Posted 5 июня 2021,, 07:45

Published 5 июня 2021,, 07:45

Modified 7 марта, 13:53

Updated 7 марта, 13:53

Светлана Кекова: "Разве можно, беседуя с вечностью, получить поощрительный приз?"

Светлана Кекова: "Разве можно, беседуя с вечностью, получить поощрительный приз?"

5 июня 2021, 07:45
В недавнем номере журнала «Новый мир» опубликована новая подборка стихов Светланы Кековой — поэтессы от Бога, без творчества которой невозможно представить картину современной российской поэзии.

Сергей Алиханов

Светлана Кекова (Кондрашина)— родилась в городе Александровск-Сахалинский Сахалинской области. Окончила Саратовский государственный университет (филологический факультет).

В 80-х годах ХХ века печаталась в самиздатских журналах Ленинграда — «Часы», «Обводный канал» и Саратова — «Контрапункт».

Автор поэтических сборников: «Стихи о пространстве и времени», «Песочные часы», «По обе стороны имени», «Короткие письма», «Восточный калейдоскоп», «На семи холмах», «У подножия Жёлтой горы», «Плач о Древе жизни», «На пути в Эммаус», «Потаённый хор», «Стихи о людях и ангелах», «Сто стихотворений», «Уроки каллиграфии», «Нездешний гость», «Солдатская трава», «Любви исцеляющий взгляд», «Во времени ином».

Стихи переведены на многие европейские языки.

Принимала участие в международных поэтических фестивалях.

Творчество отмечено премиями: журналов «Знамя», «Новый мир», имени Аполлона Григорьева, Московского международного фестиваля «Биеннале поэтов» «Москва — Транзит», имени Арсения и Андрея Тарковских, «Московский счёт», Международного Волошинского фестиваля, «Новой Пушкинской премией» (2014 год).

Автор трёх литературоведческих книг о поэтах-обэриутах.

Доктор филологических наук. Работает в Саратовской государственной консерватории имени Собинова на кафедре гуманитарных дисциплин.

Член Союза российских писателей.

Исполненные значимости, величия и простоты стихи Светланы Кековой являют собой духовно-культурное возрождение. Они напрочь лишены поверхностно понимаемых технических и коммуникационных достижений. Поразительным образом в ее стихах мы видим старые саратовские улочки, оживающую домашняя утварь, среди которой лирическая героиня занята работой по кухне, и монотонным бытовым трудом. Тем не менее, своим творчеством Светлана Кекова возвращает всю отечественную поэзию на Олимп европейской культуры.!

Когда-то Владислав Ходасевич удовлетворенно сказал, что он «Привил-таки классическую розу к советскому дичку» — поэт полагал, что облагороженный «дичок» и дальше будет развиваться, но уже сам. А оказалось классическое искусство надобно прививать каждому поколение заново. И в служении Светланы Кековой путь к культуре — всегда спасителен:

Ты видишь ли, как молод мир и горд?

Илья-пророк берет грозы аккорд —

но отвечает сдержанно и хмуро

сияющих небес клавиатура.

Все позади. Пора, мой друг, пора

под визг пилы, под звуки топора

пускаться в путь, чтобы уйти оттуда,

где жизнь, как марля, начала сквозить

и где никак нельзя вообразить

размеры совершившегося чуда...

Границы между реальностью и искусством давно размыты, и теперь — в эпатажной форме — границы продолжают размываться, но уже между жизнью и ее цифровыми аналогами. В этой странной реальности высокая просодия Светланы Кековой становится прибежищем мятущегося духа. Поэтесса и смысловым, и звуковым инструментарием противостоит фрагментированности, разрозненности и даже распаду бытия, стремясь замедлить, а лучше остановить этот цивилизационный коллапс. Поэзия, как средство самосохранения и возможности творить:

Связать себя — и обрести свободу,

войти в огонь, в пылающую воду,

в глухую ночь, в зелёно-серый лес

осин трепещущих, в младенческий ольшаник,

чтоб ощутить, как прочен свод небес,

где ты гуляешь, ангел мой и странник...

Тебя ищу среди земных трудов

на торжищах безумных городов —

то чужестранца, то единоверца,

хотя порой я не пойму сама,

как смысл найти в ошибках горьких сердца,

в печальных заблуждениях ума?..

Светлана Васильевна любезно согласилась ответить на мои вопросы:

— В современных условиях поэты творят при полном отсутствии гонораров, и при тиражах сборников 100 -200 экземпляров. Способствуют ли эти трудности, и такое положение дел истинному творчеству или являются помехой и преградой талантам?

Замечательный поэт Семён Липкин в 1943 году в окопах Сталинграда написал потрясающее стихотворение «Имена». Обстоятельства для творчества, как мы понимаем, благоприятностью не отличались. Поэтам вообще легко никогда не жилось, хотя трудности, конечно, бывают разные, вызовы времени — разные. В наши «рыночные» времена, когда всё должно превратиться в товар — и поэзия в том числе, настоящий поэт призывается к своего рода подвигу во имя слова и сохранения его красоты и чистоты.

— Вашей просодии свойственно «выразительная преизбыточность и изящество» — качества, о которых говорил еще Поль Верлен. Что еще, по Вашему мнению, делает поэзию явной и несомненной?

— Митрополит Антоний Сурожский в одной из своих бесед об искусстве и реальности приводит такой пример из романа «Канун Дня всех святых» британского писателя, поэта, литературного критика Чарльза Уильямса. Героиня, девушка, погибшая в результате несчастного случая, физически уже не связанная с окружающим миром, оказывается на берегу Темзы. Раньше, когда у неё было тело, она испытывала отвращение, когда видела грязные воды, несущие отбросы большого города. Но теперь у неё нет тела, и она видит Темзу по-другому: сквозь верхний слой она видит другие слои — сначала менее загрязнённые, потом — глубину, где вода чистая, потом — глубину, где она прозрачная (это первозданнные воды, какими их сотворил Бог), а в самой сердцевине — блестящая струя, и в этой струе она узнаёт воду, которую Христос предложил самарянке. Настоящая поэзия и должна являть этот путь души к «первозданным водам».

