Posted 4 января 2020,, 08:11

Published 4 января 2020,, 08:11

Modified 7 марта, 15:14

Updated 7 марта, 15:14

Екатерина Полянская: "И разглядим вечность внутри мгновенья"

Екатерина Полянская: "И разглядим вечность внутри мгновенья"

4 января 2020, 08:11
Выворачивая бытие на изнанку, Полянская, тем не менее, остается интровертом — озарения ей являются внезапно и свыше, кажется, что в этом суть и тайна ее творчества.

Сергей Алиханов

Екатерина Полянская родилась в Санкт-Петербурге. Окончила Санкт-Петербургский Медицинский государственный Университет имени И. П. Павлова. Автор поэтический сборников: «Бубенцы», «Жизни неотбеленная нить», «Геометрия свободы», «Сопротивление», «Воин в поле одинокий», «На горбатом мосту», «Метроном».

Екатериан Полянская - лауреат Конкурса «Пушкинская лира» (Нью-Йорк 2001), лауреат Премий: Н. Гумилёва 2004, А.А. Ахматовой 2005, М.Ю. Лермонтова 2009, «Литературная Вена» 2012, П.П. Бажова 2013, Бориса Корнилова 2015.

Член Союза писателей России.

Творческий вечер Екатерины Полянской недавно прошел в Музее-квартире Алексея Толстого и был посвящен выходу сборника стихов «Метроном» - слайд-шоу -

С новым сборником Екатерина Полянская старается познакомить всех своих читателей. В середине ноября прошлого года ее Вечер прошел в Минска - видео выступление, прекрасно снятое Валентином Маслюковым:

Просодии Полянской свойственна восходящая градация смыслов — строфы рождаются и, кажется, сами собой выстраиваются в порядке усиливающихся значений:

Странный шум за стеной сырою –

Словно бы в обреченную Трою

Вкатывают коня.

Даже не соблюдая приличий

Мир меняет своё обличье

И вытесняет меня...

Резкий удар о ладонь ладони,

Медленно погружается, тонет

В бесконечности взгляд.

Воздух ещё меж нами трепещет,

Но за спиною теснятся вещи,

Путь преграждая назад.

Я не вернусь. Моё время сжалось.

Кровь двойника с моею смешалась.

Я закрываю счёт.

Звон стекла, фейерверк осколков...

Первый шаг – больно. Второй шаг – колко.

Третий – уже полёт…

Выворачивая бытие на изнанку, Полянская, тем не менее, остается интровертом — озарения ей являются внезапно и свыше, кажется, что в этом суть и тайна ее творчества. Но душу — и тут уже в полной самоосознанности! — «спрячь подальше». Необходимость выжить, оставаясь творцом, важнее всего. Чтобы, наперекор трагедийности судьбы, поделиться сокровенным опытом:

Осторожнее! Ведь и сейчас, может быть,

Жестом, взглядом ты выдаёшь невольно

То, что ты действительно можешь любить,

То, что тебе в самом деле бывает больно.

Вещи твои перетряхивают, спеша.

Что тебе нужно? – Ботинки, штаны, рубаха...

Это вот спрячь подальше – это душа,

Даже когда она сжата в комок от страха.

Мне как читателю, порой кажется, что стихи Полянской воспринимаются мной не через бумажный или электронный носитель. Строфы рождаются непосредственно в момент прочтения — сливаясь через зрительное восприятие в единый поток уже моей собственной читательской речи. Внутренний диалог с автором настолько захватывает, что пронзительный текст кажется собственным пережитым опытом, и таким парадоксальным образом теряет авторство, и может быть, это единственный путь к полному единению.

Екатерина Полянская любезно ответила на несколько вопросов нашей редакции:

- Между санкт-петербургской и московской поэзией существует общепризнанное различие. Наш автор Евгений Рейн — учитель Бродского, вот уже пол века живет в Москве. В далеком 1973 году я приходил к Рейну в гости, в Раскольничий мужской монастырь, в Сокольниках, который в двадцатые «пустили под жилье», и где он жил тогда в бывшей келье. Но Евгений Рейн, несомненно, был и остался поэтом санкт-петербургской школы. А в чём тут дело?

- Санкт-Петербургская (ленинградская) поэтическая школа, действительно, имеет свои отличия. Конечно же, лучше и полнее всего об этих отличиях знают литературоведы, поэтому от себя я тут могу добавить только весьма высокую требовательность к форме и стройности стиха, строгость и даже некоторую его «графичность», избегание «рваных страстей» и чрезмерной «душевности» (но не духовности!) в стихе. Почему человек, переехавший из Санкт-Петербурга, остаётся петербургским поэтом? Я лично думаю, что это связано с очень своеобразным genius loci (гением места) этого города, его духом, энергетикой, даже, я бы сказала — мистикой. Здесь всё - своеобразные природные условия, абсолютная феноменальная архитектурная гармония, неоглядные водные просторы Невы и Финского залива, и трагическая, героическая история. Все это влияет на чуткого человека, на поэта, и навсегда накладывает отпечаток на его творчество. И куда бы поэт потом ни переехал, всё остаётся в его душе, неразделимо с его стихами (о чём бы они ни были написаны). Изгладиться это может только тогда, когда исчезнут сами стихи.

- Вы врач по профессии. Врачами были Антон Павлович Чехов и Михаил Афанасьевич Булгаков. Григорий Горин, Аркадий Арканов прекраснейшие писатели, когда-то мои партнеры по бильярду тоже работали в скорой помощи, и были врачами. Какой отпечаток накладывает Ваша профессия на Ваше творчество?

- Действительно, многие писатели были изначально врачами. Почему так? Думаю, потому что эта специальность позволяет видеть очень много разных человеческих судеб, постоянно сталкиваться с человеческой болью. Это — очень серьёзный жизненный опыт. Чужие судьбы и чужая боль постоянно вступают с неравнодушным человеком в резонанс, отзываются в нём, и, если у него есть «писательская жилка», скрытый талант, этот талант проявляется и заставляет в итоге человека начать писать прозу или стихи.

- Сейчас в мире много гендерных и феминистских проблем. В то же время в поэзии, если не знаешь заранее, по стихам зачастую не сразу и определишь, кто же автор стихов — мужчина или женщина. Под началом Риммы Казаковой я работал референтом. Она была очень жестким и строгим руководителем, но в то же время ее поэзия была чисто женская. Белла Ахмадулина – моя первая поэтическая любовь - в Переделкино много общалась с моей матерью. Белла была поэтессой. А сейчас даже слово это не принято произносить. Как так получилось?

- Вы знаете, я очень далека от гендерных проблем (в силу наличия других — более серьёзных для меня), и почти никогда об этом не задумываюсь. Но я знаю, что, действительно, многие пишущие женщины не любят, когда о них говорят «поэтесса». Меня, кстати, это слово нисколько не задевает — мне всё равно, как называют меня по принципу - «хоть горшком назови, только в печку не ставь». Но, видимо, причины для негативного отношения к этому слову, всё-таки, есть. Во-первых, это чисто фонетическая причина. Если слово «поэт» звучит очень лаконично и просто, то «поэтесса», пожалуй, и правда — несколько вычурно (недаром единственное подобное словообразование — «метресса»). И, возможно, именно эта некоторая претенциозность звучания, заставляет относиться к слову настороженно. Во-вторых, есть ещё причина, которая создана не женщинами — поэтессами, а мужчинами — поэтами. Потому что именно мужчины — поэты (как правило, склонные к некоторому снобизму) внесли в это слово тот иронический, даже уничижительный оттенок, из-за которого теперь многие пишущие женщины и стесняются этим словом называться. И начало это происходить как раз где-то в 80-е годы, а сейчас просто укрепилось. Я лично знала нескольких весьма уважаемых мужчин-филологов (один из них работал редактором толстого журнала), которые так и говорили: «если настоящие стихи — поэт, а если «дамское рукоделье» — поэтесса». Думаю, что вот поэтому так и произошло.

