Posted 3 августа 2019, 09:49
Published 3 августа 2019, 09:49
Modified 7 марта, 15:53
Updated 7 марта, 15:53
Александр Кушнер родился в 1936 году в Ленинграде (Санкт-Петербурге). Окончил Российский государственный педагогическом университет им. А. И. Герцена.
Стихи публиковались во всех толстых журналах и на многих Сетевых ресурсах.
Вышли поэтические сборники: «Первое впечатление», «Ночной дозор», «Приметы», «Письмо», Прямая речь», «Голос», «Таврический сад», «Дневные сны», «Живая изгородь», «Память», «Флейтист», «Ночная музыка», «На сумрачной звезде», «Избранное», «Тысячелистник», «Летучая гряда», «Пятая стихия», «Кустарник», «Холодный май», «Аполлон в траве», «В новом веке», «Облака выбирают анапест», «Мелом и углём», «По эту сторону таинственной черты», «Вечерний свет», «Античные мотивы», «Земное притяжение», «Меж Фонтанкой и Мойкой...», «Испытание счастьем», «Над обрывом». Всего около 50 книг стихов, в том числе книги для детей.
Творчество отмечено Государственной премией Российской Федерации, премией «Северная Пальмира», премией журнала «Новый мир», Пушкинской премией фонда А. Тепфера, Пушкинской премией Российской Федерации, Царскосельской художественной премией, премией «Поэт», премией имени Корнея Чуковского «За плодотворную деятельность», премией Московской международной книжной выставки-ярмарки «Книга года» в номинации «Поэзия», Международной премией «Балтийская звезда», Китайской литературной премией «Золотая тибетская антилопа».
Член Союза Писателей СССР с 1965 года, Русского ПЕН-центра с 1987 года. Главный редактор «Библиотеки поэта» с 1995 г.— «Новой библиотеки поэта».
Его поэзия притягивает - кажется, что у поэта наконец-то появилась возможность посредством слова изменить несовершенства современной действительности. Читая его стихи, веришь, что за счет читательского сострадания и сопереживания - мир стал изменяться. Начинаешь испытывать просветление и даже внутренне очищение - катарсис!
Особенно поражает легкость восприятия сложной просодии - кажется, что поэт чарующе лепечет, выговаривая чуть ли ни вместе с тобой! - парящие строфы. Невозможно представить, сколько труда положено, чтобы не осталось следов работы над словом, над строкой, над собственным дыханием, - и при чтении возникает ощущение первозданности. Каждое стихотворение хочется рассматривать через пушкинский «магический кристалл»,
чтобы осознать всю глубину произведения, постичь и замысел, и значение.
Многие строки Александра Кушнера стали названиями книг, эпиграфами, ушли в разговорную речь. Когда слова поэта читатель произносит от своего имени, текст как бы утрачивает авторство, и это единственный путь создания бессмертного поэтического имени:
Времена не выбирают,
В них живут и умирают.
Большей пошлости на свете
Нет, чем клянчить и пенять.
Будто можно те на эти,
Как на рынке, поменять.
Ты себя в счастливцы прочишь,
А при Грозном жить не хочешь?
Не мечтаешь о чуме
Флорентийской и проказе?
Хочешь ехать в первом классе,
А не в трюме, в полутьме?
Что ни век, то век железный.
Но дымится сад чудесный,
Блещет тучка; обниму
Век мой, рок мой на прощанье.
Время — это испытанье.
Не завидуй никому...
Творческий вечер Александра Кушнера на сцене Учебного театра на Моховой - https://www.5-tv.ru/programs/broadcast/502969/?fbclid=IwAR3XI18Tu7dyvcELZbgBZFU3g5fS72x81788AK1_u4dAmgcAlkUKEYsOsEQ
Создана целая библиотека и научно-филологической, и критической литературы, посвященной творчеству Александра Кушнера.
Наш автор Илья Фаликов пишет: «Кушнер — поэт предметности, обливаться слезами над вымыслом не расположен, поскольку: «Я не лью свои слезы, я прячу». Это свойство и эта установка, разумеется, не лишают его игры воображения... Кушнеровский способ говорения о поэзии, как и обо всем остальном, — плод его врожденного и неистребимого простодушия... двуединый процесс самообучения-учительства: усвоив, предложи миру результат усвоения. Порой урок предлагается здесь и сейчас, под свежим впечатлением, чаще — в итоге многолетних штудий. Кушнер поэт решений и выводов. Ему недостаточно дать картину или сюжет, с которых он чаще всего и начинает свои вещи. Ему недостает и даже уже законченных мыслей.
Как никогда прежде, в поэзию Кушнера вошла низовая русская жизнь, улица, быт, будничность человеческой трагедии... Если это и намек, то прозрачен до простодушия.
Кушнер глубоко оригинален. Всякая самодостаточность провокативна. Кушнер вызывает реакцию согласия и несогласия с ним почти поровну. Ведя непрерывную дискуссию, он каждый раз сызнова открывает ее... Дискуссионность Кушнера являет себя во всем, но прежде всего — в мыслях о поэзии...
Скромность поэта паче гордыни. Тяжба с собой невытравима... Страшно на скале. Но бесстрашие поэта — не утаить этого страха...».
Андрей Арьев - прозаик, филолог, главный редактор журнала «Звезда», делится: «Первое, что передается читателю при знакомстве со стихами Александра Кушнера, — это возможность доверительно щедрого общения с человеком как таковым. Не с возмутителем спокойствия, не со смущающей нас знаменитостью, не с поэтом К. - просто с человеком.
Эстетика Кушнера — это «ренессанс повседневности» ...
Противостояние Кушнера не задано его личной фрондой. Его оппозиционность вообще духовный проект, в бытовой реализации не нуждающийся.
Драматическое содержание такого типа культуры неизбежно сводится к стоянию на страже — того, что невозможно уберечь, но невозможно и утратить.
Сам прославленный Аполлон хорош у него лишь в пейзаже, не на постаменте. Ибо природа не только не знает славы, но у Кушнера скорее противостоит ей...
Источник поэтического заключен в самой природе, в «жизни» — независимо от положения в ней человека. В этом, по Кушнеру, и состоит доказательство бытия Бога. Поэту остается лишь идти по следам Божественного промысла... И в стихах мы, исключительно по причине этого сродства, оставляя в стороне биографическую привязку к автору, читаем о жизни, совпадающей с жизнью конкретного гражданина, конкретной, проживаемой нами вместе с Кушнером эпохи... Какое-то легкое, анонимное счастье высвечивает он в самые что ни на есть невзрачные, «застойные» годы.
Человеческая культура у Кушнера вообще срослась со стихиями, в первую очередь — водными, текучими, подвижными и в то же время соизмеримыми с вечностью, с неведомым нам покоем...».
Иосиф Бродский, при всей сложности взаимоотношений с другом своей молодости, написал: «Александр Кушнер - один из лучших лирических поэтов ХХ века, и его имени суждено стоять в ряду имен, дорогих сердцу всякого, чей родной язык русский...».
И дал зарок всем нашим читателям - еще раз обратиться к его стихам:
* * *
Быть нелюбимым! Боже мой!
Какое счастье быть несчастным!
Идти под дождиком домой
С лицом потерянным и красным.
Какая мука, благодать
Сидеть с закушенной губою,
Раз десять на день умирать
И говорить с самим собою.
Какая жизнь — сходить с ума!
Как тень, по комнате шататься!
Какое счастье — ждать письма
По месяцам — и не дождаться.
Кто нам сказал, что мир у ног
Лежит в слезах, на все согласен?
Он равнодушен и жесток.
Зато воистину прекрасен.
Что с горем делать мне моим?
Спи. С головой в ночи укройся.
Когда б я не был счастлив им,
Я б разлюбил тебя. Не бойся!
* * *
В начале пригородной ветки
Обрыв платформы под овраг,
И там на проволочной сетке:
«Воздухоплавательный парк».
Названье плавно и крылато.
Как ветрено и пусто тут!
Поселок окнами к закату,
И одуванчики растут.
Вдали от музык и парадов,
На петроградском рубеже,
Паренье первых аппаратов!
Ты не вернешься к нам уже.
И, принеся одни убытки,
Под торжество болотных жаб,
Разползся до последней нитки
Темно-зеленый дирижабль.
И тех людей забыты лица,
Снесен амбар тот и барак,
Но пусть нам все-таки приснится
Воздухоплавательный парк!
Чтоб нам летать и удивляться:
Деревьев нет и листьев нет,
Горит вверху иллюминация
Организованных планет,
И самолеты-вертолеты
Гнездятся в верхних облаках,
И где-то первые пилоты
Лежат — пропеллер в головах,
И электричка рядом бродит,
Огнями вытравляя мрак.
И в белом платье тень приходит
В Воздухоплавательный парк…
* * *
Вот я в ночной тени стою
Один в пустом саду.
То скрипнет тихо дверь в раю,
То хлопнет дверь в аду.