Современный богослов и философ Оливье Клеман говорит о том, что у каждой вещи, у каждого незначительного из творений есть небесные корни, каждое создание по-своему выражает божественную красоту. И он формулирует удивительную мысль: каждая вещь заключает в себе «точку прозрачности» для света.

Рационально это объяснить невозможно, но для меня очень важно, когда поэтическое слово становится такой «точкой прозрачности».

— Для многих поэтов само творчество доставляет наслаждение и радость, даже большее, чем возможная последующая слава. Но есть поэты, которым необходима непосредственная обратная связь — презентации, Творческие вечера. Каковы Ваши предпочтения в общении с Вашими читателями?

— Для меня таинственный и непостижимый процесс творчества — самое важное, как, впрочем, (я в этом уверена)и для каждого поэта. Просто по-человечески все поэты очень разные, с разными темпераментами, запросами. А обратная связь тоже необходима, но для меня частный разговор о стихах или переписка, пожалуй, предпочтительнее.

— По словам А.С. Пушкина поэт: «Сей ратник, вольностью венчанный, Исчезнувший, как тень зари...». Каким Вам видится дальнейшее развитие ситуации — чтобы поэты не исчезали, а сохранялись, и творили в бодрости и здоровье? Возникнут ли новые формы, чтобы поэт, по словам Евгения Баратынского снова «знал кто он, он ведать мог, какой могучий правит Бог его торжественным глаголом»? Уйдет ли поэтическое общение полностью в Сеть?

— Прогнозы – дело неблагодарное. Культурная ситуация в целом, конечно, для поэзии катастрофическая: исчезает жажда поэтического слова, пространство духовное и интеллектуальное заполнено ширпотребом, школьное образование рухнуло… Поэты становятся маргиналами. И не только поэты: настоящее высокое искусство часто ютится на задворках. Можно сказать, что мы теперь — представители катакомбной культуры, и сеть вряд ли эти проблемы может решить. Это, конечно, тема отдельного разговора, серьёзного и печального.

Светлана Кекова замечательно читает стихи в Булгаковском доме, видео —https://youtu.be/8Xj9t_B0wIY

Творчеству Светланы Кековой посвящено множество статей и исследований.

Андрей Арьев — прозаик и литературовед поделился: «...Хочется вернуться к изначальному источнику поэтической речи, берущей начало в молчании и темноте. Дело поэзии — выражение ценностей внутреннего бытия личности. Гармония рождается от «внутренней дрожи» ... поэт изысканной простоты Светлана Кекова... передаёт нам опыт гораздо больший, чем тот, что охватывается её биографией. Светлана Кекова знает, что неопровержимей всего слово звучит в тишине и из неё приходит... Поэтому у неё и срывается: «Был дар молчанья равен дару речи…». Лучше всего она и пишет о том, о чём люди больше всего молчат. То есть о том, о чём не стоит говорить всуе. У Светланы Кековой птички тоже оживают. Птицы в стихах — это метафора вести. Основной лирический импульс …весть об освобождении, о преодолении в слове печальных обстоятельств любой человеческой биографии. Только зная, как замечателен вольный полёт, можно насладиться любезным ей «единством любви и мест», только «случайный спутник» для неё — вечен...».

Вера Догалакова — филолог и литературовед, анализирует: «...природа лирического дара саратовской Музы Светланы Кековой во многом обусловлена мифологической традицией бытийного письма, осваивающего богатый опыт русской духовной лирики — от духовных од М. Ломоносова, Г. Державина, Ф. Тютчева, символистов, А. Ахматовой, И. Бродского.

Мир Кековой — это мир, увиденный глазами первого поэта на земле, Адама — Евы, впервые называющего имена предметов «Именованье — это сотворенье». ...отметим значимость жёлтого цвета у Кековой: жёлтое символизирует милость, мудрость, избранность… Жёлтый цвет — ещё и цвет глины, из которой сделан человек со всеми своими земными... чувствами.

Поэтический мир Кековой «держат» бинарные оппозиции: Творец — тварь, дух — плоть, жизнь — смерть, пространство — время — вечность; сад — ад; слово — молчание...

Её «космогония» сочетает христианские и античные мотивы: в основании мира — 4 стихии древних: вода, земля, воздух, огонь, из которых главная — вода, разумная, божественная... вода в православной символике означает ещё и углубление в свой духовный мир…

Поэзия Светланы Кековой — грандиозная мистерия книги Бытия. Полюсы христианской модели мира — небо и земля.

Лирическая героиня, неоромантик христианского толка, осознаёт не только разлад должного и сущего, но и собственную трагическую раздвоенность, она носит в душе своей, где борются дух и плоть... фатально несоединимые небо и землю... Задачу поэта Светлана Кекова видит в том, чтобы уметь «Читать посланья Бога между строк».

Татьяна Вольтская — поэтесса, наш автор, определила: «Светлану Кекову я могу читать всегда, поскольку ее стихи мне кажутся замечательными... каждое слово, произнесенное Кековой, даже если она говорит о самых обыденных вещах — газовой горелке, посуде, окне, зеркале и других предметах домашнего обихода — как будет пронизано незримыми лучами внутреннего света, который ярче внешнего… отношение Светланы Кековой к слову — вовсе не архаичное, как может показаться сначала, а, наоборот, слишком смелое. Чтобы так говорить, нужно совсем не оглядываться на моду, на общепринятый язык литературной критики, жонглирующий погремушками разных дискурсов. Да это и не ново — мир всегда рассуждает о дискурсах, только называются они в зависимости от эпохи, а поэт смотрит в сторону, в точку, видимую ему одному. ...с удивительной, царственной простотой Кекова использует банальные обычные рифмы, известные уже 200-300 лет русской поэзии, не спешит быть оригинальной и, тем не менее, каждый слушающий понимает, что эти стихи — единственные в своем роде».

Теперь с ними могут ознакомится и наши читатели:

* * *

Тянет с севера тленом и холодом,

подо льдом цепенеет река,

и опять над разрушенным городом

кучевые плывут облака.

Проплывут над столицею древнею,

над зубчатой кремлёвской стеной,

над заброшенной русской деревнею,

над огромной усталой страной.

Равнодушное небо безбрежное,

этот синий воздушный простор,

бороздят облака – белоснежные,

как вершины невидимых гор.