Творчеству Екатерины Полянской посвящено множество статей.

Наталья Савушкина, писатель и критик: «... стихи, словно насквозь пронизанные «городским неуютом» и в то же время продуваемые вольными степными ветрами. Два образа, две ипостаси земного бытия лирической героини – каменный город, принуждающий разделить тяготы суетной жизни, и вольный простор, степь, на худой конец «просто сад», – находят «точку пересечения», общую ноту, свой единственный компромисс в образе ветра. Ветер – повсюду, точнее, повсюду его ищет лирическая героиня, как точку отсчёта, словно настраивая по нему свой внутренний камертон. Ветер «незряче» расшвыривает листья, как судьбы. И наоборот.

Стихи эти кажутся горькими, как лекарство. Но их не назовёшь лекарством от меланхолии, скорее именно она служит лекарством от других душевных недугов: корысти, неискренности... эгоцентризма...

Окружающий мир неуютен, холоден, колюч. Невозможность найти гармонию с миром внешним побуждает лирическую героиню к усиленному внутреннему поиску. Некая приговоренность, фатальность, сродни безысходности, сквозит вместе с холодным ветром в строках...».

Марина Котова поэт и критик, поделилась в журнале «Москва»: «Поэзия Екатерины Полянской похожа на питерские улицы в щемяще-тоскливую пору ноября с сырым промозглым ветром, с желтой липкой грязью на тротуарах. Питер дышит в ее стихах, город в развалинах, с уцелевшими величественными фасадами, за которыми скрывается нищета настоящего. Питер Полянской — это город полупризрачный, с нежитью-шишигой под горбатым мостом и одновременно реальный. Кажется, поэзия Полянской вобрала в себя всю тоску современного человека, все болезненные рефлексии, страхи, всю неуверенность его в будущем…

Свет в ее стихах «неверный», «сизовато-рябой, голубиный», «тихий», «призрачный». Обилие полутонов создает ощущение некоей зыбкости мира, неустроенности. Чувство бесприютности, потерянности, зябкости не оставляет лирическую героиню Екатерины Полянской, стоящей на сквозняке бытия.

Для Полянской характерен интерес к простой, несуетно текущей мимо жизни, к павшим, к пьяницам, отжившим свой век старухам, спорящим «хрипящей изнанкой наружу» больным старикам. Возможно потому, что тема памяти важнее для автора, чем настоящее…

Расширение поэтического мира и своеобразное сжатие времени в поэзии Полянской происходит за счет использования мифических образов…

Обилие реминисценций, явных и скрытых, расширяет художественное пространство, выводя автора на новые уровни понимания мира и места человека в этом мире...».

Дмитрий Артис поэт, драматург и театральный деятель, несколько парадоксальным образом, выразил тонкую мысль: «Стихи необычайно настоящие, вернее, по-настоящему обычайны. Скорее всего, мое определение прозвучит глупо, ибо я буду говорить о них, как о живом человеке, но удержаться не могу: стихи Екатерины Полянской в себе неуверенны и одновременно с этим верны себе — почти как путники, которые, несмотря на то, что жизненные силы на исходе, продолжают свое бесцельное движение, остаются преданными непонятно для чего и зачем когда-то выбранному пути, стремлению — в никуда, поскольку «никуда» — это и есть их неясная нам вечность...».

Чтение — это и есть момент вечности для стихов:

***

«…так ведь меня могут спутать с теми, кто пишет о розах

и бабочках…»

высказывание в сети.

Да, я буду писать о бабочках и цветах

Всем смертям и войнам назло – обязательно буду,

Потому что мне не пройти через боль и страх,

Если не пронесу их в себе повсюду.

Да, я буду писать о них, потому что они – хрупки,

Потому, что их мужество много больше, чем наше…

Лёгкие крылышки, тонкие лепестки –

Целый мир, что мудрее людей и старше.

Буду писать, потому что без нас без всех

Жизнь обойдётся, а вот без них - едва ли.

Попросту треснут, расколются, как орех

Планы, амбиции, прочие «трали-вали».

Потому, что когда не станет «своих» и «чужих»,

И сквозь горький стыд и недоуменье

Мы возвратимся, то снова увидим их.

И разглядим вечность внутри мгновенья.

ГДОВ

Жизнь в городке замирает около трёх:

Заперты церковь, столовая, магазин,

Пусто на станции – ни поездов, ни дрезин,

Сухо в стручках пощёлкивает горох

У переезда, заброшенного так давно,

Что даже шпалы замшели, как будто пни.

В крепости козы уже не пасутся, но

Просто лежат в дремотно-густой тени.

Только в низине поблёскивает река,

И осыпается медленный пыльный зной

Между нездешним ужасом борщевика

И лопухов беспамятностью земной.

Только кузнечик, звоном наполнив слух,

К детству уводит от горечи и тревог,

Да над садами яблочный чистый дух

Напоминает, что где-то ещё есть Бог.

***

В этой комнате слышно, как ночью идут поезда

Где-то там глубоко под землёй, в бесконечном тоннеле…

Пережить бы ноябрь! Если Бог нас не выдаст, тогда

Не учует свинья, и, глядишь, не сожрёт в самом деле.

Пережить бы ноябрь – чехарду приснопамятных дат,

Эти бурые листья со штемпелем на обороте,

Этот хриплый смешок, этот горло царапнувший взгляд,

Этот мертвенный отсвет в чернеющих окнах напротив.

Пережить бы ноябрь. Увидать сквозь сырую пургу

На январском листе птичьих лапок неровные строчки,

Лиловатые тени на мартовском сизом снегу,

Послабленье режима и всех приговоров отсрочки.

Пережить бы ноябрь… Ночь ерошит воронье перо,

Задувает под рёбра, где сердце стучит еле-еле.

И дрожит абажур. Это призрачный поезд метро,

Глухо лязгнув на стыках, промчался к неведомой цели.

***

… и Цинциннат пошёл среди пыли и падающих

вещей … направляясь в ту сторону, где, судя по голосам, стояли

существа, подобные ему.

В. Набоков «Приглашение на казнь»

Как ты нелеп в своём мученическом венце!..

Нужно было тренировать почаще

Общее выражение на лице,

Притворяться призрачным, ненастоящим.

Шаг с тропы – и проваливается нога,

Чья-то плоская шутка – мороз по коже.

Каждое утро – вылазка в стан врага.

Вечером жив – и слава тебе, Боже!

Осторожнее! Ведь и сейчас, может быть,

Жестом, взглядом ты выдаёшь невольно

То, что ты действительно можешь любить,

То, что тебе в самом деле бывает больно.

Вещи твои перетряхивают, спеша.

Что тебе нужно? – Ботинки, штаны, рубаха…

Это вот спрячь подальше – это душа,

Даже когда она сжата в комок от страха.

Над головами - жирно плывущий звук:

Благороднейшие господа и дамы!

Спонсор казни – салон ритуальных услуг!

Эксклюзивное право размещенья рекламы!

И неизвестно, в самый последний миг

Сгинут ли эта площадь, вывеска чайной,

Плаха, топор, толпы истеричный вскрик –

Весь балаган, куда ты попал случайно.

Ultima Thule

Бредя коридорами долгой ночи,

Проулками строчек и междустрочий,

Сжимая пальцы в кулак,

Душу выкручивая из тела,

О чем я тебе рассказать хотела —

Теперь не вспомнить никак.