А слева музыка звучит
И голос в лад поет.
А справа кто-то все кричит
И эту жизнь клянет.
* * *
Времена не выбирают,
В них живут и умирают.
Большей пошлости на свете
Нет, чем клянчить и пенять.
Будто можно те на эти,
Как на рынке, поменять.
Что ни век, то век железный.
Но дымится сад чудесный,
Блещет тучка; я в пять лет
Должен был от скарлатины
Умереть, живи в невинный
Век, в котором горя нет.
Ты себя в счастливцы прочишь,
А при Грозном жить не хочешь?
Не мечтаешь о чуме
Флорентийской и проказе?
Хочешь ехать в первом классе,
А не в трюме, в полутьме?
Что ни век, то век железный.
Но дымится сад чудесный,
Блещет тучка; обниму
Век мой, рок мой на прощанье.
Время — это испытанье.
Не завидуй никому.
Крепко тесное объятье.
Время — кожа, а не платье.
Глубока его печать.
Словно с пальцев отпечатки,
С нас — его черты и складки,
Приглядевшись, можно взять.
* * *
Возьмите вводные слова.
От них кружится голова,
Они мешают суть сберечь
И замедляют нашу речь.
И все ж удобны потому,
Что выдают легко другим,
Как мы относимся к тому,
О чем, смущаясь, говорим.
Мне скажут: «К счастью…»
И потом
Пусть что угодно говорят,
Я слушаю с открытым ртом
И радуюсь всему подряд.
Меня, как всех, не раз, не два
Спасали вводные слова,
И чаще прочих среди них
Слова «во-первых», «во-вторых».
Они, начав издалека,
Давали повод не спеша
Собраться с мыслями, пока
Не знаю где была душа.
НОЧНАЯ БАБОЧКА
Пиджак безжизненно повис на спинке стула.
Ночная бабочка на лацкане уснула.
Где свет застал ее — там выдохлась и спит.
Где сон сморил ее — там крылья распластала.
Вы не добудитесь ее: она устала.
И желтой ниточкой узор ее прошит.
Ей, ночью видящей, свет кажется покровом
Сплошным, как занавес, но с краешком багровым.
В него укутанной, покойно ей сейчас.
Ей снится комната со спящим непробудно
Во тьме, распахнутой безжалостно и чудно,
И с беззащитного она не сводит глаз.
* * *
Страна, как туча за окном,
Синеет зимняя, большая.
Ни разговором, ни вином
Не заслонить ее, альбом
Немецкой графики листая,
Читая медленный роман,
Склонясь над собственной работой,
Мы всё равно передний план
Предоставляем ей; туман,
Снежок с фонарной позолотой.
Так люди, ждущие письма,
Звонка, машины, телеграммы,
Лишь частью сердца и ума
Вникают в споры или драмы,
Поступок хвалят и строку,
Кивают: это ли не чудо? —
Но и увлекшись, начеку:
Прислушиваются к чему-то.
СНЕГ
Ах, что за ночь, что за снег, что за ночь, что за снег!
Кто научил его падать торжественно так?
Город и все его двадцать дымящихся рек
Бег замедляют и вдруг переходят на шаг.
Диск телефона не стану крутить — всё равно
Спишь в этот час, отключив до утра аппарат.
Ах, как бело, как черно, как бело, как черно!
Царственно-важный, парадный, большой снегопад.
Каждый шишак на ограде в объеме растет,
Каждый сучок располнел от общественных сумм.
Нас не затопит, но, видимо, нас заметет:
Всё Геркуланум с Помпеей приходят на ум.
В детстве лишь, помнится, были такие снега,
Скоро останется колышек шпиля от нас,
Чтобы Мюнхаузен, едущий издалека,
К острому шпилю коня привязал еще раз.
* * *
Что мне весна? Возьми ее себе!
Где вечная, там расцветет и эта.
А здесь, на влажно дышащей тропе,
Душа еще чувствительней задета
Не ветвью, в бледно-розовых цветах,
Не ветвью, нет, хотя и ветвью тоже,
А той тоской, которая в веках
Расставлена, как сеть; ночной прохожий,
Запутавшись, возносит из нее
Стон к небесам... но там его не слышат,
Где вечный май, где ровное житье,
Где каждый день такой усладой дышат.
И плачет он меж Невкой и Невой,
Вблизи трамвайных линий и мечети,
Но не отдаст недуг сердечный свой,
Зарю и рельсы блещущие эти
За те края, где льется ровный свет,
Где не стареют в горестях и зимах.
Он и не мыслит счастья без примет
Топографических, неотразимых.
* * *
В одном из ужаснейших наших
Задымленных, темных садов,
Среди изувеченных, страшных,
Прекрасных древесных стволов,
У речки, лежащей неловко,
Как будто больной на боку,
С названьем Екатерингофка,
Что еле влезает в строку,
Вблизи комбината с прядильной
Текстильной душой нитяной
И транспортной улицы тыльной,
Трамвайной, сквозной, объездной,
Под тучей, а может быть, дымом,
В снегах, на исходе зимы,
О будущем, непредставимом
Свиданье условились мы.
Так помни, что ты обещала.
Вот только боюсь, что и там
Мы врозь проведем для начала
Полжизни, с грехом пополам,
А ткацкая фабрика эта,
В три смены работая тут,
Совсем не оставит просвета
В сцеплении нитей и пут.
СОН
В палатке я лежал военной,
До слуха долетал троянской битвы шум,
Но моря милый гул и шорох белопенный
Весь день внушали мне: напрасно ты угрюм.
Поблизости росли лиловые цветочки,
Которым я не знал названья; меж камней
То ящериц узорные цепочки
Сверкали, то жучок мерцал, как скарабей.
И мать являлась мне, как облачко из моря,
Садилась близ меня, стараясь притушить
Прохладною рукой тоску во мне и горе.
Жемчужная на ней дымилась нить.
Напрасен звон мечей: я больше не воюю.
Меня не убедить ни другу, ни льстецу:
Я в сторону смотрю другую,
И пасмурная тень гуляет по лицу.
Триеры грубый киль в песок прибрежный вдавлен —
Я б с радостью отплыл на этом корабле!
Еще подумал я, что счастлив, что оставлен,
Что жить так больно на земле.
Не помню, как заснул и сколько спал — мгновенье
Иль век? — когда сорвал с постели телефон,
А в трубке треск, и скрип, и шорох, и шипенье,
И чей-то крик: «Патрокл сражен!»
Когда сражен? Зачем? Нет жизни без Патрокла!
Прости, сейчас проснусь. еще раз повтори.
И накренился мир, и вдруг щека намокла,
И что-то рухнуло внутри.
* * *
Я знаю, почему в Афинах или Риме
Поддержки ищет стих и жалуется им.
Ему нужны века, он далями сквозными
Стремится пробежать и словно стать другим,
Трагичнее еще, таинственней, огромней.
И эхо на него работает в поту.
Он любит делать вид, что все каменоломни
В Коринфе обошел, все дворики в порту.
Он в наш вбегает день — идет снежок мучнистый,
Автобус синий дым волочит, как крыло,
И к снегу подмешав как будто прах кремнистый,
Стих смотрит на людей и дышит тяжело.
Сейчас он запоет, заплачет, зарыдает,
Застонет, завопит... но он заводит речь
Простую, как любой, кто слишком много знает,
Устал — и всё равно не сбросит тяжесть с плеч.
* * *
Как пуговичка, маленький обол.
Так вот какую мелкую монету
Взимал паромщик! Знать, не так тяжел
Был труд его, но горек, спора нету.
Как сточены неровные края!
Так камешки обтачивает море.
На выставке всё всматривался я
В приплюснутое, бронзовое горе.
Все умерли. Всех смерть смела с земли.
Лишь Федра горько плачет на помосте.
Где греческие деньги? Все ушли
В карман гребцу. Остались две-три горсти.
* * *
И если спишь на чистой простыне,
И если свеж и тверд пододеяльник,
И если спишь, и если в тишине
И в темноте, и сам себе начальник,
И если ночь, как сказано, нежна,
И если спишь, и если дверь входную
Закрыл на ключ, и если не слышна
Чужая речь, и музыка ночную
Не соблазняет счастьем тишину,
И не срывают с криком одеяло,
И если спишь, и если к полотну
Припав щекой, с подтеками крахмала,
С крахмальной складкой, вдавленной в висок,
Под утюгом так высохла, на солнце?
И если пальцев белый табунок
На простыне. доверчиво пасется,
И не трясут за теплое плечо,
Не подступают с окриком и лаем,
И если спишь, чего тебе еще?
Чего еще? Мы большего не знаем.
* * *
Мне кажется, что жизнь прошла.
Остались частности, детали.
Уже сметают со стола
И чашки с блюдцами убрали.
Мне кажется, что жизнь прошла.
Остались странности, повторы.
Рука на сгибе затекла.
Узоры эти, разговоры...