Злого времени ветер пронзительный

над тобою не властен, пока

в неземной красоте ослепительной

над Россией плывут облака,

очертанья меняют, колышутся,

и, покуда не кончился день,

как бесшумно, стремительно движется

по земле их летучая тень!

* * *

«Если всё живое лишь помарка…»

О. Мандельштам

Света нет. Перегорели пробки.

Жду, что будет память коротка

я, сидящий в спичечной коробке

наподобье майского жука.

Дрогнут крылья в теле полусонном.

Мне прямого утешенья нет —

я не знаю, по каким законам

кафкианский строится сюжет.

Если космос — тёмная пучина,

Кафка — дилетант или профан,

то в замочной скважине причина

кроется, как змей Левиафан.

Жёсткие надкрылья бесполезны

для личинок нерождённых слов…

Вставь железный ключ в источник бездны

и сломай хитиновый покров.

* * *

Уже пора за стол садиться,

пустые рюмки ставить в ряд…

Мы так же хлеб едим, как птицы

клюют созревший виноград.

Береза ветку завитую

опустит вдруг на тротуар…

Мы так же воду пьем святую,

как пчелы в поле пьют нектар.

Вдруг загудит над этим полем

грозы могучий контрабас…

Мы так детей своих неволим,

как ангелы целуют нас.

Но как, скажи, нам научиться

на перекрестке двух дорог

так полюбить цветок и птицу,

как человека любит Бог?

* * *

Рыбаки не дождались улова,

снялись вещи с насиженных мест,

пухнет с голоду нищее слово,

ничего оно больше не ест.

Кожа неба под звездной паршою.

Боже! В вере меня укрепи!

Я не знаю, что делать с душою

в понедельник в Голодной степи.

Нет предмета и нет человека,

только слезы роняет ковыль.

На развалинах этого века

оседает кирпичная пыль.

Видно, кончен наш век, как и прочий,

он давно предназначен на слом.

Занимается чернорабочий

темным, страшным своим ремеслом.

Вынимает он ржавые шкворни,

чтоб вернее распалась строка,

увлекает квадратные корни

из соленой земли языка.

Но никто не приходит на помощь

и не точит заржавленный нож,

если смерть ты по имени вспомнишь

и разлуку дождем назовешь.

* * *

Щука ходит по кругу в горячей и мутной воде.

Муравейник молчит. Сохнет хвоя в его бороде.

Ты ему поклонись, ничего у него не проси,

лучше ягоду волчью, как мелкий орех, раскуси.

Волчий сок ее выпьешь — и сразу увидишь ты, как

засоряет пространство огромный коричневый мак,

как его семена заполняют лощину и дол,

как рыбак у воды рыбе маленький рот проколол.

Рыбе рот проколол, а судьбу проворонил свою.

Муравьи в муравейник сухую несут чешую.

Только там я узнаю, протиснувшись в узкую щель:

то не щука была, то была золотая форель.

Кто там плачет по-птичьи, кто жалобно телом скрипит?

В доме, брошенном нами, вода ключевая кипит.

Кто-то делит пространство на множество мелких частей,

кто-то душу мою отделяет от узких костей,

и несется она, освещая пространство, во мрак,

в те края, где повсюду царят муравейник и мак.

* * *

Певчий ангел голос свой возвысил,

только он звучит в иных мирах…

Появились оборотни чисел

в старых телефонных номерах.

Постепенно время угасает,

меркнет свет, не отвечает звук,

и змея за хвост себя кусает,

и ногами шевелит паук.

Сквозь прозрачный купол паутины

видит муха мир в последний раз,

рыба бьется грудью о плотины,

так что слезы катятся из глаз.

На могиле остается дата —

значит, имя смерти есть число.

Чешую блестящую куда-то

смыло и водою унесло.

Заслонясь трехмерным телом звука,

ты дожить сумеешь до седин…

Лжет любви постылая наука —

пять, пятнадцать, пятьдесят один…

* * *

Вот летит человек и не знает,

почему он летит и куда,

он прошедшую жизнь вспоминает,

прославляет ее, проклинает,

из очей его льется вода.

Обольщения этого света,

как мгновенья, бегут чередой —

обнаженные яблоки лета,

и смородина красного цвета,

и тазы с дождевою водой.

На рассвете прощаются трое —

плоть, душа и мятущийся дух.

Нежных лиственниц плещется хвоя,

гребнем воздух сгустившийся роя,

запевает последний петух.

Громче прежнего рушатся стены

и шумит над оврагом ветла.

В пыльной, мусорной яме геенны

наша смерть выгорает дотла,

так и крутится огненной белкой,

пылью мелкой летит из-под век,

и испачкан небесной побелкой

чемодан у тебя, человек.

Ты вернулся с былыми грехами,

с прежней болью и новой бедой,

и лежат облака ворохами

в синем небе над белой водой.

* * *

Злая зима в этом тысяча мертвом году

зябкой Европе грозила татарским набегом.

Серыми стаями рыбы стояли во льду,

снова Россия была завоевана снегом.

Помнишь, закат, как разбойничий факел, горел?

Церковь казалась огромною каменной вазой.

Выйдешь на паперть — и градом отравленных стрел

нищих встречает постылый мороз узкоглазый.

Плачет священник и Богу боится служить —

как бы его прихожанин голодный не выдал.

Холодно, милый, в России заснеженной жить:

там, на горе, ледяной возвышается идол.

Видела я удивительно явственный сон:

вышел январь в раскаленной железной кольчуге,

голову вскинул — и выстрелил в облако он,

родину вспомнив, заплакали птицы на юге.

Небо убито, и снега царит кутерьма.

Ветви и сучья у древа познания голы.

Ворон-монгол произносит гортанно глаголы,

зная по-русски одно только слово: зима.

* * *

То, что жизни и смерти дороже,

Я сегодня куплю за гроши.

Что ж ты водишь ладонью по коже —

Шелковистой изнанке души?

Разбежались, вздохнули, застыли

Волны плоские цвета слюды

Кто уснул или умер — не ты ли,

Царь речного песка и воды?

Бог приходит к тебе и уходит,

Сердце бьется и движется кровь.