О том, как прекрасны чужие лица:

Кто-то всерьез собрался жениться,

Кто-то — ложиться в гроб.

Кто-то едет в Париж или Ниццу,

Кто-то в руках задушил синицу —

А не пищала чтоб.

О том, что в комнате — неразбериха,

Что в зазеркалье тихое лихо

Дремлет тысячу лет,

О том, что рассвет истончает тени,

А жизнь в сослагательном наклоненьи —

Это полнейший бред.

В шторах — сквознячная пантомима,

Вещи меняются неуловимо:

Шкаф навис, как скала,

Дыбом шерсть на спине дивана,

И желтозубое фортепьяно

Скалится из угла.

Странный шум за стеной сырою —

Словно бы в обреченную Трою

Вкатывают коня.

Даже не соблюдая приличий

Мир меняет свое обличье

И вытесняет меня

К зеркалу, к самой стеклянной кромке,

Там, где жемчужно дробится ломкий,

Неуловимый свет.

Тени выстроились в карауле.

Просто это — Ultima Thule.

Дальше земли нет.

Кто изнутри о зеркало бьется,

Смотрит из глубины колодца,

Расширяя зрачки?

Кто там смеется беззвучным смехом?

В сердце моем отдаются эхом

Сердца его толчки.

Резкий удар о ладонь — ладони,

Медленно погружается, тонет

В бесконечности взгляд.

Воздух еще меж нами трепещет,

Но за спиною теснятся вещи,

Путь преграждая назад.

Я не вернусь. Мое время сжалось.

Кровь двойника с моею смешалась.

Я закрываю счет.

Звон стекла, фейерверк осколков…

Первый шаг — больно. Второй шаг — колко.

Третий — уже полет.

ДОКТОР БОТКИН

- Вы, доктор, свободны и можете нынче уйти.

Здесь небезопасно – я добрый даю вам совет.

Солдаты озлоблены, знаете. Как ни крути,

А всякое может случиться…

Ну, что значит – нет?

Вам в этом семействе, простите, какая печаль?

Как будто вы не понимаете, в чём их вина…

Мальчишка, девицы… Поверьте, мне тоже их жаль.

И мальчик болеет, увы. Но ведь это – война!

На что вам они? Они к этому сами пришли.

Погибнуть зазря вместе с ними – да это же бред!

В конце концов, вы для них сделали всё, что могли,

Вам не в чем себя упрекнуть… Почему, доктор, – нет?

Не здесь, а в столице вы стольким сегодня нужны.

Но время идёт… Говорю вам: бегите же прочь!

Скажу откровенно: они тут все обречены.

Послушайте, доктор, кому вы хотите помочь?

Не делайте глупостей! Вы же ведь сами – отец!

Я не гарантирую… Я за вас, доктор, боюсь.

Там – жизнь и свобода. А здесь… Здесь один всем конец.

Вы разве не поняли?

– Понял.

– И что?

– Остаюсь.

ИДИЛЛИЧЕСКИЙ СОН

Мне приснилась жизнь совсем иная,

Так приснилась, будто наяву:

Лошади вздыхают, окуная

Морды в серебристую траву.

До краёв наполнив звёздный улей,

Светлый мёд стекает с тёмных грив.

На земле табунщики уснули,

Сёдла под затылки подложив.

Светлый пот блестит на тёмных лицах,

На остывших углях костерка,

Склеивает сонные ресницы

И былинки около виска.

Спят они, пока вздыхают кони.

Вздрагивая чуткою спиной,

И полны ещё мои ладони

Горьковатой свежести ночной.

Спят, пока обратно не качнётся

Маятник мгновенья, и пока

Хрупкого покоя не коснётся

Снов моих невнятная тоска.

***

Чай с вишнёвым вареньем – о Господи, счастье какое –

Розовеет окно за дремотными складками штор,

Добродушнейший чайник лучится теплом и покоем,

Тихо звякает ложечка о мелодичный фарфор.

Чай с вишнёвым вареньем – о Господи, хоть на минуту

Задержи, не стирай эту комнату, штору, окно –

Неизведанный мир, детский образ чужого уюта,

Недосмотренный сон, дуновение жизни иной.

***

Здесь заплакать нельзя и нельзя закурить,

Во весь голос не то, что кричать – говорить.

Водка пахнет сивухой, вода – солона,

И на стену в ночи наползает стена.

Утро щелкает плетью, а по вечерам

Кто-то ищет меня в перекрестии рам,

И холодного зеркала пристальный взгляд,

Словно блик на штыке, словно окрик «назад!».

Этот дом, он как зверя меня обложил,

Коридорами, лестницами закружил.

Я – живая мишень, я на злом сквозняке

Своё робкое сердце держу в кулаке.

ИАКОВ

И боролся Некто с ним до появления зари;

Бытие (32, 24)

И Некто возгремел:

- Уже рассвет

Приблизился, дрожат твои колени.

Так отпусти же!

- Дай благословенье! –

Иаков прохрипел Ему в ответ.

И зубы сжал. И из последних сил

Упёрся в землю, обхватив за плечи

Из тесной плоти рвущуюся вечность.

И – устоял. И вновь – не отпустил.

И воздух разорвался:

- Кто посмел

Со Мной бороться? Кто ты?

- Я – Иаков. –

Цвет неба и земли был одинаков,

И одинокий куст во тьме шумел.

- Иаков ты? Сын Исаака?

- Да,

Иаков, уповающий на милость… -

Меж безднами плывущая звезда

Поблёкла, помертвела, и – скатилась.

И был Господний ужас так велик,

Как может быть велик Господний ужас,

Небесная спираль сжималась туже,

И горло раздирал застрявший крик.

Но лёгким дуновеньем с высоты

Невидимых, неведомых ступеней:

- Пусти меня. Я дам благословенье.

И ведай, что боролся с Богом ты.

Да опочит Господня благодать

На имени, очищенном от праха!

Ступай, Израиль. И не ведай страха:

Ты будешь человеков побеждать.

И он побрёл, ступая тяжело,

Пытаясь привыкать к себе – иному,

К иной судьбе, к печали незнакомой,

К тому, что жив, а прошлое – прошло.

Рождалось утро. Золотистый свет

Стекал с небес легко и обновлённо.

И маки, раскрываясь изумлённо,

Мерцали уходящему вослед.

СКРИПАЧ

Памяти Муси Пинкензона

Вздрогнула скрипка у мальчишеского плеча.

Офицер, прищурившись, смотрит на скрипача.

Офицер доволен: расстрел обещает быть

Даже забавным… Он успеет убить.

…О, в этих скрипках всегда такая печаль...

Он позволит музыке прозвучать.

Мальчик, не медли, сыграй что-нибудь! Поспеши!

Ну же, сыграй для сентиментальной души –

Что-нибудь нежное для немецкой души…

Он же сказал:

Понравится – будешь жить.

Что ты можешь, мальчишка, - маленький, как сверчок!..

К подбородку взлетает скрипка, к небу – смычок.

Самое главное – не опускать лица:

Мёртвых не видеть – матери и отца.

Ну же, сыграй ноктюрн, не сходи с ума.

Но горячей молитвы, мощней псалма

Словно взрывает пространство перед тобой:

…это есть наш последний

и решительный

бой!..

Это есть наш последний бой, наш последний – на землю – взгляд.

Дёргается в конвульсиях автомат,

Хриплым лаем захлёбывается другой.

…это есть наш последний и решительный бой!..

Это есть наш последний – разорванной грудью – вдох.