На холод выйти из тепла,
Найти дрожащие перила.
Мне кажется, что жизнь прошла.
Но это чувство тоже было.
Уже, заметив, что молчу,
Сметали крошки тряпкой влажной.
Постой... еще сказать хочу...
Не помню, что хочу... неважно.
Мне кажется, что жизнь прошла.
Уже казалось так когда-то,
Но дверь раскрылась — то была
К знакомым гостья, — стало взгляда
Не отвести и не поднять;
Беседа дрогнула, запнулась,
Потом настроилась опять,
Уже при ней, — и жизнь вернулась.
* * *
Мы спорили, вал белопенный был нашему спору под стать,
Что нищие духом блаженны и как эту фразу понять?
И я говорил, что как дети в неведеньи сердцем чисты,
Как солнцем нагретые сети и дикие эти кусты,
Лазурная в море полоска и донная рыжая прядь,
Что я бы хотел у киоска с похмелья за пивом стоять.
А ты говорила, что мрачный, стоящий за пивом с утра,
Как лист изможденный табачный, как жесткая эта кора,
Как эти кусты у обрыва с обломанной ветвью сухой —
То встречного ветра пожива, то вздыбленной гривы морской,
Что жить еще горше на свете, когда не осмыслить утрат,
А дети... ты вспомни, как дети на взрослые Царства глядят!
ПЧЕЛА
Пятясь, пчела выбирается вон из цветка.
Ошеломленная, прочь из горячих объятий.
О, до чего ж эта жизнь хороша и сладка,
Шелка нежней, бархатистого склона покатей!
Господи, ты раскалил эту жаркую печь
Или сама она так распалилась — неважно,
Что же ты дал нам такую разумную речь,
Или сама рассудительна так и протяжна?
Кажется, память на время отшибло пчеле.
Ориентацию в знойном забыла пространстве.
На лепестке она, как на горячей золе,
Лапками перебирает и топчется в трансе.
Я засмотрелся — и в этом ошибка моя.
Чуть вперевалку, к цветку прижимаясь всем телом,
В желтую гущу вползать, раздвигая края
Радости жгучей, каленьем подернутой белым.
Алая ткань, ни раскаянья здесь, ни стыда.
Сколько ни вытянуть — ни от кого не убудет.
О, неужели однажды придут холода,
Пламя погасят и зной этот чудный остудят?
БОГ С ОВЦОЙ
Бог, на плечи ягненка взвалив,
По две ножки взял в каждую руку.
Он-то вечен, всегда будет жив,
Он овечью не чувствует муку.
Жизнь овечья подходит к концу.
Может быть, пострижет и отпустит?
Как ребенка, несет он овцу
В архаичном своем захолустье.
А ягненок не может постичь,
У него на плече полулежа,
Почему ему волны не стричь?
Ведь они завиваются тоже.
Жаль овечек, барашков, ягнят,
Их глаза наливаются болью.
Но и жертва, как нам объяснят
В нашем веке, свыкается с ролью.
Как плывут облака налегке!
И дымок, как из шерсти, из ваты;
И припала бы к Божьей руке,
Да все ножки четыре зажаты.
* * *
Камни кидают мальчишки философу в сад.
Он обращался в полицию — там лишь разводят руками.
Холодно. С Балтики рваные тучи летят
И притворяются над головой облаками.
Дом восьмикомнатный, в два этажа; на весь дом
Кашляет Лампе, слуга, серебро протирая
Тряпкой, а всё потому, что не носом он дышит, а ртом
В этой пыли; ничему не научишь лентяя.
Флоксы белеют; не спустишься в собственный сад,
Чтобы вдохнуть их мучительно-сладостный запах.
Бог — это то, что не в силах пресечь камнепад,
В каплях блестит, в шелестенье живет и накрапах.
То есть его, говоря осмотрительно, нет
В онтологическом, самом существенном, смысле.
Бог — совершенство, но где совершенство? Предмет
Спора подмочен, и капли на листьях повисли.
Старому Лампе об этом не скажешь, бедняк
В боге нуждается, чистя то плащ, то накидку.
Бог — это то, что, наверное, выйдя во мрак
Наших дверей, возвращается утром в калитку.
* * *
Кавказской в следующей жизни быть пчелой,
Жить в сладком домике под синею скалой,
Там липы душные, там глянцевые кроны.
Не надышался я тем воздухом, шальной
Не насладился я речной волной зеленой.
Она так вспенена, а воздух так душист!
И ходит, слушая веселый птичий свист,
Огромный пасечник в широкополой шляпе,
И сетка серая свисает, как батист.
Кавказской быть пчелой, все узелки ослабив.
Пускай жизнь прежняя забудется, сухим
Пленившись воздухом, летать путем слепым,
Вверяясь запахам томительным, роскошным.
Пчелой кавказской быть, и только горький дым,
Когда окуривают пчел, повеет прошлым.
* * *
Кто едет в купе и глядит на метель,
Что по полю рыщет и рвется по следу,
Тот счастлив особенно тем, что постель
Под боком, и думает: странно, я еду
В тепле и уюте сквозь эти поля,
А ветер горюет и тащится следом;
И детское что-то, заснуть не веля,
Смущает его в удовольствии этом.
Как маленький, он погружает в пургу
Себя, и глядит, отстранясь удивленно,
На поезд, и всё представляет в снегу
Покатую, черную крышу вагона,
И чем в представленье его холодней
Она и покатей, тем жить веселее.
О, спать бы и спать среди снежных полей,
Заломленный кустик во мраке жалея.
Наверное, где-нибудь и теплых краях
Подобное чувство ни взрослым, ни детям
Неведомо; нас же пленяет впотьмах
Причастность к пространствам заснеженным этим.
Как холоден воздух, еще оттого,
Что в этом просторе, взметенном и пенном,
С Карениной мы наглотались его,
С Петрушей Гриневым и в детстве военном.
* * *
Как мы в уме своем уверены,
Что вслед за ласточкой с балкона
Не устремимся, злонамеренны,
Безвольно, страстно, исступленно,
Нарочно, нехотя, рассеянно,
Полуосознанно, случайно...
Кем нам уверенность навеяна
В себе, извечна, изначальна?
Что отделяет от безумия
Ум, кроме поручней непрочных?
Без них не выдержит и мумия
Соседство ласточек проточных:
За тенью с яркой спинкой белою
Шагнул бы, недоумевая,
С безумной мыслью — что я делаю? —
Последний, сладкий страх глотая.
* * *
Смысл жизни — в жизни, в ней самой.
В листве, с ее подвижной тьмой,
Что нашей смуте неподвластна,
В волненье, в пенье за стеной.
Но это в юности неясно.
Лет двадцать пять должно пройти.
Душа, цепляясь по пути
За всё, что высилось и висло,
Цвело и никло, дорасти
Сумеет, нехотя, до смысла.
* * *
Всё гудел этот шмель, всё висел у земли на краю,
Улетать не хотел, рыжеватый, ко мне прицепился,
Как полковник на пляже, всю жизнь рассказавший свою
За двенадцать минут; впрочем, я бы и в три уложился.
Немигающий зной и волны жутковатый оскал.
При безветрии полном такие прыжки и накаты!
Он в писательский дом по горящей путевке попал
И скучал в нем, и шмель к простыне прилипал полосатой.
О Москве. О жене. Почему-то еще Иссык-Куль
Раза три вспоминал, как бинокль потерял на турбазе.
Захоти о себе рассказать я, не знаю, смогу ль,
Никогда не умел, закруглялся на первой же фразе.
Ну, лети, и пыльцы на руке моей, кажется, нет.
Одиночество в райских приморских краях нестерпимо.
Два-три горьких признанья да несколько точных замет —
Вот и всё, да струя голубого табачного дыма.
Биография, что это? Яркого моря лоскут?
Заблудившийся шмель? Или памяти старой запасы?
Что сказать мне ему? Потерпи, не печалься, вернут,
Пыль стерев рукавом, твой военный бинокль синеглазый.
* * *
А то, что было не для взора
Чужого, что, на ветерке
Плеща, от сада скрыла штора,
Когда, на шелковом шнурке
Скользнув, упала без зазора,
Дыша, как парус на реке, —
Не блажью было, не позора
Утайкой (им, щекой к щеке
Припавшим, было не до хора
Птиц, щебетавших в лозняке) —
А продолженьем разговора
На новом, лучшем языке!
* * *
Вот счастье — с тобой говорить, говорить, говорить
Вот радость — весь вечер, и вкрадчивой ночью, и ночью.
О, как она тянется, звездная тонкая нить,
Прошив эту тьму, эту яму волшебную, волчью!
До ближней звезды и за год не доедешь! Вдвоем
В медвежьем углу глуховатой Вселенной очнуться
В заставленной комнате с креслом и круглым столом.
О жизни. О смерти. О том, что могли разминуться.
Могли зазеваться. Подумаешь, век или два!