Все, что в мире с тобой происходит,

Называется словом любовь.

Проступает намеком на чудо

В мертвом дереве тело креста.

Жив Христос, и готовит Иуда

К поцелую сухие уста.

* * *

Кто, упрятавший улитку в известковую кибитку,

смотрит в стынущую воду

и в иголку прячет нитку?

Кто, увидев свет бесплотный, серебристый дождь кислотный,

умирающим в угоду

в рай билет придумал льготный?

Покоряясь водам смутным, серебром сиюминутным

на мели играет рыба,

обернувшись шаром ртутным.

Тот, кто рыбьи кости гложет, умереть никак не может,

он уснуть не может, ибо

рыбы смерть его тревожит.

Засыпай, ребенок глупый, смерть свою рукой нащупай,

ничего вокруг не видит

тот, кто пользуется лупой.

Перед мертвым он не встанет, и живого не помянет,

и ребенка он обидит,

и душа его увянет.

А слепец глядит в окошко, и луна ему, как кошка,

лижет стынущие руки

в вечном холоде разлуки.

Насекомые призрачных мест

1

Племя слов меня больше не радует.

Племя рыб исчезает во мгле.

Мотыльки то взлетают, то падают.

Скарабеи ползут по земле.

Но когда богомолы бесстыжие

вновь ведут меж собою бои,

и когда насекомые рыжие

покидают казармы свои,

и когда исполняют кузнечики

погребальные гимны для ос

и снуют водомерки-разведчики, —

у меня возникает вопрос:

как они появились и выросли

и на прошлом поставили крест —

эти грёзы, фантазии, вымыслы,

насекомые призрачных мест?

Как они мою муку бесплотную

превратили в горячую кровь

и убили твою мимолётную,

как крыло махаона, любовь?

2

Вспомни осени платье сиротское,

дальних сопок предзимний наряд

и ревущее море Охотское —

страшный сон нереид и наяд.

Вспомни детские наши скитания,

дай ответ потрясённой душе,

посвяти ей роман воспитания

в духе Гофмана и Бомарше.

Видишь — вновь муравьиною ротою

в словаре маршируют слова,

поживиться ночною охотою

хочет птица Афины — сова.

Только спряталась жалкая литера —

буква тайная тайных имён,

жалят грешников пчёлы Юпитера

и преследует их Махаон.

Сколько тайны любви ни разгадывай,

не уйдёшь от страданий и слёз…

И поэтому спи, не разглядывай

крылья бабочек, птиц и стрекоз.

* * *

Серая утица травку щипала.

С вербы серебряной капля упала.

Капля упала — и сделалось озеро,

только послышался скрежет бульдозера,

вместо жужжанья мохнатой пчелы

слышатся визги железной пилы.

Перья у утицы серенькой выпали,

вербу спилили и воду засыпали,

и не горят уж на иве у речки

белые, белые, белые свечки…

* * *

1

Связать себя — и обрести свободу,

войти в огонь, в пылающую воду,

в глухую ночь, в зелёно-серый лес

осин трепещущих, в младенческий ольшаник,

чтоб ощутить, как прочен свод небес,

где ты гуляешь, ангел мой и странник.

Ты невесом, невидим, бос и гол,

щегол и сокол, сокол и щегол,

твой след ищу я в зарослях лещины,

на светлом неприкаянном песке,

где след волны похож на след морщины,

в сплетеньях серебристой паутины,

где спит паук на тонком волоске.

Тебя ищу среди земных трудов

на торжищах безумных городов —

то чужестранца, то единоверца,

хотя порой я не пойму сама,

как смысл найти в ошибках горьких сердца,

в печальных заблуждениях ума?

А ночь поит меня густым вином,

луна сияет в небе ледяном,

тела осенних лип полураздеты.

Из облачных краёв, из дальних стран

летит синица через океан.

Ответь же, друг мой, где ты, где ты, где ты?

2

Смирить себя — и обрести покой,

увидеть свет, горящий за рекой,

и лестницы невидимой ступени,

деревьев расписные терема,

пустые муравьиные дома,

ладони клёнов и сердца сирени.

Увидеть чайку на крутой волне,

татарку-иву в золотой чалме,

её сестру в серебряной папахе...

Уходят вверх — всё дальше от земли —

щегол и ангел в золотой пыли,

две мелких птахи в поднебесном прахе.

Смирить себя — и радость обрести:

душа прозрачна, как вода в горсти,

ты жив ещё, и большего не надо.

Пусть жизнь течёт, как слёзы по лицу:

седой пастух в горах нашёл овцу,

нечаянно отставшую от стада.

* * *

В дом войти, постояв на пороге,

свет включить и присесть на кровать.

Говорить о любви и о Боге

и вопросы себе задавать.

В небе птицы, как Божия милость,

ночью звёзды сияют во мгле.

Жизнь прекрасна, но что же случилось,

что случилось с тобой на земле?

Сад ли выстужен, дом ли отворен,

поводырь ли седеющий слеп?

Лунный серп ли срезает под корень

на холмах вырастающий хлеб?

Или, может быть, там, где не нужен

русский клён с золотой головой,

друг твой милый вкушает на ужин

хлеб изгнания с горькой травой?

* * *

Когда устанет сердце спать,

а медный маятник — качаться,

мне нужно сно’пом света стать,

чтоб от звезды не отличаться.

И сколько можно здесь гостить,

есть хлеб и пить святую воду?

Пора смиренно отпустить

синицу сердца на свободу…

* * *

Сыновья одиночества бродят по зимнему саду.

Засвистела синица, присел воробей на ограду,

задрожала рябина, кораллами ягод горя,

чтобы бедному грешнику встать у её алтаря.

Но завесою снега в пространстве вселенского храма

скрыт ветвей семисвечник и первая жертва Адама,

и Завета Ковчег, и рябины прощальная дрожь,

послушание Авеля, Каина каменный нож.

Дочерям тишины — нашим мыслям о тайной свободе

не молиться в ночи, но ходить до утра в хороводе.

Хочешь — ветку сломай,

хочешь — ягоды даром бери,

а не то налетят и рябину склюют снегири.

Этот мир не привык откликаться на тайное имя.

