишком занят собой.
Ведь я – сочинитель,
Человек, называющий всё по имени,
Отнимающий аромат у живого цветка.

Сколько ни говорите о печальном,
Сколько ни размышляйте о концах и началах,
Всё же я смею думать,
Что вам только пятнадцать лет.
И потому я хотел бы,
Чтобы вы влюбились в простого человека,
Который любит землю и небо
Больше, чем рифмованные и нерифмованные
Речи о земле и о небе.

Право, я буду рад за вас,
Так как – только влюбленный
Имеет право на звание человека.

6 февраля 1908

"