Он так глубок, что в него умещается Бог –

Бог, так похожий на твоего отца.

Смерти нет.

Есть музыка –

без конца.

***

Подари мне ещё десять лет,

Десять лет,

Да в степи,

Да в седле

В. Соснора «Обращение».

Всё спокойней, ровнее и тише

Дышит полдень, и, солнцем прошит,

Сизоватый бурьян Прииртышья

Под копытами сухо шуршит.

А каких я кровей – так ли важно

Раскалённой степной синеве…

Голос резок, а песня – протяжна,

И кузнечик стрекочет в траве.

Ни друзей, ни далёкого дома –

Только стрекот, да шорох, да зной.

Без дорог за черту окоёма

Седока унесёт вороной.

Бросить повод, и руки раскинуть,

И лететь, и лететь в никуда –

Затеряться, без имени сгинуть,

Чтоб – ни эха, и чтоб – ни следа.

Вот я, Господи, - малая точка

На возлюбленной горькой земле,

И дана мне всего лишь отсрочка –

Десять жизней – в степи и в седле.

***

Отец мой был похож на волка –

И сед, и зол, и одинок.

Лишь на руке его наколка –

Раскрывший крылья голубок.

Нелепо и довольно криво

Он всё летит из дальних стран,

Где сильный, молодой, красивый,

Мой батя не от водки пьян.

Где мать жива. А я, быть может,

В проекте, или даже – нет.

Где лёгкие тихонько гложет

Дымок болгарских сигарет.

И, напрочь забывая лица,

Сквозь морок, суету и тлен,

Я снова вижу эту птицу,

Летящую средь вздутых вен.

И в зеркале заворожённо

Ловлю который раз подряд

Всё тот же странно-напряжённый,

Неуловимо-волчий взгляд.

***

Я, скорее всего, просто-напросто недоустала

Для того, чтобы рухнуть без рифм и без мыслей в кровать –

Что ж, сиди и следи, как полуночи тонкое жало

Слепо шарит в груди и не может до сердца достать.

Как в пугливой тиши, набухая, срываются звуки –

Это просто за стенкой стучит водяной метроном.

Как пульсирует свет ночника от густеющей муки,

Как струится сквозняк, как беснуется снег за окном.

То ли это – пурга, то ли – полузабытые числа

Бьются в тёмную память, как снежные хлопья – в стекло.

Жизнь тяжёлою каплей на кухонном кране зависла,

И не может упасть, притяженью земному на зло.

***

Рыжая псина с пушистым хвостом

Дремлет в тенёчке под пыльным кустом,

И, полусонная, в жарком паху

Ловит и клацает злую блоху.

Рядом, приняв озабочнный вид,

Вслед за голубкой своей семенит

Самый влюблённый из всех голубей…

На воробья налетел воробей -

Бьются взъерошенные драчуны,

Не замечая, что к ним вдоль стены

Тихо крадётся, почти что ползёт

Весь напряжённый, пружинистый кот.

Как хорошо, что они ещё есть

В мире, где горестей не перечесть,

В мире, дрожащем у самой черты –

Голуби, псы, воробьи и коты.

ТО, ЧТО Я ЕСТЬ

То, что я есть, заставит меня быть

В. Шекспир

То, что я есть – в ночи крадущийся тать,

Карточный шулер с драными рукавами.

То, что я есть, заставляет меня хохотать,

Петь, исходить рифмованными словами.

То, что я есть, колпаком дурацким звеня,

Пляшет на самом краю карниза.

То, что я есть, шкуру сдирает с меня,

И уверяет, что это – закон стриптиза.

То, что я есть, славу любви трубя,

Яростно шепчет через барьер столетья:

Знаешь, я никогда не любила тебя.

Больше того – никогда не жила на свете.

То, что я есть, всем и всему назло

Строит в ночи мосты, а с утра – взрывает.

То, что я есть, заставляет врастать в седло

Именно когда из него выбивают.

То, что я есть, словно летучая мышь,

Криком своим пробивая в пространстве дыры,

Слепо летит и слушает эхо. Лишь

Эхо – свидетель существования мира.

То, что я есть, желая себя разбить,

Мечется нелепо и неосторожно.

То, что я есть – меня заставляет быть,

И тут изменить уже ничего невозможно.

***

Я хотела бы жить с вами в маленьком городе,

Где вечные сумерки и вечные колокола…

М.И. Цветаева

…Так и я бы хотела,

только без вас

где-нибудь в Порхове,

или, к примеру, Изборске,

жить

от зарплаты и до зарплаты,

трудиться

в районной больничке

доктором -

работать, как лошадь,

уставать, как собака.

Иногда,

случайно услышав

единственный колокол,

вздрагивать,

молча креститься,

не вспоминать ни о чём.

И я бы хотела,

но

многовато условностей,

разных мелких помех…

Нет,

красивого жеста

не выйдет.

Да и в конце-то концов,

какая мне разница,

где

встречать свои вечные сумерки.

***

Лишь вечер выйдет за порог,

И щёлкнет ключ в замке -

Серебряный единорог

Спускается к реке.

И еле слышно в лунный щит

Ладонью бьёт волна,

И ветер кожу холодит,

И длится тишина.

И напряжённее струны

Дрожит воздушный мост,

Сияют, в гриву вплетены,

Лучи далёких звёзд.

Мерцает серебристый свет,

Стекая по спине,

И свет иной ему в ответ

Вздыхает в глубине.

Плывёт воздушный хоровод,

Струится млечный ток…

Он в воду медленно войдёт.

И сделает глоток.

И в вышину протянет взгляд,

Пронзая звёздный прах,

И капли света зазвенят

На дрогнувших губах.

И полетит высокий звон

В чужую ночь, во тьму,

Чтоб улыбнулся ты сквозь сон

Неведомо чему.

***

Не понимая, как ведётся игра,

Путаясь, выламываясь за пределы,

Я исчезаю. Ты говоришь: «Хандра!»

Ты, вероятно, прав… Но не в этом дело.

Если ж не в этом, то чёрт его знает – в чём:

То ли входная дверь прогремела цепью.

То ли стена оскалилась кирпичом,

То ли сквозняк вздохнул, и запахло степью –

Кожею сыромятной, сухой травой,

Горьким дымом, конским тревожным потом…

То ли время дрогнуло тетивой,

То ли птенец вскрикнул перед полётом.

И за этим птичьим «была - не была!»,

За едва-едва ощутимой дрожью

Времени, или треснувшего стекла

Каждый раз оживает одно и то же:

Близко и так мучительно-далеко –

(Вот оно, вот оно вьётся в пыли дорожной)

Неуловимое то, с чем идти легко,

С чем оставаться здесь никак невозможно.

***

«Мы тут все хороши, пока всё хорошо,

А задень интересы – иной разговор:

На такое нарвёшься – сотрут в порошок…» -

Докурив, он рывком передёрнул затвор,

И зевнул: «Я тебе – друг, товарищ и – волк.

Пусть считают меня дураки – подлецом.

Наплевать!..» - так сказал человек, и умолк,

Тяжелея и отвердевая лицом.

Но другой рассмеялся: «Всё правильно, брат!

Нынче воздух до боли пронизан весной –

Не наполнится слух, не насытится взгляд…».

И шагнул, повернувшись беспечной спиной.

Мир дышал на разрыв, шелестел и звенел,

Человек по ладони раскрывшейся шёл.

И дрожал у него меж лопаток прицел,

И отбрасывал солнечных зайчиков ствол.

***

Я хочу купить розу.

Хочу купить розу,

Как будто желаю дать шанс

Больному рабу -

Просто шанс умереть на свободе.