Превращаются в сны те, кто некогда были живыми,

выйду тихо из храма, на паперти слёзы утру,

где рябина без ягод стоит на холодном ветру…

* * *

Не тронь её — она так сладко спит,

ей снится ночь, утратившая стыд,

ей сладко быть безмолвной и покорной.

Пусть спит она — ей знать не суждено,

зачем земли тяжёлое вино

в себе таит струенье крови чёрной.

Скажи, зачем тебе душа моя?

Ведь в чаше страсти светлая струя

давно исчезла,

горек стал напиток,

в котором ночью плавает звезда,

И длинный путь от детского стыда

до плача и отчаянных попыток

услужливую память обмануть

тобою пройден.

Нас нельзя вернуть

туда, где ночь в руках держала птицу,

где аист нёс младенца, где река

подробно отражала облака

и вниз с небес летящего Денницу.

* * *

Есть два дерева — лавр и секвойя,

чья листва зелена и суха.

Есть три времени — время покоя,

время памяти, время греха.

Ветви ивы висят, словно плети,

лед стеклянным звенит бубенцом.

Существуют три встречи на свете —

с мужем, сыном и блудным отцом.

А четвертая смертной стрелою

в камень бьет, на котором стоим,

и уводит от Дафниса Хлою,

и сшивает стальною иглою

душу старости с детством твоим.

* * *

День проходит без смысла и толка,

но летят пауки в облаках

с небольшими запасами шелка

в небогатых заплечных мешках.

Среди прочих вещей непонятных

возникает такой артефакт:

платье осени в шелковых пятнах

небольших серебристых заплат.

И, запутавшись в гуще событий,

царь природы в железном венце

вдруг почувствует шелковых нитей

тонкий холод на трезвом лице.

Вечность невод раскинула тайный…

В паутине ее мы могли б

притвориться толпою трамвайной

или стаей бессмысленных рыб

иль, насытившись смертью мгновенной,

сняв сосновый пиджак мертвеца,

вдруг проснуться с улыбкой блаженной,

паутину стирая с лица.

* * *

Помолчи, не говори ни слова:

где-то птица мелкая поет…

Жизнь вокруг соснова и елова —

колется, а плакать не дает.

Вот стоят деревья-соборяне,

дивные высокие дубы.

Я хожу по ягодной поляне,

собираю красные грибы.

От моих усилий мало толка:

тронешь шляпку — и прилипла к ней

желтая сосновая иголка

и другая — чуть позеленей.

Спутники мои оторопели,

спрятались, попадали в траву.

Я кричу, пугая птичьи трели,

жалобное детское «ау!».

В небе виден месяца осколок,

где-то рядом озеро блестит,

падают на землю иглы елок,

и листва на дубе шелестит.

* * *

Погонщик, сидя на осле,

чужое сердце держит в клетке,

а голубь в двойственном числе

воркует на дубовой ветке.

Дождь спит, но капли моросят, —

и это стало верным знаком

того, что в воздухе висят

три желудя, покрытых лаком.

И дуб с двоящейся душой

в студеной речке моет ноги,

и спит кустарник при дороге,

как текст, написанный левшой.

Путь домой

1.

Памяти тёти Маши

Ты помнишь, как с тобой мы по дороге шли?

Терялся край земли в сиянье и пыли,

томились листья ив под тонким слоем пыли,

и только облака легко по небу плыли.

Одно из облаков нас, как звезда, вело

по местности простой в знакомое село,

где перекинут мост кирпичный через речку,

где дерево стоит, напоминая свечку.

Там, у оврага, – дом, а в доме – тишина.

Лежит в густой пыли на чердаке икона.

Я знаю, что давно закончилась война,

остался только прах от стен Иерихона,

и рухнула уже Берлинская стена.

А мой отец-солдат через Европу шёл,

молилась бабушка, и рыла мать окопы…

И память о былом, как светлый ореол,

таинственно сквозит над картою Европы.

2.

А мы всё шли с тобой, и колосилась рожь,

и поле кое-где сияло васильками,

и тёплый ветер дул, и пробегала дрожь

по зеркалу реки, и тонкими руками

касалась ива волн, взбегающих на брег,

лягушки квакали в своём речном Париже,

и стрелки на часах вдруг замедляли бег,

но только дом родной не становился ближе.

Мы шли с тобой и шли, и убыстряли шаг,

и щурили глаза от солнечного блика…

Вон там стоит ветла, вон там – растёт овраг,

вон там журчит родник и зреет земляника.

Давай передохнём и спустимся к реке,

умоемся и руки вытрем полотенцем…

Вот-вот возникнет дом, где спит на чердаке

измученная Мать с Божественным Младенцем.

3.

Я помню, как паук висел на волоске,

как утром шёл народ к пустому магазину,

как пахла лебеда, как, сидя на песке,

мой дядя из ветвей зелёных плёл корзину.

Где волны той реки, где ветви гибких лоз?

Увяли лепестки кроваво-красных цинний…

Их запоздалый цвет уже убил мороз,

и у корней волос чуть серебрится иней.

На мир спустилась ночь, и в облачном кремле

так тихо и светло горит луны лампада.

Раб Божий Николай давно лежит в земле,

оплакан и отпет, – и большего не надо.

4.

Двух осторожных птиц я видела в окно:

сиял в снегу снегирь, как девичий румянец,

а в доме на стене – застывшее кино:

случайный блеск стекла и фотографий глянец.

Синица снег клюёт и просится ко мне.

В каком прекрасном сне, в какой волшебной сказке

я вижу целый мир, висящий на стене:

младенец в люльке, мать, солдат в железной каске?

Вот это – наш погост, а это – город Брест,

здесь – стриженый малыш отважно сел на санки…

У деда на груди – Георгиевский крест,

а у отца – медаль и орденские планки.

5.

Росла в лесу трава, шумел колхозный сад,

скучали лопухи и пыльная крапива.

Ты помнишь, как тому уж сорок лет назад

ты перед сном меня святой водой кропила?

Потом гасила свет, и тихо я спала,

мне чудился во сне какой-то конь и всадник,

невидимых церквей сияли купола,

и свет лила луна на бедный палисадник.

6.

Плачут птицы больные, вспоминают весну.

Я вас, тени родные, перед сном помяну.