Могли б заглядеться на что-нибудь, попросту сбиться
С заветного счета. О, радость, ты здесь, ты жива.
О, нацеловаться! А главное, наговориться!
За тысячи лет золотого молчанья, за весь
Дожизненный опыт, пока нас держали во мраке.
Цветочки на скатерти — вот что мне нравится здесь.
О Тютчевской неге. О дивной полуденной влаге.
О вилле, ты помнишь, как двое порог перешли
В стихах его римских, спугнув вековую истому?
О стуже. О корке заснеженной бедной земли,
Которую любим, ревнуя к небесному дому.
* * *
Морем с двенадцатого этажа,
Как со скалы, любоваться пустынным
Можно, громадой его дорожа,
Синим, зеленым, лиловым, полынным,
Розовым, блеклым, молочным, льняным,
Шелковым, вкрадчивым, пасмурным, грубым,
Я не найдусь, — ты подскажешь, каким,
Гипсовым, ржавым, лепным, белозубым,
Мраморным. Видишь, я рад перерыть,
Перетряхнуть наш словарь, выбирая
Определения. Господи, быть
Точным и пристальным — радость какая!
Что за текучий, трепещущий свет!
Как хорошо на летящем балконе!
Видишь ли, я не считаю, что нет
Слов, я и счастья без слов бы не понял.
* * *
Низкорослой рюмочки пузатой
Помнят пальцы тяжесть и объем
И вдали от скатерти измятой,
Синеватым залитой вином.
У нее такое утолщенье,
Центр стеклянной тяжести внизу.
Как люблю я пристальное зренье
С ощущеньем точности в глазу!
И еще тот призвук истеричный,
Если палец съедет по стеклу!
И еще тот хаос пограничный,
Абажур, подтянутый к столу.
Боже мой, какие там химеры
За спиной склубились в темноте!
И какие страшные примеры
Нам молва приносит на хвосте!
И нельзя сказать, что я любитель,
Проводящий время в столбняке,
А скорее, слушатель и зритель
И вращатель рюмочки в руке.
Убыстритель рюмочки, качатель,
Рассмотритель блещущей — на свет,
Замедлитель гибели, пытатель,
Упредитель, сдерживатель бед.
* * *
Тарелку мыл под быстрою струей
И всё отмыть с нее хотел цветочек,
Приняв его за крошку, за сырой
Клочок еды, — одной из проволочек
В ряду заминок эта тень была
Рассеянности, жизнь одолевавшей...
Смыть, смыть, стереть, добраться до бела,
До сути, нам сквозь сумрак просиявшей.
Но выяснилось: желто-голубой
Цветочек неделим и несмываем.
Ты ж просто недоволен сам собой,
Поэтому и мгла стоит за краем
Тоски, за срезом дней, за ободком,
Под пальцами приподнято-волнистым...
Поэзия, следи за пустяком,
Сперва за пустяком, потом за смыслом.
* * *
Цезарь, Август, Тиберий, Калигула, Клавдий, Нерон...
Сам собой этот перечень лег в стихотворную строчку.
О, какой безобразный, какой соблазнительный сон!
Поиграй, поверти, подержи на руке, как цепочку.
Ни порвать, ни разбить, ни местами нельзя поменять.
Выходили из сумрака именно в этом порядке,
Словно лишь для того, чтобы лучше улечься в тетрадь,
Волосок к волоску и лепные волнистые складки.
Вот теперь наконец я запомню их всех наизусть.
Я диван обогнул, я к столу прикоснулся и стулу.
На таком расстоянье и я никого не боюсь.
Ни навету меня не достать, ни хуле, ни посулу.
Преимущество наше огромно, в две тысячи лет.
Чем его заслужил я, — никто мне не скажет, не знаю.
Словно мир предо мной развернул свой узор, свой сюжет,
И я пальцем веду по нему и вперед забегаю.
* * *
Перевалив через Альпы, варварский городок
Проезжал захолустный, бревна да глина.
Кто-то сказал с усмешкой, из фляги отпив глоток,
Кто это был, неважно, Пизон или Цинна:
«О, неужели здесь тоже борьба за власть
Есть, хоть трибунов нет, консулов и легатов?»
Он придержал коня, к той же фляжке решив припасть,
И, вернув ее, отвечал хрипловато
И, во всяком случае, с полной серьезностью: «Быть
Предпочел бы первым здесь, чем вторым или третьим в Риме ...»
Сколько веков прошло, эту фразу пора б забыть!
Миллиона четыре в городе, шесть — с окрестностями заводскими.
И, повернувшись к тому, кто на заднем сиденье спит —
Укачало его, — спрошу: «Как ты думаешь, изменился
Человек или он всё тот же, словно пиния и самшит»"
Ничего не ответит, решив, что вопрос мой ему приснился.
* * *
Представь себе: еще кентавры и сирены,
Помимо женщин и мужчин...
Какие были б тягостные сцены!
Прибавилось бы вздора, и причин
Для ревности, и поводов для гнева.
Всё б страшно так переплелось!
Не развести бы ржанья и напева
С членораздельной речью — врозь.
И пело бы чудовище нам с ветки,
И конь стучал копытом, и добро
И зло совсем к другой тогда отметке
Вздымались бы, и в воздухе перо
Кружилось... Как могли б нас опорочить,
Какой навлечь позор!
Взять хоть Улисса, так он, между прочим,
И жил, — как упростилось всё с тех пор!
* * *
За дачным столиком, за столиком дощатым,
В саду за столиком, за вкопанным, сырым,
За ветхим столиком я столько раз объятым
Был светом солнечным, вечерним и дневным!
За старым столиком... слова свое значенье
Теряют, если их раз десять повторить.
В саду за столиком... почти развоплощенье...
С каким-то Толиком, и смысл не уловить.
В саду за столиком... А дело в том, что слишком
Душа привязчива... и ей в щелях стола
Все иглы дороги, и льнет к еловым шишкам,
И склонна всё отдать за толику тепла.
* * *
В объятьях августа, увы, на склоне лета
В тени так холодно, на солнце так тепло!
Как в узел, стянуты два разных края света:
Обдало холодом и зноем обожгло.
Весь день колышутся еловые макушки.
Нам лень завещана, не только вечный труд.
Я счастлив, Дельвиг, был, я спал на раскладушке
Средь века хвойного и темнокрылых смут,
Как будто по двору меня на ней таскали:
То я на солнце был, то я лежал в тени,
С сухими иглами на жестком одеяле.
То ели хмурились, то снились наши дни.
Казалось вызовом, казалось то лежанье
Безмерной смелостью, и ветер низовой
Как бы подхватывал дремотное дыханье,
К нему примешивая вздох тяжелый свой.
* * *
«В лазурные глядятся озера...»
Ф.И. Тютчев
В лазурные глядятся озера
Швейцарские вершины, — ударенье
Смещенное нам дорого, игра
Споткнувшегося слуха, упоенье
Внушает нам и то, что мгла лежит
На холмах дикой Грузии, холмится
Строка так чудно, Грузия простит,
С ума спрыгнуть, так словно шевелится.
Пока еще язык не затвердел,
В нем резвятся, уча пенью и вздохам.
Резеда и жасмин... Я б не хотел
Исправить всё, что собрано по крохам
И ластится к душе, как облачко,
Из племени духов, — ее смутивший
Рассеется призрак, — и так легко
Внимательной, обмолвку полюбившей!..
И В СКВЕРИКЕ ПОД ВЯЗОМ...
Бог, если хочешь знать, не в церкви грубой той
С подсвеченным ее резным иконостасом,
А там, где ты о нем подумал, — над строкой
Любимого стиха, и в скверике под вязом,
И в море под звездой, тем более -- в тени
Клинических палат с их бредом и бинтами.
И может быть, ему милее наши дни,
Чем пыл священный тот, — ведь он менялся с нами.
Бог — это то, что мы подумали о нем,
С чем кинулись к нему, о чем его спросили.
Он в лед ввергает нас, и держит над огнем,
И быстрой рад езде в ночном автомобиле,
И может быть, живет он нашей добротой
И гибнет в нашем зле, по-прежнему кромешном.
Мелькнула, вся в огнях, — не в церкви грубой той,
Не только в церкви той, хотя и в ней, конечно.
Старуха, что во тьме поклоны бьет ему,
Пускай к себе домой вернется в умиленье.
Но пусть и я строку заветную прижму
К груди, пусть и меня заденет шелестенье
Листвы, да обрету покой на полчаса
И в грозный образ тот, что вылеплен во мраке,
Внесу две-три черты, которым небеса,
Быть может, как теплу сочувствуют и влаге.
* * *
Ты не права — тем хуже для меня.
Чем лучше женщина, тем ссора с ней громадней.
Что удивительно: ни ум, как бы родня
Мужскому, прочному, ни искренность, без задней
Подпольной мысли злой, — ничто не в помощь ей.
Неутолимое страданье
В глазах и логика, чем четче и стройней,
Что вся построена на ложном основанье.