Хочу купить розу,

Но каждый раз что-то не так:

Не то, что нет денег,

Не то, чтоб последние деньги,

Но просто есть множество

Необходимых вещей.

Так много вещей.

И снова цветок остаётся

У смуглых лукавых торговцев

За пыльным стеклом.

А я ухожу,

Продвигаясь всё дальше и дальше,

В то время когда,

Я и впрямь на последние деньги

Куплю себе розу.

***

Получив от судьбы приблизительно то, что просил,

И в пародии этой почуяв ловушку, издёвку,

Понимаешь, что надо спасаться, бежать, что есть сил,

Но, не зная – куда, ковыляешь смешно и неловко.

Вот такие дела. Обозначив дежурный восторг,

Подбираешь слова, прилипаешь к расхожей цитате.

Типа «торг неуместен», (и правда, какой уж там торг!)

Невпопад говоришь, и молчишь тяжело и некстати.

А потом в серых сумерках долго стоишь у окна,

Долго мнёшь сигарету в негнущихся, медленных пальцах.

Но пространство двора, водосток и слепая стена

Провисают канвою на плохо подогнанных пяльцах,

Перспективу теряют и резкость, и странно - легко

Истончаются, рвутся, глубинным толчкам отвечая…

И вскипает июль. И плывёт высоко-высоко

Над смеющимся лугом малиновый звон иван-чая.

ТРОЛЛЕЙБУС

Неизвестным безумцем когда-то

Прямо к низкому небу пришит,

Он плывёт – неуклюжий, рогатый,

И железным нутром дребезжит.

Он плывёт и вздыхает так грустно,

И дверьми так надсадно скрипит,

А в салоне просторно и пусто,

И водитель как будто бы спит.

И кондуктор слегка пьяноватый

На сиденьи потёртом умолк.

Ни с кого не взимается плата,

И на кассе ржавеет замок.

Он плывёт в бесконечности зыбкой,

В безымянном маршрутном кольце

С глуповато-наивной улыбкой

На глазастом и плоском лице.

И плывут в городском междустрочьи

Сквозь кирпично-асфальтовый бред

Парусов истрепавшихся клочья

И над мачтами призрачный свет.

***

Они рассуждали:

хитрый – о честности,

трусливый – о мужестве,

бездарный – о вдохновении.

А равнодушный так говорил о любви,

что аж заходилось сердце.

Они призывали:

благополучный – к терпению,

злой – к милосердию,

к щедрости – жадный.

Ну а бездельник так пел славу труду,

что прямо руки чесались.

Они упрекали:

лжецы – в недоверии,

любопытные – в сдержанности,

эгоист – в неготовности к жертве.

А безбожник, тот просто разил наповал

цитатами из Писания.

И вот, постарев,

поседев в безнадёжной борьбе с энтропией,

устав от привычной сансары,

я вспомнила вдруг, что в учебнике –

обычном учебнике

военно-

полевой хирургии,

сказано чётко:

«спеши не к тому, кто кричит –

к тому, кто молчит».

УДЕЛЬНАЯ

А давай-ка дойдём до шалманчика средней руки,

Где шумит переезд, и народ ошивается всякий,

Где свистят электрички и охают товарняки,

Где шныряют цыгане, где дня не бывает без драки,

Где торгуют грибами и зеленью, где алкаши

Над каким-нибудь хлипким пучком ерунды огородной

Каменеют, как сизые будды, и где для души

На любой барахолке отыщется всё, что угодно,

Где базар и вокзал, неурядица и неуют,

Где угрюмо глядит на прохожих кудлатая стая,

Где, мотив переврав, голосами дурными поют,

И ты всё-таки слушаешь, слёзы дурные глотая.

Там хозяин душевен, хотя и насмешлив на вид –

У него за прилавком шкворчит и звенит на прилавке.

Он всего лишь за деньги такое тебе сотворит,

Что забудешь про всё и, ей-Богу, попросишь добавки.

Он, конечно, волшебник. Он каждого видит насквозь,

И в шалманчике этом работает лишь по привычке.

Вот, а ты говоришь: «Всё бессмысленно…» Ты это брось!..

И опять – перестук, да пронзительный свист электрички.

***

Что остаётся, если отплыл перрон,

Сдан билет заспанной проводнице?

Что остаётся? – Казённых стаканов звон,

Шелест газет, случайных соседей лица.

Что остаётся? – дорожный скупой уют,

Смутный пейзаж, мелькающий в чёткой раме.

Если за перегородкой поют и пьют,

Пьют и поют, закусывая словами.

Что остаётся, если шумит вода

В старом титане, бездонном и необъятном,

Если ты едешь, и важно не то – куда,

Важно то, что отсюда, и – безвозвратно?

Что остаётся? – Видимо, жить вообще

В меру сил и отпущенного таланта,

Глядя на мир бывших своих вещей

С робостью, с растерянностью эмигранта.

Что остаётся? – встречные поезда,

Дым, силуэты, выхваченные из тени.

Кажется – всё. Нет, что-то ещё… Ах, да! –

Вечность, схожая с мокрым кустом сирени.

ТРОЕ

Фотография стандартна: первый класс –

Ох уж мне, блин, эта «школьная скамья» …

«Неблагополучных» трое нас –

Лёнька-Чипа, Игорёк, да я.

Полуграмотная тётка Игорька,

Та, что мыла в нашей школе этажи,

Нам сказала: «Жизнь у вас горька.

Надо вам, ребятушки, дружить.

Все вы – сироты: без мамок, без отцов,

Стало быть, и не нужны вы никому.

Не теряйтесь, а не то, в конце концов,

Передавят, как котят, по одному».

Вот мы и дружили, как могли:

Вместе дрались, вместе бегали в кино,

Тополиный пух в июне жгли.

И нам было совершенно всё равно,

То, что я училась хорошо,

А они – забили напрочь… Ну, так что ж?

И меня не повергали вовсе в шок

Сигареты, клей «Момент» и даже – нож.

А потом все разбежались кто куда:

Им – в путягу, ибо славен всякий труд,

Я же безо всякого труда

Как-то быстро поступила в институт.

Лёнька воровал, попал в тюрьму,

После вышел – да обратно сел.

Игорь пил. Потом бомжатскую суму

На плечо вполне безропотно надел.

Ну а я науку грызла сгоряча,

Не сбавляя взятый темп на вираже.

В общем, я училась на врача,

И – небезуспешно… Но уже

Просыпался странный зверь в моей груди,

И дышал, переплавляя всё – в слова.

Бабка говорила: «Нелюдь!», и

Не была совсем уж сильно неправа.

Лёнька сгинул где-то в дальней ИТК,

Игорька отрава со свету сжила.

Ну а я могла бы жить наверняка.

Я могла бы. Да вот только – не смогла.

Потому, что бесконечно длился час,

Но меж пальцев утекли десятки лет…

Потому, что только трое было нас:

Пьяница, ворюга и – поэт,

Потому, что это – полная фигня:

Дескать, каждый сам судьбу свою лепил.

И теперь я знаю точно: за меня

Лёнька воровал, а Игорь – пил.

И всё чаще я гляжу, гляжу туда,

Где сквозь облака высокий свет

Говорит о том, что боль – не навсегда,

А сиротства вовсе не было и – нет.

***

От трескучей фразы на злобу дня,

Виршей холопских, тысячных тиражей,

Ангел Благое Молчанье, храни меня –

Губы мои суровой нитью зашей.

Лучше мне, измаявшись в немоте,

Без вести сгинуть, в землю уйти ручьём,

Чем, локтями работая в тесноте,

Вырвать себе признанье – не важно чьё.