Как рыдание арфы, птичий строится стан.

Спят Димитрий и Марфа, Параскева, Иван.

Никакого зазора нет в пространстве ином

между ангельским хором и провидческим сном.

Между сушей и морем, между ночью и днём,

между будущим горем и слезами о нём.

Мне как будто открыли старой хроники кадр:

в безымянной могиле спит солдат Александр.

Сколько воинов верных час свой смертный нашли

в развороченных недрах материнской земли.

Кто отпет и оплакан и Всевышним прощён,

кто невидимым знаком – красной кровью – крещён.

Снег ли в воздухе тает над молчащим селом,

или ива читает поминальный псалом,

или хочет оставить над пространством полей

крест и «Вечную память» вещий клик журавлей?

7.

Вот ребёнок на мир сквозь волшебное смотрит стекло:

там деревья омыты дождём, как душа покаяньем.

Каждый лист – изумруд, и прекрасно кругом, и светло,

мир наполнен до края каким-то нездешним сияньем.

Веселится ребёнок и зеркальце держит в руке,

зная смысл Благодати, не ведает буквы Закона…

И не видит дитя, что на пыльном лежит чердаке

из разрушенной церкви спасённая дедом икона.

8.

Мой Ангел был мне дан, когда пришла весна,

прилипла к сапогам кладбищенская глина,

трава была нежна, вода была пресна,

и набивали цвет крыжовник и малина.

Мой Ангел был нездешним светом осиян,

он был изображён с мечом и эдельвейсом.

Ещё шумел в крови великий океан,

и сердца стук звучал, как стук колёс по рельсам.

Но огнь, вода и Дух преобразили плоть,

и стала вновь земля лишь бренной оболочкой.

Ещё я научусь слагать персты в щепоть –

и сжалится Господь над капитанской дочкой.

9.

Жизнь наша бедная – жалость и милость.

Ива к холодной воде наклонилась.

Плачет, голубка, а ветка одна

хочет коснуться песчаного дна.

В тихом сиянии, в центре вселенной

молится ива в одежде смиренной,

видит сияющий звёздный поток,

плачет, надев свой узорный платок.

Плачет о тех, кто с войны не вернулся,

в гибель свою с головой окунулся,

в вечность ушёл – и Господь их простил,

Кровью Своей перед сном причастил.

Как же слезам покаянья не литься,

как об усопших живым не молиться,

как не дарить им любовь и тоску

иве-красавице, ветром колеблемой,

воздуху стылому, птице серебряной,

дереву, камню, речному песку?

10.

Будет куст рябиновый пылать,

дань отдав возвышенному слогу…

Дорогие, что вам пожелать –

Ангела-хранителя в дорогу?

За земные тяжкие труды

вы уже рукой коснулись неба.

Вам награда – блеск речной воды

и знакомый вкус ржаного хлеба.

11.

Нам с тобою к лицу слабый отсвет любви и страданья.

День подходит к концу, наступает пора увяданья.

Это в келью души открывается тайная дверца…

Здравствуй, тихий закат моего непокорного сердца!

Я не знаю, о чём в небе птицы кричат, улетая,

как листва, на деревьях сквозит красота золотая,

нам её не понять, мы ещё не простились с весною,

и кого мы пленять будем инеем, льдом, белизною?

Нам пора хоронить то, что умерло в юности, в детстве,

кто нас будет винить в незаслуженном, горьком наследстве?

И серёжки ольхи тихим светом горят на рассвете.

За былые грехи наши бедные молятся дети.

Вновь сияет луна там, на дне опрокинутой чаши.

От тяжёлого сна отдыхают родители наши,

и тоскуют о нас, и лицо закрывают руками,

талым снегом, листвой, испареньями рек, облаками…

* * *

По утверждению историка,

весь мир стремится стать руинами,

всё остальное – блажь, риторика,

борьба ацтеков с бедуинами.

А с точки зрения алхимика

любой металл – больное золото,

жестикуляция и мимика –

лишь следствие любви и голода.

По убеждению лунатика

любая ночь – как математика,

где звёзд немое копошение

готовит верное решение.

Снуют по миру, словно гномики,

в погоне за большими числами

банкир, профессор экономики,

удачливый торговец смыслами,

и гибель лета в шубе лиственной,

и Гоголь в сюртуке набоковском,

и мой печальный друг единственный,

что утонул в стакане блоковском.

Бегут большевики с эсэрами,

стоят составы под Царицыным,

и только вопленицы с серыми

от сдавленного крика лицами

стоят у кладбища просторного

от моря Белого до Чёрного,

от океана Ледовитого

и до стакана недопитого...

* * *

Мы хлеб пекли, ходили по воду

и огурцы солили впрок,

пока по слову, как по проводу,

бежал любви незримый ток.

Мы звали жизнь Её Величеством

за шаль, спадающую с плеч,

и насыщали электричеством

своё молчание и речь.

Не слово, нет, – исчадье адово –

дышало жаром и огнём,

и всё нам чудилась Ахматова

в усталой иве за окном...

* * *

Стало время крещальной купелью,

и теперь, через тысячу лет

вижу я над пустой колыбелью

тихий, влажный, раздробленный свет.

Наше прошлое было ошибкой,

и теперь ты меня не зови –

пусть мерцает над бедною зыбкой

образок материнской любви.

* * *

Мы встретились в такое время года,

когда вино не зажигает кровь,

когда младенцы спят, когда погода

похожа на запретную любовь.

Но я сумею – если не лениться

и щебетать, как щёголь и щегол –

сказать, что рифм банальных вереница

ведёт на плаху сумрачный глагол.

Но я сумею вопреки рассудку

и собственному слову вопреки

из капель крови сделать незабудку

и камешек найти на дне реки.

* * *

Тянут лица вверх лопухи, крапива,

астрагал, душица, зелёный зонтик.

В шалаше просторном плакучей ивы

завершил удод небольшой ремонтик.

Я глаза закрою — и вижу снова,

как, дрожа, цветок обнажает пестик,

минарет узорный хвоща лесного

и сурепки жёлтой нательный крестик.

Жизнь течёт потоками жаркой крови

и бежит ручьями прохладной лимфы,

а река смеётся и хмурит брови,

искупая этим банальность рифмы.