Постройка шаткая возведена тоской
И болью, — высится, бесслезная громада.
Прижмись щекой
К ней, уступи во всём, проси забыть, — так надо.
Лишь поцелуями, нет, собственной вины,
Несуществующей, признанием — добиться
Прощенья можем мы. О, дщери и сыны
Ветхозаветные, сейчас могла б страница
Помочь волшебная, всё знающая, — жаль,
Что нет заветной под рукою.
Не плачь. Мы справимся. Люблю тебя я. Вдаль
Смотрю. Люблю тебя. С печалью вековою.
* * *
Как писал Катулл, пропадает голос,
Отлетает слух, изменяет зренье
Рядом с той, чья речь и волшебный образ
Так и этак тешат нас в отдаленье.
Помню, помню томление это, склонность
Видеть всё в искаженном, слепящем свете.
Не любовь, Катулл, это, а влюбленность.
Наш поэт даже книгу назвал так: «Сети».
Лет до тридцати пяти повторяем формы
Головастиков-греков и римлян-рыбок.
Помню, помню, из рук получаем корм мы,
Примеряем к себе беглый блеск улыбок.
Ненавидим и любим. Как это больно!
И прекрасных чудовищ в уме рисуем.
О, дожить до любви! Видеть всё. Невольно
Слышать всё, мешая речь с поцелуем.
«Звон и шум, — писал ты, — в ушах заглохших,
И затмились очи ночною тенью...»
О, дожить до любви! До великих новшеств!
Пищу слуху давать и работу — зренью.
* * *
Ну, музыка, счастливая сестра
Поэзии, как сладкий дух сирени,
До сердца пробираешь, до нутра,
Сквозь сумерки и через все ступени.
Везде цветешь, на лучшем говоришь
Разнежившемся языке всемирном,
Любой пустырь тобой украшен, лишь
Пахнет из окон рокотом клавирным.
И мне в тени, и мне в беде моей,
Средь луж дворовых, непереводимой,
Не чающей добраться до зыбей
Иных и круч и лишь в земле любимой
Надеющейся обрести привет
Сочувственный и заслужить вниманье,
Ты, музыка, и подаешь нет-нет
Живую мысль и новое дыханье.
* * *
Грубый запах садовой крапивы.
Обожглись? Ничего. Терпеливы
Все мы в северном нашем краю.
Как султаны ее прихотливы!
Как колышутся в пешем строю!
Помню садик тенистый, лицейский,
Сладкий запах как будто летейский,
Неужели крапива? Увы.
Острый, жгучий, горячий, злодейский,
Пыльный дух подзаборной травы.
Вот она, наша память и слава.
Не хотите ее? Вам — направо,
Нам — налево. Ползучий налет,
Непролазная боль и отрава.
Лавр, простите, у нас не растет.
Непреклонна, угрюма, пушиста.
Что там розы у ног лицеиста?
Принесли их — они и лежат...
Как труба за спиною флейтиста:
Гуще, жарче ее аромат.
* * *
Не так ли мы стихов не чувствуем порой,
Как запаха цветов не чувствуем? Сознанье
Притуплено у нас полдневною жарой,
Заботами... Мы спим... В нас дремлет обонянье...
Мы бодрствуем... Увы, оно заслонено
То спешкой деловой, то новостью, то зреньем.
Нам прозу подавай: всё просто в ней, умно,
Лишь скована душа каким-то сожаленьем.
Но вдруг... как будто в сад распахнуто окно, —
А это Бог вошел к нам со стихотвореньем!
* * *
Как ночью берегом крутым
Ступая робко каменистым.
Шаг, еще шаг... За кем? За ним.
За спотыкающимся смыслом.
Густая ночь и лунный дым.
Как за слепым контрабандистом.
Раскинув руки, над обрывом,
И камешек то там, то тут
Несется с шорохом счастливым
Вниз: не пугайся! Темный труд
Оправдан будничным мотивом.
Я не отдам тебя, печаль,
Тебя, судьба, тебя, обида,
Я тоже вслушиваюсь в даль,
Товар — в узле, всё шито-крыто.
Я тоже чернь, я тоже шваль,
Мне ночь — подмога и защита.
Не стал бы жить в чужой стране
Не потому, что жить в ней странно,
А потому, что снится мне
Сюжет из старого романа:
Прогулка в лодке при луне,
Улыбка, полная обмана.
Где жизнь? прокралась, не догнать.
Забудет нас, расставшись с нами.
Не плачь, как мальчик. Ей под стать
Пространство с черными волнами.
С земли не станем поднимать
Монетку, помнишь, как в Тамани?
* * *
Мне весело: ты платье примеряешь,
Примериваешь, в скользкое — ныряешь,
В блестящее — уходишь с головой.
Ты тонешь, западаешь в нем, как клавиш,
Томишь, тебя мгновенье нет со мной.
Потерянно смотрю я, сиротливо.
Ты ласточкой летишь в него с обрыва.
Легко воспеть закат или зарю,
Никто в стихах не трогал это диво:
"Мне нравится", — я твердо говорю.
И вырез на спине, и эти складки.
Ты в зеркале, ты трудные загадки
Решаешь, мне не ясные. Но вот
Со дна его всплываешь: всё в порядке.
Смотрю: оно, как жизнь, тебе идет.
* * *
Сторожить молоко я поставлен тобой,
Потому что оно норовит убежать.
Умерев, как бы рад я минуте такой
Был: воскреснуть на миг, пригодиться опять.
Не зевай! Белой пеночке рыхлой служи,
В надувных, золотых пузырьках пустяку.
А глаголы, глаголы-то как хороши:
Сторожить, убежать, — относясь к молоку!
Эта жизнь, эта смерть, эта смертная грусть,
Прихотливая речь, сколько помню себя...
Не сердись: я задумаюсь — и спохвачусь.
Я из тех, кто был точен и зорок, любя.
Надувается, сердится, как же! пропасть
Так легко... столько всхлипов, и гневных гримас,
И припухлостей... пенная, белая страсть;
Как морская волна, окатившая нас.
Тоже, видимо, кто-то тогда начеку
Был... О, чудное это, слепое "чуть-чуть",
Вскипятить, отпустить, удержать на бегу,
Захватить, погасить, перед этим — подуть.
* * *
Говорю тебе: этот пиджак
Будет так через тысячу лет
Драгоценен, как тога, как стяг
Крестоносца, утративший цвет.
Говорю тебе: эти очки.
Говорю тебе: этот сарай...
Синеокого смысла пучки,
Чудо, лезущее через край.
Ты сидишь, улыбаешься мне
Над заставленным тесно столом,
Разве Бога в сегодняшнем дне
Меньше, чем во вчерашнем, былом?
Помнишь, нас разлучили с тобой?
В этот раз я тебя не отдам.
Незабудочек шелк голубой
По тенистым разбросан местам.
И посланница мглы вековой,
К нам в окно залетает пчела,
Что, быть может, тяжелой рукой
Артаксеркс отгонял от чела.
АПОЛЛОН В ТРАВЕ
В траве лежи. Чем гуще травы,
Тем незаметней белый торс,
Тем дальнобойный взгляд державы
Беспомощней; тем меньше славы,
Чем больше бабочек и ос.
Тем слово жарче и чудесней,
Чем тише произнесено.
Чем меньше стать мечтает песней,
Тем ближе к музыке оно;
Тем горячей, чем бесполезней.
Чем реже мрачно напоказ,
Тем безупречней, тем печальней,
Не поощряя громких фраз
О той давильне, наковальне,
Где задыхалось столько раз.
Любовь трагична, жизнь страшна.
Тем ярче белый на зеленом.
Не знаю, в чем моя вина.
Тем крепче дружба с Аполлоном,
Чем безотрадней времена.
Тем больше места для души,
Чем меньше мыслей об удаче.
Пронзи меня, вооружи
Пчелиной радостью горячей!
Как крупный град в траве лежи.
* * *
Запиши на всякий случай
Телефонный номер Блока:
Шесть — двенадцать — два нуля.
Тьма ль подступит грозной тучей,
Сердцу ль станет одиноко,
Злой покажется земля.
Хорошо — и слава богу,
И хватает утешений
Дружеских и стиховых,
И стареем понемногу
Мы, ценители мгновений
Чудных, странных, никаких.
Пусть мелькают страны, лица,
Нас и Фет вполне устроить
Может, лиственная тень,
Но... кто знает, что случится?
Зря не будем беспокоить.
Так сказать, на черный день.
* * *
Я не ценю балет и не люблю парад,
Их крепостной сюжет, самодержавный лад.
Пусть ножка ножку бьет, под козырек берут, —
Подозреваю гнет и подневольный труд.
А я люблю, когда по комнате, мой друг,
Смеясь, балдой балда, ты закружишься вдруг.
И я люблю стихов неотразимый строй,
Что умереть готов, как полк, за нас с тобой.