Лучше исчезнуть, попросту – помереть,

Быть стихами взорванной изнутри.

Только бы – перед ликом твоим гореть,

Только бы слушать, только б ты – говорил.

Только бы слушать, вслушиваться в шаги,

Свет твой угадывать из-под прикрытых век…

Ангел Благое Молчанье, мне помоги,

Ибо я всего-то лишь - человек.

В час, когда сердце захлёстывает суета,

Требуя покориться и ей служить,

Ангел Благое Молчанье, замкни мне уста,

Чтобы мне перед Словом не согрешить.

СВЯТОЙ БОРИС

Качнулись в сёдлах каменные спины –

Отспорив, отшумев, угомонясь,

Уходит недовольная дружина.

И что теперь ты будешь делать, князь?

Беги, Борис! Испуганною птицей

Лети за горизонт, на край земли.

Часы идут. Земное время длится

И рвётся под копытами в пыли.

Дрожат и наливаются неслышно

Минуты, словно капли на весу…

О Господи! Среди живых я – лишний,

Но кто из нас войдёт с тобою в суд?

Оправдываться – тщетная затея,

Коль Сам Ты не отпустишь мне долги…

Толкаясь и от трусости потея,

В шатёр уже врываются враги.

О Господи! Услыши и помилуй,

На миг один открой Свои пути,

И если я ослабну – дай мне силы

До губ дрожащих чашу донести.

Чтоб к жизни пробудясь в смертельной ране,

Расправив изумлённые крыла,

Бессмертия глубокое дыханье

Душа перед полётом обрела.

***

Когда Фонтанки вспухшая вода

В безмолвии пугающе-несытом,

Как будто часа ждущая беда

Шевелится под вздыбленным копытом,

Когда в обнимку пляшут свет и тьма,

На бронзовой уздечке удавиться

Тут можно. Или нет – сойти с ума,

И дальше жить. Никто не удивится.

И на мосту, средь скачущих теней,

Где все и вся равны и равно ложны,

Не так уж сложно удержать коней,

И только напоить их – невозможно.

ПРОГУЛКА В РУЧЬЯХ

Горький дым, да собачий лай…

Побыстрее коня седлай,

И сквозь жалобный стон ворот

Выводи, садись, и – вперёд.

Мимо свалок и пустырей,

Издыхающих фонарей,

Прогоняя от сердца страх –

На рысях, дружок, на рысях.

Под копытами хрустнет лёд,

Тёмный куст по щеке хлестнёт.

Направляясь вперёд и ввысь,

Ты пониже к луке пригнись.

Мимо стынущих развалюх,

Гаражей, канав, сараюх,

К тем местам, где нет ни души,

Поспеши, дружок, поспеши.

Сквозь крутящийся снежный прах,

Повод стискивая в кулаках,

Откликаясь на зов полей,

Ни о чём, дружок, не жалей.

Ничего у нас больше нет –

Только звёздный колючий свет.

И дорога. И мы на ней –

Просто тени среди теней.

***

Боящийся не совершенен в любви.

(первое соборное послание Иоанна

Богослова, 4.,18).

Плачет рождённый в ещё не осознанном страхе,

Вытолкнут в мир непонятно за что и зачем.

В смертном поту, в остывающей липкой рубахе

Кто-то затих, от последнего ужаса нем.

То, что выходит из праха – становится прахом.

Между двух дат угадай, улови, проживи

Эту попытку преодоления страха -

Жизнь, где боящийся несовершенен в любви.

***

Когда революция выжрет своих

Детей – романтичных убийц, поэтов,

Идеалистов, и память о них,

Что называется, канет в Лету,

Когда уйдут её пасынки – те,

Которые, выйдя откуда-то с боку,

Ловят рыбку в мутной воде

И поспевают повсюду к сроку,

Когда сравняются нечет и чёт,

И козырь – с краплёною картой любою,

И обыватель вновь обретёт

Счастье быть просто самим собою,

Когда добродетели и грехи,

И неудобовместимые страсти,

В общем раздутые из чепухи,

Станут нам непонятны отчасти,

Когда перебродит в уксус вино,

И нечего будет поджечь глаголом,

Придёт поколение next. И оно

Выберет пепси-колу.

***

Охлюпкой, стараясь не ёрзать

По слишком костистой спине,

Я в Богом забытую Торзать

Въезжаю на рыжем коне.

Деревня глухая, бухая,

Вблизи бывшей зоны. И тут

Потомки былых вертухаев

Да зэков потомки живут.

В пылище копаются куры,

Глядит из канавы свинья:

Что взять с городской этой дуры?

А дура, понятно же, - я.

А дура трусит за деревню

Туда, где и впрямь до небес

Поднялся торжественно-древний,

Никем не измеренный лес.

Где пахнет сопревшею хвоей,

Где тени баюкают взгляд,

И столько же ровно покоя,

Как десять столетий назад.

Где я ни копейки не значу,

А время, как ствол под пилой,

Сочится горючей, горячей

Прозрачной еловой смолой.

***

Грохот кухни и сортира,

Полутёмный коридор –

Коммунальная квартира

Всеми окнами во двор.

Ночью дом натужно дышит,

Мелко стенами дрожит.

Если слушать, то услышишь,

Как вздыхают этажи.

Скрипнет дверь, замок озлится,

Грянет выстрелом в упор,

И затеют половицы

Бесконечный разговор:

…их в двадцатом уплотнили,

выселением грозя…

…а жилец был новый – в силе,

но в конце тридцатых взят.

…помнишь, та – сплошные нервы,

в крайней комнате жила…

…в сорок первом, в сорок первом

в самый голод умерла.

…в угловой держались цепко,

разрубили топором

мебель старую на щепки…

…всё равно – в сорок втором…

Эти выехали сами,

Тот всё пил, да и зачах…

Только память, только память

Глухо шепчется в ночах.

Лица, лица, лица, лица…

Что ни взгляд – немой укор.

Тихо стонут половицы.

Окна пялятся во двор.

Alma mater.

Первому ЛМИ.

Alma mater, мне сладок твой дым.

Не признаешь ты стих мой беспутный,

Погружаясь всё глубже в уютный

Задушевный гитарный интим.

Только взглянешь бездумно и слепо –

Маска памяти, гипсовый слепок…

И тогда по дорожкам твоим

Я пойду. И бродячие псы

Зарычат. И деревья очнутся,

Две синичьих кормушки качнутся

На рябине, как будто весы.

На скамейке сожмётся старуха,

По-ружейному чётко и сухо

За спиной моей щёлкнут часы.

И увижу тяжёлую дверь,

Корпуса твои в дымке морозной,

Улыбнусь совершенно бесслёзно,

Не считая обид и потерь.

Никогда не была я серьёзной.

Никогда.

А теперь уже – поздно.

Слишком поздно теперь.

***

…в Макондо идёт дождь.

Г.Г. Маркес. «Сто лет одиночества».

Возвращаясь с работы, давно утратившей суть,

Ставшей чем-то вроде дурной привычки,

На маршрутке раздолбанной тащишься как-нибудь,

Выйдя под дождь, ищешь в кармане спички.

Чертыхаешься, чиркаешь раз этак десять подряд,

Чувствуя, как простуда гнездится в теле,

Передёрнув плечами, стряхиваешь чей-то взгляд,

И, наконец, прикуриваешь еле-еле.

Вспоминаешь, что завтра – ну надо же – выходной.

Впрочем, от выходного немного толку…

(Загустевшее время ворочается за спиной,

Щурится, подглядывает сквозь щёлку.