Муравьи по берегу ходят строем,

и небрежно ветер ломает сучья,

и роятся рифмы пчелиным роем,

и шмелями в небе гудят созвучья.

Ангел крылья в синей листве купает,

мотылёк парит в ореоле света,

и такой — прислушайся — наступает

благодатный час на исходе лета,

что сосна — сестра твоему предплечью, —

на лицо воды уронив иголки,

видит, как родник истекает речью,

создавая плоть многошумной Волги.

* * *

Жизнь растёт из умершего семени,

как из озера — тело реки.

Мы скользим по поверхности времени,

как по глади озёрной жуки.

И с какою-то детской беспечностью

смотрим вверх — и срываемся вниз.

Разве можно, беседуя с вечностью,

получить поощрительный приз?

Как бы мы свою жизнь ни коверкали,

пожиная познанья плоды,

мы всегда отражаемся в зеркале

ослепительной, чудной воды.

Там колышутся ивы китайские

и дрожит силуэт рыбака,

перед ним расстилаются райские,

победившие смерть облака.

Видишь — в этой живой бесконечности

все начала сошлись и концы.

И снуют, словно вестники вечности

водомерки, жуки-плавунцы.

* * *

Мы были странными провидцами,

читать учились между строк,

и шли с сияющими лицами

к восходу солнца, на восток.

Нам облака казались льдинами,

а лес был густ, и зверь умён,

и, как дитя перед крестинами,

не знали мы своих имён.

Мы шли и шли – и звёзды близкие

вдруг стали страшно далеки,

трава плела ковры персидские

на берегу большой реки.

Как конь, мечтающий о всаднике,

всплывали рыбы из глубин,

сияли в бедном палисаднике

цыганские платки рябин.

Соболий мех, шелка китайские

в резных пылились сундуках,

мы шли искать пределы райские

с цветами райскими в руках.

Мы шли и пели песни странные

о сходстве неба и земли,

мы шли – слепые, безымянные –

рыдали, падали, но шли…

***

Мне нужно прошедшие годы

как пламя увидеть и лёд,

надеть сапоги-скороходы

и сесть на ковёр-самолёт,

И сбросить ненужное бремя,

и меч свой волшебный сломать,

чтоб быстролетящее время

за хвост, как дракона, поймать.

Я знаю - ни силой, ни властью

мне не овладеть никогда -

и вот огнедышащей пастью

уже я проглочена, да.

И всё-таки в этом пожаре

я мыслю…

И чувствую я,

что молча мне руку пожали

мои по несчастью друзья.

***

На холмах золотых и зелёных,

В заколдованном царстве травы,

где ковыль седовласый на склонах

не склоняет своей головы,

где в траве, словно юный разведчик,

обретает любовь светлячок,

а рожденный в июне кузнечик

для концерта готовит смычок,

где сидит богомол за роялем –

и внимают ему муравьи,

тихо Пушкин беседует с Далем

о бессмертье, о тайне Любви.

***

В объятьях дня хрустального

плыву среди свечения

в ладье вагона спального

до места назначения.

Но всё, в чём глаз купается,

не ловится на удочку –

лишь яблочко катается

по маленькому блюдечку.

И возникают синие

с каким-то странным норовом

таинственные линии

на блюдечке фарфоровом.

И линии сплетаются.

и яблочко катается,

и ангел в платье шёлковом

за удочку хватается:

он сквозь завесу зыбкую

увидел из окна,

как золотою рыбкою

в ночи плывёт луна.

Баллада об уходящем времени

Только чайник, натертый до тусклого блеска

едкой содой, а также стены арабеска,

или, может, окно, а на нем занавеска,

или шкаф для посуды со всем содержимым

придают бытию неизменность и прочность.

Прорисовано время, как почерк с нажимом,

на различных предметах. Но их краткосрочность

не чета краткосрочности жизни людской,

незаметно текущей в черте городской.

Вот вам хлеба ломоть и пустая солонка,

звук горящего газа, собака болонка,

шкаф посудный с торчащим из дверцы ключом,

снега белое дерево в окнах.

Однако мы пейзаж с натюрмортом скрестили.

Собака здесь, пожалуй, совсем ни при чем.

Так начнем же сначала. От мысли исходной

ничего не осталось. И ордер расходный

мы спеша заполняем в тоске безысходной —

нам кассир выдает шелестящее время

и поводит крылами в окошечке кассы.

Дома ждет нас вещей разномастное племя —

вот посуда из глины, стекла и пластмассы,

пара стульев потертых и снег за окном,

незаметно растущий в пространстве ином.

И опять окружает знакомая местность

человека, на жизнь получившего ссуду,

он уже ощущает тоски неуместность,

напевает, в порядок приводит окрестность —

взглядом трогает вещи, стоящие всюду,

с окон пыль вытирает и моет посуду,

снова чувствует пищи солёность и пресность,

пряность времени, жизни своей остроту,

шаткость шкафа посудного, стен пестроту.

А еще замечает, внезапно прозрев,

снег, растущий за окнами в форме дерев,

жизни прошлой окружность и времени хорду,

видит он, над горелкой ладони согрев,

постаревшей собаки кудрявую морду,

ключ от шкафа посудного в правой руке,

две разбитых тарелки, дыру в потолке,

из которой торчит электрический провод...

Я использую это прозренье как повод

для того, чтоб вернуться на круги своя:

есть, как видно, такие подробности быта,

за которыми время текущее скрыто

и впритык сведены разных истин края.

Вот за этой плитой и за этой горелкой,

за солонкой пустой, за посудою мелкой,

за стеной, за ее потемневшей побелкой —

всюду жизни исчезнувшей след.

И видна за окном, за небесным порогом

часть пространства, которая занята Богом,

а тебе, человеку, да будет итогом

только время, которого нет.

Перед иконой Страшного Суда

1.

Сначала степи развернули свой

ковёр осенний с выжженной травой

(а кое-где проглядывала озимь,

покрывшая, как плат, пласты земли),

и взгляды оторваться не могли

от тех чудес, что создавала осень.

2.

На горизонте плоские холмы

обозначали странное величье

пустынных мест; и щебетанье птичье,

а также брызги солнечной волны

напоминали о нетварном свете,

который видят ангелы и дети

и чтут святые очи Паламы.