ТРОЯ
Т. Венцлове
— Поверишь ли, вся Троя — с этот скверик, —
Сказал приятель, — с детский этот садик,
Поэтому когда Ахилл-истерик
Три раза обежал ее, затратил
Не так уж много сил он, догоняя
Обидчика... — Я маленькую Трою
Представил, как пылится, зарастая
Кустарничком, — и я притих, не скрою.
Поверишь ли, вся Троя — с этот дворик,
Вся Троя — с эту детскую площадку...
Не знаю, что сказал бы нам историк,
Но весело мне высказать догадку
О том, что всё великое скорее
Соизмеримо с сердцем, чем громадно, —
При Гекторе так было, Одиссее,
И нынче точно так же, вероятно.
САХАРНИЦА
Памяти Л.Я. Гинзбург
Как вещь живет без вас, скучает ли? Нисколько!
Среди иных людей, во времени ином,
Я видел, что она, как пушкинская Ольга,
Умершим не верна, родной забыла дом.
Иначе было б жаль ее невыносимо.
На ножках четырех подогнутых, с брюшком
Серебряным, — но нет, она и здесь ценима,
Не хочет ничего, не помнит ни о ком.
И украшает стол, и если разговоры
Не те, что были там, — попроще, победней, —
Все так же вензеля сверкают и узоры,
И как бы ангелок припаян сбоку к ней.
Я все-таки ее взял в руки на мгновенье,
Тяжелую, как сон. Вернул, и взгляд отвел.
А что бы я хотел? Чтоб выдала волненье?
Заплакала? Песок просыпала на стол?
* * *
Памяти И. Бродского
Я смотрел на поэта и думал: счастье,
Что он пишет стихи, а не правит Римом,
Потому что и то и другое властью
Называется, и под его нажимом
Мы б и года не прожили — всех бы в строфы
Заключил он железные, с анжамбманом
Жизни в сторону славы и катастрофы,
И, тиранам грозя, он и был тираном,
А уж мне б головы не сносить подавно
За лирический дар и любовь к предметам,
Безразличным успехам его державным
И согретым решительно-мягким светом.
А в стихах его власть, с ястребиным криком
И презреньем к двуногим, ревнуя к звездам,
Забиралась мне в сердце счастливым мигом,
Недоступным Калигулам или Грозным,
Ослепляла меня, поднимая выше
Облаков, до которых и сам охотник,
Я просил его все-таки: тише! тише!
Мою комнату, кресло и подлокотник
Отдавай, — и любил меня, и тиранил:
Мне-то нравятся ласточки с голубою
Тканью в ножницах, быстро стригущих дальний
Край небес. Целовал меня: Бог с тобою!
* * *
М. Петрову
Когда страна из наших рук
Большая выскользнула вдруг
И разлетелась на куски,
Рыдал державинский басок
И проходил наискосок
Шрам через пушкинский висок
И вниз, вдоль тютчевской щеки.
Я понял, что произошло:
За весь обман ее и зло,
За слезы, капавшие в суп,
За всё, что мучило и жгло...
Но был же заячий тулуп,
Тулупчик, тайное тепло!
Но то была моя страна,
То был мой дом, то был мой сон,
Возлюбленная тишина,
Глагол времен, металла звон,
Святая ночь и небосклон,
И ты, в Элизиум вагон
Летящий в злые времена,
И в огороде бузина,
И дядька в Киеве, и он!
* * *
Ох, я открыл окно, открыл окно, открыл
На даче, белое, и палочки подставил,
Чтоб не захлопнулось, и воздух заходил,
Как Петр, наверное, по комнате и Павел
В своем на радости настоенном краю
И сладкой вечности, вздымая занавеску,
Как бы запахнуты в нее, как бы свою
Припомнив молодость и получив повестку.
Ох, я открыл окно, открыл окно, открыл
И, что вы думаете, лег лицом в подушку!
Такое смутное томленье, — нету сил
Перенести его, и сну попал в ловушку,
Дождем расставленную, и дневным теплом,
И слабым шелестом, и пасмурным дыханьем,
И спал, и счастлив был, как бы в саду ином.
С невнятным, вкрадчивым и неземным названьем.
* * *
А. Штейнбергу
Греческую мифологию
Больше библии люблю,
Детскость, дерзость, демагогию,
Верность морю, кораблю.
И стесняться многобожия
Ни к чему: что есть, то есть.
Лес дубовый у подножия
Приглашает в гору лезть.
Но и боги сходят запросто
Вниз по ласковой тропе,
Так что можно не карабкаться —
Сами спустятся к тебе.
О, какую ношу сладкую
Перенес через ручей!
Ветвь пробьется под лопаткою,
Плющ прижмется горячей.
И насколько ж ближе внятная
Страсть влюбленного стиха,
Чем идея неопрятная
Первородного греха.
* * *
Сначала ввязаться в сраженье, ввязаться в сраженье!
А там поглядим, — говорил молодой Бонапарт.
Но пишется так же примерно и стихотворенье,
Когда вдохновенье ведет нас и, значит, азарт!
А долгие подступы, сборы, рекогносцировка, —
Позволь мне без них обойтись, отмахнуться позволь:
Так скучно, по пунктам, что даже представить неловко,
Пускай диспозицию Бенигсен пишет и Толь.
Шумите, кусты! Хорошо превратить недостаток
В достоинство. Мчитесь как можно быстрей, облака!
Короче, — твержу я себе. И всегда был я краток.
Тоска обжигала. И радость была велика.
* * *
Так быстро ветер перелистывает
Роман, лежащий на окне,
Как будто фабулу неистовую
Пересказать мечтает мне,
Так быстро, ветрено, мечтательно,
Такая нега, благодать,
Что и читать необязательно,
Достаточно перелистать.
Ну вот, счастливое мгновение,
И без стараний, без труда!
Все говорят, что скоро чтение
Уйдет из мира навсегда,
Что дети будут так воспитаны, —
Исчезнут вымыслы и сны...
Но тополя у нас начитаны
И ветры в книги влюблены!
* * *
Верю я в Бога или не верю в бога,
Знает об этом вырицкая дорога,
Знает об этом ночная волна в Крыму,
Был я открыт или был я закрыт ему.
А с прописной я пишу или строчной буквы
Имя его, если бы спохватились вдруг вы,
Вам это важно, Ему это все равно.
Знает звезда, залетающая в окно.
Книга раскрытая знает, журнальный столик.
Не огорчайся, дружок, не грусти, соколик.
Кое-что произошло за пять тысяч лет.
Поизносился вопрос, и поблёк ответ.
И вообще это частное дело, точно.
И не стоячей воде, а воде проточной
Душу бы я уподобил: бежит вода,
Нет, — говорит в тени, а на солнце — да!
* * *
Это песенка Шуберта, — ты сказала.
Я всегда ее пел, но не знал, откуда.
С нею, кажется, можно начать сначала
Жизнь, уж очень похожа она на чудо!
Что-то про соловья и унылый в роще
Звук, немецкая роща — и звук унылый.
Песня тем нам милей, чем слова в ней проще,
А без слов еще лучше, — с нездешней силой!
Я всегда ее пел, обходясь без смысла
И слова безнадежно перевирая.
Тьма ночная немецкая в ней нависла,
А печаль в ней воистину неземная.
А потом забывал ее лет на десять.
А потом вновь откуда-то возникала,
Умудряясь дубовую тень развесить
Надо мной, соблазняя начать сначала.
ПРОЩАНИЕ С ВЕКОМ
А. Арьеву
Уходя, уходи, — это веку
Было сказано, как человеку:
Слишком сумрачен был и тяжел.
В нишу. В справочник. В библиотеку.
Потоптался чуть-чуть — и ушел.
Мы расстались спокойно и сухо.
Так, как будто ни слуха, ни духа
От него нам не надо: зачем?
Ожила прошлогодняя муха
И летает, довольная всем.
Девятнадцатый был благосклонным
К кабинетным мечтам полусонным
И менял, как перчатки, мечты.
Восемнадцатый был просвещенным,
Верил в разум хотя бы, а ты?
Посмотри на себя, на плохого,
Коммуниста, фашиста сплошного,
В лучшем случае — авангардист.
Разве мама любила такого?
Прошлогодний, коричневый лист
Все же мне его жаль, с его шагом
Твердокаменным, светом и мраком.
Разве я в нем не жил, не любил?
Разве он не явился под знаком
Огнедышащих версий и сил?
С Шостаковичем и Пастернаком
И припухлостью братских могил...
* * *
В декабре я приехал проведать дачу.
Никого. Тишина. Потоптался в доме.
Наши тени застал я с тоской в придачу
На диване, в какой-то глухой истоме.
Я сейчас заплачу.
Словно вечность в нездешнем нашел альбоме.
Эти двое избегли сентябрьской склоки
И октябрьской обиды, ноябрьской драмы;
Отменяются подлости и наскоки,
Господа веселеют, добреют дамы,
И дождя потоки
Не с таким озлоблением лижут рамы.