За углом оно снова движется по прямой,

Жгучее, словно кто-то его расплавил) …

Покупаешь батон и спокойно идёшь домой:

Не приходить домой – это против правил.

И в вопросе «Ну, как дела?» почувствовав ложь,

Точнее источник какой-то бодренькой фальши,

Хочешь убить. И, зная, что не убьёшь,

Улыбаешься.

Моешь полы.

И – живёшь дальше.

***

Лошадь идёт по дорожке притихшего парка,

Листья летят и щекочут ей чуткую спину…

В еле заметную ниточку первая Парка

Молча вплетает осеннюю паутину.

Вся бесприютность, потерянность нашего рая

Сжата в коричневых завязях будущих почек…

Лошадь идёт по дорожке. И Парка вторая

Нить измеряет и сматывает в клубочек.

Время дрожит светотенью, и, всё-таки, длится

Так осязаемо-плотно и неуловимо…

Лошадь идёт по дорожке. И третья сестрица

Лязгает сталью.

И снова – сослепу – мимо.

***

Бредут в ночи, дорог не разбирая,

Кружат, своих не ведая путей,

Слепые миражи земного рая –

Больших идей и маленьких затей,

Сквозь вечный марш уценки и усушки,

Где лай собак страшней, чем волчий вой,

Где пролетарий над гнездом кукушки

Похмельною качает головой.

Сквозь песню, где баян доносит тихо

Кому – неважно…

Колкий звёздный жмых,

Любимый город, дремлющее лихо,

Мерцающая речь глухонемых,

Насущный хлеб, чуть влажный на изломе,

Обломки кирпичей, осколки слов –

Смешалось всё, как в чьём не помню доме,

В сияющей бездомности миров,

Рождений и смертей, летящих мимо,

В беззвучном вопле обречённых «Я» …

И лёгкость бытия невыносима,

И неподъёмен груз небытия.

***

Дымной тенью, тонкой болью

С явью сон непрочно сшит…

Привкус горечи и соли –

Одинокий воин в поле

За судьбой своей спешит.

Словно бы неторопливый

Мерный бег, широкий мах.

Птица стонет сиротливо,

Тускло вспыхивает грива,

За спиной клубится прах.

Бесконечен щит небесный,

Безвозвратен путь земной –

Обречённый и безвестный…

Голос ветра, голос бездны,

Голос памяти иной.

Воин в поле одинокий,

Дымный морок, млечный след…

Гаснут сумерки и сроки,

В омут времени глубокий

Льёт звезда полынный свет.

***

На горбатом мосту лишь асфальт да чугун,

Над мостом – проводов непонятный колтун.

Под горбатым мостом – всё бетон да гранит.

Воздух, скрученный эхом, гудит и звенит.

Только нежить-шишига* живёт-не живёт,

Чешет тощею лапкой мохнатый живот,

Утирает слезинку облезлым хвостом –

Под горбатым мостом, под горбатым мостом.

Будь ты крут и удачлив, а всё ж без креста

Не ходи лунной полночью мимо моста:

Скрипнет ветка сухая, вздохнут камыши,

В голове зазвучит: «Эй, мужик, попляши!».

И погаснет фонарь у тебя на пути,

И не сможешь стоять, и не сможешь уйти…

Тихо щёлкнут костяшки невидимых счёт –

И закружит прозрачных теней хоровод.

И пойдёшь ты плясать, сам не ведая где…

Всплеск – и только круги побегут по воде.

И ещё раз чуть слышно вздохнут камыши,

Вновь – бетон да гранит, и вокруг – ни души.

***

У меня три шага от стены к стене,

Ручка и бумага, и луна в окне.

Тонкий лучик света темнотою сжат,

А за стенкой где-то мышки шебуршат.

Мышки голодают каждую весну –

Корочку глодают, ходят на войну.

Может быть, обои прогрызут до дыр,

Может, где-то с бою раздобудут сыр.

Ветер задувает в чёрную дыру,

Мышки затевают тихую игру:

То ли что-то тащат, тащат и грызут,

То ли настоящий учиняют суд.

Может, загуляют, вольностью горя,

Может, расстреляют белого царя.

А потом заплачут, каяться начнут,

С пряника на сдачу получивши кнут.

Высохшие крошки, перекисший страх.

Злые-злые кошки сторожат в углах.

За окошком лужа с огоньком на дне…

Мышкам явно хуже, чем, к примеру, - мне.

У меня три шага и затяжки – три,

Ручка и бумага, и стихи - внутри,

Над башкою – крыша, и на кухне – газ…

Господи, услыши, и помилуй нас!

***

Полковнику никто не пишет.

Г.Г. Маркес.

Полковник, я больше не жду известий.

Стоя на мосту через Лету,

Я подбрасываю монету –

Решка который раз.

Конница с ходу берёт предместье,

Ночь ползёт, размыкая звенья.

Жизнь, как выход из окруженья –

Это, увы, про нас.

Право же, что-то вокруг не ладно:

Как-то зябко и очень сыро,

Шифры раскрыты, на карте – дыры,

В метеосводках - бред.

Враги ленивы, друзья прохладны,

Тех и других вспоминаю редко,

Память – словно бы рейд в разведку,

В мир, которого нет.

Вчера весь вечер я жгла бумаги:

Письма, которые не написала.

Сон полустанков, печаль вокзала –

В печку за томом том.

Возможно, мне не хватило отваги,

Возможно – времени или силы…

(Судью и весь трибунал – на мыло!)

А впрочем, я не о том.

Послушайте, мой расстрел затянулся:

Кто из наряда больной, кто – пьяный,

Ружья сломаны постоянно,

Порох не подвезли,

Писарь вовремя не проснулся…

Пора уже дело брать в свои руки:

Маятник страха и смертной скуки

Выбить коротким «Пли!».

Наши победы немного значат,

Даже если дорого стоят,

Выжить, прославиться – всё пустое.

Лишь в поражении – шанс.

«Месяц светит, котёнок плачет»,

Вечность падает вглубь мгновенья,

Ветер никак не стихает, и тени

Отплясывают брейк-данс.

***

Под конец ленинградской зимы ты выходишь во двор,

И, мучительно щурясь, как если бы выпал из ночи,

Понимаешь, что жив, незатейливо жив до сих пор.

То ли в списках забыт, то ли просто – на время отсрочен.

Сунув руки в карманы, по серому насту идешь -

Обострившийся слух выделяет из общего хора

Ломкий хруст ледяной, шорох мусора, птичий галдёж,

Еле слышный обрывок старушечьего разговора:

«…мужикам хорошо: поживут, поживут и – помрут.

Ни забот, ни хлопот… Ты ж – измаешься в старости длинной,

Всё терпи и терпи...» - и сырой городской неуют

На осевшем снегу размывает сутулые спины.

Бормоча, что весь мир, как квартира, - то тесен, то пуст,

Подворотней бредёшь за кирпичные стены колодца,

И навстречу тебе влажно дышит очнувшийся куст,

Воробьи гомонят, и высокое небо смеётся.

***

Когда уходит любовь – начинается блюз.

(из песни)

А мне говорили: уйдёт любовь,

И сразу начнётся блюз.

Когда навсегда уходит любовь,

Тогда начинается блюз.

И я рифмовала с любовью – кровь,

И с трусом – пиковый туз.

И вот она, наконец, ушла,

А может быть, – умерла.

Не оборачиваясь, ушла,

И где–нибудь умерла.

Я вроде бы слышала всплеск весла –

Такие вот, брат, дела.

И я напряжённо слушаю ночь,

И в ней – чужие шаги.

Слушаю, как замирает ночь,

Вбирая в себя шаги.