3.

По чёрным комьям вспаханной земли

воронья стая движется вразвалку.

Два облака плывут, как корабли.

Деревья входят в мир, как в раздевалку

и оставляют пышный свой наряд

для ротозеев, фавнов и наяд.

4.

А путь наш продолжается. Вот-вот

вороньему рукой помашем войску,

деревьям обнажённым, Волге, Вольску

и совершим опасный поворот

в тот край, где посреди незримых бурь

то золото сияет, то лазурь,

то светится фаворским светом Слово,

как на иконе инока Рублёва.

5.

Под шум последний лиственной молвы

возникли вдруг хвалынские холмы,

где ковыля печально колыханье,

холмы - Хвалынска слава и хвала,

как бы церквей подземных купола -

живой земли свободное дыханье.

6.

И снова наплывают на меня

в волне молчанья и сердцебиенья

тень всадника и красного коня -

и языки подземного огня

как будто замирают на мгновенье.

А там, где глина, воздух и вода

соединились в День Господня гнева,

у яблони, вдвоём, -

Адам и Ева

перед иконой Страшного Суда.

Печальные октавы

Вот ангел. Вот крылья его за плечами.

Смотри же, мой друг, не коснись ненароком,

иначе в короне житейской печали

событье любви перед мысленным оком

предстанет. И то, в чем его уличали,

к тебе подойдет, и в покое глубоком

тебя голубыми крылами обнимет,

губами коснется — и разум отнимет.

Ну что ты глядишь, как старик богомольный

на ангела? Что я такого сказала?

На том берегу есть завод мукомольный,

идет пароходик с речного вокзала;

мы купим билеты в печали невольной:

ведь два — это много, один — это мало…

Наверное, лучше нам взрослый и детский

купить. Но орех разбивается грецкий

волны. Под прозрачной ее скорлупою

в морщинистой плоти увидеть сумей-ка,

как зеленью теплой и влагой тупою

себя окружили Сазанка, Шумейка.

Туда ль мы поедем сегодня с тобою?

Вот солнце в воде, как большая копейка,

вот птица летит над водой неизвестной,

вот двое несчастных в каюте двухместной.

У ангела крылья как будто мукою

присыпаны. Легкий ли запах пшеницы

отводит он ласково легкой рукою

от нас, или будущий крик роженицы?

И дети грудные кричат над рекою,

а вечером редкие блещут зарницы,

а мы все плывем, и не слышим ни звука,—

но в слове мука просыпается мука.

Увы, не простой перенос ударенья

со смыслом играет опасные шутки,

мы всё объясняем дефектами зренья

и слуха. Плывем мы десятые сутки

по этой реке. Растираем коренья

в муку. И летящие дикие утки,

предчувствуя муку, рыдают протяжно,

и лебеди плачут. Но это не важно.

Появится скоро пейзаж деревенский

и куст тамариска у окон усадьбы,

где голос высокий, наверное, женский

поет про короткие летние свадьбы.

А волны толпятся, как город губернский

на пестром базаре июньском. Узнать бы —

что там покупается, что продается,

ведь высшее знанье на время дается,

потом отнимается. Наши потомки,

рожденные в муках неведенья дети,

сухие лепешки положат в котомки,

из речки слабеющей выберут сети.

Их руки прозрачны, их волосы тонки,

наверно, им трудно живется на свете,

но берег их детский, заросший осокой,

судьба заслоняет водою высокой.

И ты не увидишь, и я не узнаю,

какие огромные пройдены вехи,

закрыта на ключик шкатулка резная,

в которой лежат водяные орехи.

И сорвана с вётел одежда сквозная,

и брошенный ангел меняет доспехи,

и лик его светлый, как память, мерцает,

а сын его малый на лире бряцает.

Забудем, забудем, забудем навеки,

на мельницу сплавим, в муку перемелем…

Друг друга водою обнявшие реки

томятся в угоду неведомым целям.

У ангела в небе слипаются веки,

и дети бегут по лагунам и мелям,

лежит поплавок на подушке пуховой,

висит колокольчик на ветке ольховой…

***

«…весть водное естество своего Творца,

знает своего Владыку…»

св. Каллиаст

Сквозь пространство солнце глядит рассеянно,

а лице земли лебедой засеяно,

чабрецом, подсолнечником, крапивою,

сон-травою, выросшей под оливою,

первоцветом, маками огнеликими…

А на них – семействами невеликими

угнездились всем хорошо знакомые

молодые мелкие насекомые –

муравьи, стрекозы, жуки и бабочки,

кто-то чистит усики, кто-то лапочки,

и паук, с медлительностью картинною

швы пространства штопает паутиною.

Что за тайну знают они великую,

и кого считают своим Владыкою,

а когда дождями они умоются,

то какому Богу смиренно молятся?

…И открыл мне тайну жука и тополя

Каллиаст, владыка Константинополя.

Вопросил он душу мою голодную:

«Кто соделал сладостью горесть водную?

Кто могучий тополь с его подручными

напоил сегодня дождями тучными?

Кто развеял вечером тьму над бездною,

а тебя душой наделил словесною?

Ты стоишь с зеницами затворёнными

вместе с нами, Господом сотворёнными,

рядом с нами, грешными человеками,

и с лесами рядом, морями, реками,

ты в соседстве с ангелами бесплотными,

и с цветами, травами и животными.

Нет средь них Иуды и нет предателя –

эти твари чтут своего Создателя».

Посмотрела я на врата царьградские,

на пустые рвы, на могилы братские,

на людские слёзы, на звёзды млечные,

растравила раны свои сердечные,

чтоб узнать – как знает земли окраина –

нет ли там, на сердце, печати Каина,

нет ли в сердце помысла некрещёного

и греха Иудина непрощённого.

И, нырнув беспомощно в воды тёмные,

тени рыб увидела я огромные,

были их тела в чешую закованы,

плыли рыбы-ангелы, рыбы-клоуны,

и акулы хитрые шли на промыслы

и резвились в море, как в сердце – помыслы,

и, взрывая воду, подобно Тереку,

кит с Ионой в чреве стремился к берегу…

"