Дверь тихонько прикрыл, а входную запер
И спустился во двор, пламеневший ало:
Это зимний закат в дождевом накрапе
Обреченно стоял во дворе, устало.
Сел за столик дощатый в суконной шляпе,
Шляпу снял — и ворона меня узнала.
* * *
Сегодня странно мы утешены:
Среди февральской тишины
Стволы древесные заснежены
С одной волшебной стороны.
С одной — все, все, без исключения.
Как будто в этой стороне
Чему-то придают значение,
Что нам понятно не вполне.
Но мы, влиянию подвержены,
Глядим, чуть-чуть удивлены,
Так хорошо они заснежены
С одной волшебной стороны.
Гадаем: с южной или западной?
Без солнца не определить.
День не морозный и не слякотный,
Во сне такой и должен быть.
Но мы не спим, — в полузабвении
По снежной улице идем
С тобой в волшебном направлении,
Как будто, правда, спим вдвоем.
* * *
Приглушенный, бесцветный, одной октавой
Обходящийся голос, всегда в миноре,
Ни за счастьем не рвущийся, ни за славой,
Вообще ни за чем, побеждает в споре,
Не приняв во вниманье ни блеск наружный
За окном, ни дубовую в зале мебель,
Потому что ему ничего не нужно
На земле, а прислушаться — и на небе,
Это самая верная установка,
И позиции выигрышнее нету.
И за голос свой делается неловко:
В интонацию он не влезает эту,
Как же без вопросительной фразы строить
Речь, условное вычеркнуть наклоненье?
Так и вычеркнуть. Просят не беспокоить.
Смолкни, музыка. Стихни, стихотворенье.
* * *
Считай, что я живу в Константинополе,
Куда бежать с семьею Карамзин
Хотел, когда б цензуру вдруг ухлопали
В стране родных мерзавцев и осин.
Мы так ее пинали, ненавидели,
Была позором нашим и стыдом,
Но вот смели — и что же мы увидели?
Хлев, балаган, сортир, публичный дом.
Топорный критик с космами патлатыми,
Сосущий кровь поэзии упырь,
С безумными, как у гиены, взглядами
Сует под нос свой желтый нашатырь.
И нету лжи, которую б не приняли,
И клеветы, которую б на щит
Не вознесли. Скажи, тебе что в имени
Моем? Оно тоскует и болит.
Куда вы мчитесь, Николай Михайлович,
Детей с женой в карету посадив?
На юг, тайком, без слуг, в Одессу, за полночь
И на корабль! — взбешен, чадолюбив.
Гуляют турки, и, как изваяние,
Клубясь, стоит густой шашлычный дым...
Там, под Айя-Софией, нам свидание
Назначил он — и я увижусь с ним.
* * *
Станешь складывать зонт — не дается.
Так и этак начнешь приминать,
Расправлять и ерошить уродца,
Раскрывать и опять закрывать.
Перетряхивать черные фалды,
Ленту с кнопкой искать среди них.
Сколько складок таких перебрал ты,
Сколько мыслей забыл проходных!
А на что эти жесткие спицы
Так похожи, не спрашивай: кто ж
Не узнает в них тютчевской птицы
Перебитые крылья и дрожь?
А еще эта, видимо, старость,
Эта жалкая, в общем, возня
Вызывают досаду и ярость
У того, кто глядит на меня.
Он оставил бы сбитыми складки
И распорки: сойдет, мол, и так…
Не в порядке, а в миропорядке
Дело! Шел бы ты мимо, дурак.
* * *
В каком-нибудь Торжке, домишко проезжая
Приземистый, с окном светящимся (чужая
Жизнь кажется и впрямь загадочней своей),
Подумаю: была бы жизнь дана другая –
Жил здесь бы, тише всех, разумней и скромней.
Не знаю, с кем бы жил, что делал бы, — неважно.
Сидел бы за столом, листва шумела б влажно,
Машина, осветив окраинный квартал,
Промчалась бы, а я в Клину бы жил отважно
И смыслом, может быть, счастливым обладал.
В каком-нибудь Клину, как на другой планете.
И если б в руки мне стихи попались эти,
Боюсь, хотел бы их понять я — и не мог:
Как тихи вечера, как чудно жить на свете!
Обиделся бы я за Клин или Торжок.
* * *
Это чудо, что все расцвели,
Все воспрянули разом, воскресли,
Отогрелись и встали с земли,
Улыбнулись друг другу все вместе,
И в душе ни обиды, ни зла,
Ни отчаянья не затаили:
Смерть была, но, как видишь, прошла.
Видишь: Лазаря нету в могиле.
Снова в трубочку дует нарцисс
И прозрачна на нем пелерина.
Как не славить тебя, Дионис?
Не молиться тебе, Прозерпина?
Одуванчик и мал, да удал,
Он и в поле всех ярче и в сквере.
Если б ты каждый год умирал,
Ты бы тоже в бессмертие верил.
* * *
Я дырочку прожег на брюках над коленом
И думал, что носить не стану этих брюк,
Потом махнул рукой и начал постепенно
Опять их надевать, и вряд ли кто вокруг
Заметил что-нибудь: кому какое дело?
Зачем другим на нас внимательно смотреть?
А дело было так: Венеция блестела,
Как влажная, на жизнь наброшенная сеть,
Мы сели у моста Риальто, выбрав столик
Под тентом, на виду, и выпили вина;
Казалось, это нам прокручивают ролик
Из старого кино, из призрачного сна,
Как тут не закурить? Но веющий с Канала,
Нарочно, может быть, поднялся ветерок –
И крошка табака горящего упала
На брюки мне, чтоб я тот миг забыть не мог.
* * *
Пунктуация — радость моя!
Как мне жить без тебя, запятая?
Препинание — честь соловья
И потребность его золотая.
Звук записан в стихах дорогих.
Что точней безоглядного пенья?
Нету нескольких способов их
Понимания или прочтенья.
Нас не видят за тесной толпой,
Но пригладить торопятся челку, –
Я к тире прибегал с запятой,
Чтобы связь подчеркнуть и размолвку.
Огорчай меня, постмодернист,
Но подумай, рассевшись во мраке:
Согласились бы Моцарт и Лист
Упразднить музыкальные знаки?
Наподобие век без ресниц,
Упростились стихи, подурнели,
Все равно что деревья без птиц:
Их спугнули — они улетели.
* * *
С парохода сойти современности
Хорошо самому до того,
Как по глупости или из ревности
Тебя мальчики сбросят с него.
Что их ждет еще, вспыльчивых мальчиков?
Чем грозит им судьба вдалеке?
Хорошо, говорю, с чемоданчиком
Вниз по сходням сойти налегке.
На канатах, на бочках, на ящиках
Тени вечера чудно лежат,
И прощальная жалость щемящая
Подтолкнет оглянуться назад.
Пароход-то огромный, трехпалубный,
Есть на нем биллиард и буфет,
А гудок его смутный и жалобный:
Ни Толстого, ни Пушкина нет.
Торопливые, неблагодарные?
Пустяки это всё, дребедень.
В неземные края заполярные
Полуздешняя тянется тень.
* * *
Хотел бы я поверить в час ночной,
Когда во всех домах погашен свет,
Что среди звезд случайной ни одной,
Напрасной ни одной и праздной нет,
Что все они недаром зажжены,
И даже те, что умерли давно,
Влияют и на судьбы, и на сны,
И в погребе на старое вино.
Хотел бы я в разумный небосвод
Поверить, в предначертанность орбит,
Хотел бы я поверить, что живет
Душа и там, где наших нет обид,
Что хаос — заготовка вещества,
Строительный несметный матерьял,
Подручная основа волшебства,
Чудесная возможность всех начал.
* * *
И стол, и стул, и шкаф — свидетели,
И на столе — листок бумаги.
Они всё поняли, заметили –
И пусть приводят их к присяге.
Они расскажут всё, что видели,
И посрамят любого Холмса,
И там, в заоблачной обители
Мы их свидетельством спасемся.
И куст, и ель, и дуб — свидетели,
И пышный плющ на жестком ложе.
Они всё поняли, заметили –
И ветвь на Библию положат.
Нас чайка видела на палубе:
У нас в глазах стояли слезы,
И это будет наше алиби,
Прямой ответ на все вопросы.
* * *
Отнимать у Бога столько времени,
Каждый день, во всех церквях, — зачем?
И, придя домой, в вечерней темени,
Не спросив: А вдруг я надоем?
Боже мой, как мне, лентяю, хочется,
Чтобы Ты немного отдохнул,
Посмотрел, как сад во мраке топчется,
На веранду вынес старый стул!
Почитал кого-нибудь, хоть Тютчева,
Как его сейчас читаю я…
Неужели ничего нет лучшего
Чем молитва бедная моя?