И стрелки, пытаясь вырваться прочь,

Описывают круги.

На крыше соседнего дома куст

Поймал ветвями луну.

Чёрный и тихий, как невод, куст

Из неба тянет луну.

А я всё пытаюсь услышать блюз,

Но слышу лишь тишину.

***

А в декабре бесснежном и бессонном

Бежит трамвай со звоном обречённым,

И пешеходы движутся вперёд,

Как будто их и правда кто-то ждёт.

И пропадают в трещине витрины

Чужие лица, каменные спины,

А следом отражение моё

Торопится, спешит в небытиё.

Любимый муж, любовник нелюбимый,

Эквилибристы, акробаты, мимы

Бредут сквозь ночь дорогами тоски…

И время слепо ломится в виски.

Стук метронома, взвинченные нервы,

Брандмауэра тёмный монолит -

Который час – последний или первый

По грубым кружкам вечности разлит?

Который – разошедшийся кругами?..

Но подворотня давится шагами,

Невнятно матерится инвалид,

И Млечный Путь над крышами пылит.

***

Кошки приносят Богу своих мышей.

Английский бестиарий XIII в

Кошки приносят Богу своих мышей –

Чистосердечную лепту трудов земных.

Бог гладит кошек между чутких ушей

И улыбается, благословляя их.

Слушает Бог, как мурлычут потомки Баст,

Смотрит на них сквозь клубящиеся века.

Он приютит и пушистые шубки даст,

В блюдце нальёт тёплого молока.

Пусть они ловят пришельцев из чёрных дыр –

Юрких мышей и серых зловещих крыс.

Пусть хранят урожай, украшают мир –

Тот, что над бездной капелькою повис.

***

Давид и Мелхола

Когда же входил Ковчег Господень в город Давидов, Мелхола,

дочь Саула, смотрела в окно, увидев царя Давида скачущего и

пляшущего перед Господом, уничижила его в сердце своём.

Вторая Книга Царств (6; 16)

Воздух горячий хватая шершавым ртом,

Царь входит в дом и благословляет дом.

Мир всем! И только царица напряжена,

Как тетива, как натянутая струна.

Гневом и горечью Мелхолы полон взгляд,

И на губах чистейший вскипает яд.

- О, повелитель! – так она говорит –

Как отличился сегодня ты, царь Давид!

Как ты плясал в исподнем перед толпой,

Как ты скакал – не видел только слепой.

То-то глазели рабыни твоих рабов!

Все насмотрелись – вот государь каков.

Деться куда мне от ярости и стыда?.. –

Тёмный от пота, царь выдыхает:

- Да! –

Пылью покрытый, он переводит дух,

Словно и впрямь – пригнавший стада пастух.

- Буду плясать перед Господом, петь перед Ним,

Не потому лишь, что с юности Им храним.

Буду плясать и петь, но даже не потому,

Что был мой род Им предпочтён твоему.

А потому – ты зря изгибаешь бровь –

Что не один лишь страх, но – любовь, любовь

Переполняет сердце и гулко бьёт

В бубен груди. И сердце моё – поёт.

Пусть и не так ещё нынче уничижусь –

Но перед Вечностью в пляске я закружусь.

Пусть я зачат в грехе и рождён в грехе –

Дышит любовь в каждом моём стихе.

Я убивал, и мне не построить Храм,

Но мои песни к звёздным летят мирам.

Только душе не дано обратиться в прах…

Жив мой Господь, и песни мои – в веках!

МАХАОН

За еловой стеной, за торжественным хором сосновым,

Где косые лучи меж ветвей паутинку сплели,

Есть лесная поляна, заросшая цветом лиловым –

Там танцуют стрекозы и грузно пируют шмели.

День звенит и стрекочет, кружится, мерцает, мелькает…

Только перед закатом, когда в золотой полусон

По стволам разогретым смолистые капли стекают,

Приплывает сюда на резных парусах махаон.

Он неспешно плывёт, и, как чистая радость, искрится,

Так несуетно-царственен и от забот отстранён.

Всё встречает его: и цветов изумлённые лица,

И гуденье шмелей, и беспечных кузнечиков звон.

С каждым вздохом крыла отлетает он выше и выше,

Свет вечерний дрожит над моим неподвижным плечом.

И взрывается время, мешая небывшее – с бывшим.

И душа вспоминает. И не понимает – о чём.

ВОСПОМИНАНИЕ

Не сажай меня в финские сани, одну не спускай с горы.

Папа, я не хочу, я боюсь лететь в эти тартарары.

Обмерзает от ветра лицо, и – никого за спиной.

Не говори: «Трусиха!», не цеди сквозь зубы: «Не ной!».

Не тащи меня в речку на самую глубину –

Я утону, я камнем пойду ко дну.

Не заставляй меня снова преодолевать этот страх,

Разреши мне заплакать, покачай меня на руках.

Не заставляй меня быстро умножать и делить на ходу,

Не тяни меня за руку – по снежной каше, по льду.

Не обзывай меня дурой, пожалуйста, не обзывай,

Не грози сдать в милицию, засунуть в пустой трамвай.

Отпусти лучше к маме. А хочешь –пойдём вдвоём.

Ты сказал, что она – далеко, но уж вместе-то мы найдём!

Знаешь, песенка есть про то, что вместе шагать легко…

Почему ты прячешь лицо, в стену бьёшь кулаком?

Я не буду волком глядеть, не буду тебе грубить.

Папа, честное слово, я тебя постараюсь любить,

А не только лишь помнить с горечью и виной…

Не запирай меня в тёмной комнате – там очень страшно одной.

* * *

Дымной тенью, тонкой болью

С явью сон непрочно сшит…

Привкус горечи и соли –

Одинокий воин в поле

За судьбой своей спешит.

Словно бы неторопливый

Мерный бег, широкий мах.

Птица стонет сиротливо,

Тускло вспыхивает грива,

За спиной клубится прах.

Бесконечен щит небесный,

Безвозвратен путь земной –

Обречённый и безвестный…

Голос ветра, голос бездны,

Голос памяти иной.

Воин в поле одинокий,

Дымный морок, млечный след…

Гаснут сумерки и сроки,

В омут времени глубокий

Льёт звезда полынный свет.

***

Обыденная суетность метро

Смягчает боль прощания навеки.

Я по привычке опускаю веки,

Замедленно спускаясь на перрон –

Всё ниже, ниже, словно бы ко дну

С улыбкою немого отупенья…

Светильники и люди на ступенях

Плывут наверх, в блаженную страну.

Предчувствуя последнюю черту,

Реальность неминуемой разлуки,

Я сквозь толпу протягиваю руки

И знаю, что погаснет на лету

Единственное слово. И тогда

Останутся: «…Ну, будь… пиши…

Конечно…»

Сворачивают рельсы в бесконечность,

И поезда уходят навсегда.

* * *

Непрерывно, натужно, упорно

Сквозь рожденье, страданье и смерть

Наших жизней тяжелые зёрна

Прорастают в небесную твердь.

А навстречу – легко и неровно

Дышит бабочки трепетный блик,

И полёт её радостен, словно

В бесконечность распахнутый миг.

***

Господи, взгляни на наши лица –

Ты сияешь славой в звёздном стане,

Господи, мы – птицы, только птицы,

Жизни еле слышное дыханье.

Наша плоть под солнцем истончилась,

Выветрились слёзы и улыбки,

Нашу тонкокостность, легкокрылость

Лишь в полёте держит воздух зыбкий.

Господи, ну что ещё мы можем?

Только петь. Не помня о законе,

Петь одну любовь... И всё же, всё же –

Не сжимай в кулак своей ладони!

"