* * *
И. Роднянской
Когда на жизнь смотрю чужую,
Такую страшную, такую
Однообразную, когда
К себе примериваю злую
Смерть в тридцать лет, когда впустую
Уходит время, как вода,
Когда лишь множатся потери,
Утраты в ней, когда живут
До девяноста, в пыльном сквере
Сидят, когда детей пасут,
Когда один идет под суд,
Другой на лестнице расстрелян,
Когда с цветами на премьере
К любимцу публики бегут –
И важен он, самоуверен,
Когда въезжает в Рим Тиберий,
Томлюсь и в Бога я не верю –
Печальный смысл, напрасный труд.
Когда на жизнь смотрю свою,
На этот коврик у порога,
На тех, кого хотя б немного
Любил, на ту, кого люблю,
На эти строки, на скамью
Над морем: шатка, колченога,
На ту лесную колею,
На смерть, что в очи глянет строго,
На всю тщету и толчею,
Судьбу, — бедна она, убога,
Но в ней узор распознаю
Поверх печального итога
И вижу смысл, и верю в Бога,
Молчу, скрываюсь и таю.
* * *
Облака выбирают анапест,
Им трёхстопная мера мила.
Я послушен их воле, покладист,
Хорошо мне сидеть у стола.
Небосвод по-весеннему вымыт,
И на синем клубятся они.
Их никто у меня не отнимет.
Я присвоил их все, извини.
Ключевое, опорное слово
Отвечает за нужный мотив.
Хаотично летят, бестолково,
Дым фабричный с собой прихватив.
Я прибрал их к рукам на минуту,
Уподобил садовым цветам,
Но лаза отведу — и забуду
И легко их другому отдам.
Я и метки на них не оставил,
И, в руках подержав, не измял.
Нет для них ни законов, ни правил,
И возможен любой интервал!
* * *
Боже мой, ни облачка на небе
И, смотри, ни тучки на душе.
На коньках во всем великолепье
Стайер так идет на вираже.
Он летит, выбрасывая руку,
Ногу ставит за ногу, кренясь,
Презирая горе и разлуку,
Обрывая с этим миром связь.
Только лед и только чудный скрежет,
Только чудный скрежет, только лед.
И душа, как этот конькобежец,
Подалась всем корпусом вперед.
Пробегая скользкою межою,
Отражаясь в матовом стекле,
Видишь, тело может стать душою,
Прислониться к небу на земле.
Я люблю евангельские притчи
С обращеньем к данности земной,
Преломленье это полуптичье
Длинных рук, лежащих за спиной.
Неужели выдохнется нега,
Спустят с верхней палубы нас в трюм?
Неужели он после забега
Тоже будет мрачен и угрюм?
* * *
На фотоснимке с тенями сквозными
Два гондольера и я между ними,
Ты попросила их сняться со мной,
Веет прохладой и вечной весной.
Майки в полоску и круглые шляпы.
Я вроде дедушки им или папы,
Впрочем, неплохо смотрюсь, моложав, –
Мне помогает отходчивый нрав.
Я и на жизнь посержусь — и забуду,
Я и твою выполняю причуду:
Скажешь, чтоб встал с гондольерами в ряд, –
Встану, согласен на рай и на ад.
* * *
В кепи букмекер и девушка в фетровой шляпе.
Умный игрок не допьет, а жокей не доест.
Знает ли конь, что участвует он в гандикапе?
Может быть, слово попроще он знает: заезд?
Солнце, слепя, разлеглось на подстриженной травке,
Флаг на флагштоке картавой трещоткой трещит.
Знает ли Прима, что крупные сделаны ставки,
И понимает ли Гектор, что он фаворит?
Господи, как холодит ветерка дуновенье,
Как горячат передвижки в забеге толпу!
Обожествление случая, благоговенье
Перед приметой и тайная вера в судьбу.
* * *
Хороши рябины и березы,
Словно это блещут чьи-то слезы.
Легок мелколиственный их шум.
Вот уж ни величия, ни позы,
Никаких больших и гордых дум.
Ни речей о будущем России.
Девочки, скорей, они босые,
Пятки их мелькают и ступни.
Далеко до Рима, Византии.
Глупости да нежности одни.
Клен другое дело меднолистый,
Общеевропейский друг тенистый,
Или дуб с полночною душой, –
Рыцари, философы, солисты.
Или бук, чуть-чуть для нас чужой.
ДЕТСКИЙ КРИК НА ЛУЖАЙКЕ
Детский крик на лужайке, собака,
Меж детей разомлевшая там
И довольная жизнью ломака,
Забияка, гуляка, дворняга.
Скоро их разведут по домам.
Вот он, рай на земле, эти мошки
В предвечернем, закатном огне,
Эти прозвища, вспышки, подножки,
Достаются мне жалкие крошки
Со стола их, как счастье во сне.
Эти девочки — запросто сдачи
Мальчик может от них получить.
Этот лай неуёмный, собачий,
За деревьями — ближние дачи,
Алый вереск и белая сныть.
Это вечность и есть, и бессмертье,
И любовь — и границы ее
Обозначили длинные жерди
И канава, как в твердом конверте
Приглашенье на пир, в забытьё.
* * *
Меж двумя дождями, в перерыве,
Улучив блаженных полчаса,
Я в тумана розовом наплыве
Тернера припомнил паруса.
Солнце в этом дымчатом массиве
Не смотрело, желтое, в глаза.
И такою свежестью дышали,
На дорогу свесившись, кусты,
И стояли, будто на причале,
Дачи, как буксиры и плоты,
Словно живопись была в начале,
А потом всё то, что любишь ты.
* * *
Как захотелось мне тот летний день в стихи,
Чтоб не забыть его, сырой и мглистый, спрятать!
Был мокр березы ствол и потен лист ольхи,
Но капли медлили и не хотели падать.
И влажность мягкая и мглистость иногда
Бывают яркости желаннее и зноя.
Не так уж дачные усердны поезда
И быстры: что для них минуты три простоя?
Росла болотная трава у полотна,
Почти лишенная в своем унынье цвета.
Приподнимается вагонного окна
Лишь створка верхняя, — спасибо и за это!
Такою влажностью от всех кустов и трав
Пахнуло, так они вздымались и дымились,
Что друг на друга мы взглянули, не сказав
Ни слова. Господи, неужто помирились?
* * *
Обрываются связи,
Я живу в тишине.
«Ода к греческой вазе»
Вспоминается мне.
Там, подобно метели,
Шелестит хоровод,
Распевают свирели,
Куст жасмина цветет.
Это музыка вышла
На дорогу, она
Хоть ее и не слышно,
Слаще той, что слышна.
Виноград созревает,
Разгорается мак.
Это Китс утешает
В глухоте меня так.
АФРОДИТА
Ты из пены вышла, Афродита,
Сразу взрослой стала и пошла,
Розами и травами увита,
А ребенком так и не была.
Расставляешь гибельные сети
И ловушки там, где их не ждут,
И не знаешь, как смеются дети,
Обижаясь, горько слезы льют.
Как бывает девочка проворней
И смелее мальчика в игре!
Без любви счастливей и просторней
Жизнь и больше знанье о добре.
А дразнилки, шутки-прибаутки,
А скакалки, ролики-коньки?
Постепенно набухают грудки,
Первые секреты, пустяки.
Сколько солнца в тех дубах и вязах
И прогулках дальних по жаре…
И любовь нуждается в рассказах
О начальной, утренней поре.
* * *
Даже и в мыслях своих не злословь царя,
Даже и в комнате спальной уста замкни:
Птица небесная, слова не говоря,
Речь передаст твою — так в былые дни
Было, а нынче неужто не передаст?
Вот прошмыгнула под пологом облаков.
Это не я говорю, а Экклезиаст.
Я бы добавил: чужих не ругай стихов.
Ибо проверено: пишущие стихи
Знают, кто высмеял их, — и обиды злей
Трудно сыскать, и любые простят грехи,
Только не этот. Ах, нехорошо друзей
Подозревать, ведь не птицы они, — друзья,
Ведь не летают — сидят за столом с тобой.
А вообще мне не нравится то, что я
Здесь говорю. Проповедник, мне рот закрой.
* * *
Люблю невзрачные сады
На скучных улицах убогих,
Их запыленные кусты,
Их беспризорные чертоги,
Где отпрыск царственных кровей,
Дуб полунищий, обветшалый
Раскинул ржавый свод ветвей,
Царей потомок захудалый.
Люблю запущенность аллей,
И не аллеей — двух-трех дорожек,
Люблю отсутствие скамей,
Люблю глухих пять-шесть окошек,
Несимметрично, кое-как
В слепой стене пробитых, — кто-то
Владеет роскошью, бедняк:
С ним эта тень и позолота!
Куда ходили мы с тобой,
Где ждал тебя я, у химчистки?
Валялся жёлудь под ногой,
Торчал замшелый камень склизкий,
Я тоже в сырости погряз,
Я тоже залит бледным светом.
Где настигает счастье нас?
Кто позаботился об этом?