Рус
Eng

Ольга Седакова: "Я – голос, поднятый за вас, и принятое подаянье..."

Ольга Седакова: "Я – голос, поднятый за вас, и принятое подаянье..."
Ольга Седакова: "Я – голос, поднятый за вас, и принятое подаянье..."
2 января, 12:15Культура
На прошедшей неделе в Культурном центре «Покровские ворота» в режиме «on-line» прошла презентация книги стихотворных переводов Ольги Седаковой.: «Четыре поэта: Райнер Мария Рильке, Поль Клодель, Томас Стернз Элиот, Пауль Целан». Это прекрасный повод познакомить наших читателей с поэтической вселенной Ольги Седаковой.

Сергей Алиханов

Ольга Седакова родилась в Москве, окончила филологический факультет МГУ и Аспирантуру Института славяноведения АН СССР.

Поэтические сборники Ольги Седаковой: «Дикий шиповник. Легенды и фантазии», «Тристан и Изольда», «Ворота, Окна, Арки», «Стансы в манере Александра Попа», «Стелы и надписи», «Ямбы», «Китайское путешествие», «Шёлк времени» (билингва), «Стихи», «The Wild Rose» (билингва), «Путешествие волхвов», «Элегии», «Вечерняя песня», «Начало книги», «Всё, и сразу», двухтомник «Стихи. Проза», «Четырехтомное собрание сочинений».

Вместе с переводами, прозаическими произведениями, филологическими и философскими трудами у Ольги Седаковой вышло 68 книг — на русском, английском, итальянском, французском, немецком, иврите, датском, шведском, нидерландском, украинском и польском языках.

Творчество отмечено: премией Андрея Белого, Парижской премией русскому поэту, Пушкинской стипендией Топфера, Европейской премией поэзии, премией «Христианские корни Европы», премией имени Владимира Соловьева, Литературной премией Александра Солженицына, премией Международного Фестиваля поэзии в Дуресе, премией за переводы стихов Пауля Целана — «Инолиттл», премией «За лучшую книгу года для детей младшего возраста», премией «Кампосанпьеро», премией «Данте Алигьери» (Premio Laurentum), премией «Мастер» Гильдии «Мастера художественного перевода», журнала «Знамя».

Ольга Седакова — офицер Ордена Искусств и словесности Французской Республики (Officier d’ Ordre des Arts et des Lettres de la République Française), и Академик «Sapientia et Scientia» (Рим).

Работает Старшим научным сотрудником Института мировой культуры МГУ, и преподает на кафедре «Теории и истории мировой культуры» философского факультета МГУ.

Ольга Седакова воплощает в своем творчестве единение европейской христианской цивилизации. Поэтесса — одна! — сумела возродить в русской поэзии эпоху классицизма. В ее стихах умозрительные идеи вновь воплощаются в наглядные образы.

Понять природу воздействия стихов Седаковой на читателей можно только из дотелевизионной эпохи. Когда «слово» было всемогущим, самоценным, и не зависело ни от контекста, ни от мелькающих на экранах событий и происшествий, требующих немедленных комментариев — тем самым заставляя само «слово» играть суфлерскую, вторичную роль.

Синтез христианства и логики Аристотеля в творчестве Седаковой победительно утвержден. И в то же время, в результате неустанного поиска новых выразительных и художественных средств, поэтесса все неуклоннее и все чаще использует неточные и нечеткие образы, аналогичные использованию лингвистических переменных и нечеткой логики. И это вовсе не с целью эпатажного воздействия на массовую публику или на психику читателя. Ольга Седакова находит в просодии новые, необыкновенные пути вхождения классической поэзии в современный компьютерный мир:

И лепестки себя кидают,

и распускается вода,

и так колонны расцветают,

что сердце бьется от стыда.

И человек ли угадает,

зачем насажен этот сад,

зачем нас в горе покидают

и в радости зовут назад

и – попрощайтесь! – говорят

и снова прошлым окружают…

Поразительная фонетическая организация, тонкая аллитерация стиха органично сочетается у Седаковой с применением особых, резко выраженных противопоставлений и понятий. Причем, корреспондируют не только звуки, но и темы. Литературной и исторической гиперссылкой — не вырождаясь в пресловутую гражданскую лирику! — являются античные реалии в стихах Ольги Седаковой. Стихотворение «Лициний» — продолжение именно Пушкинского «к Лицинию», а вовсе не обращение к образу и персонажу древнеримской истории.

Поэтесса продолжает традицию реалистического — пусть и возникшего в незапамятные времена художественного метода. И как в классике жанра, карает только тот бог, который живет в душах современников:

На корабле государства мы едем сдыхать от позора.

Ибо кому же охота железо лизать на морозе?

Ибо не небо – земля, ибо и завтра – не скоро,

а сегодня шумит. А сегодня – как старец Тиресий.

Старый образ бабочки и свечи принесу я из трюма:

нужно мне поглядеть сильной смерти крылья и корни.

Там и пойдет океан причитать, как слепец, сочиняющий думу

перед жадным народом, который его не накормит.

И следом невольно возникает в памяти, и слышится пушкинское: «Свободой Рим возрос, а рабством погублен».

Сокровенность, необыкновенная сила творческой воли, значимость высшего замысла, лирическое познание и проникновение в окружающий и во внутренний мир — в чтении стихов Ольги Седаковой — видео:

В содержании недавно вышедшей книги под общим названием «Ольга Седакова — Стихи, смыслы прочтения» - статьи четырнадцати критиков из шести стран и все они посвящены анализу творчества выдающейся поэтессы.

Ксения Голубович — писательница, литературный критик, кандидат филологических наук, поделилась: «...для Ольги Седаковой поэтическое соответствие определенному историческому опыту, рассеяны по всей ее творческой работе...

Это и многочисленные эссе, посвященные гуманитарной катастрофе ХХ века в России и ее последствиям и поэтические произведения... но также и вся ее поэтика, которая создавалась в осознанном конфликте с традициями советской поэзии, ее рефлексия о недостаточности западного способа продумывания многих базовых метафизических понятий…

Однако именно потому, что мы имеем дело еще и с поэтом, или прежде всего с поэтом, мы понимаем, что вызов этот принят не извне, а изнутри… мы будем рассматривать как свидетельства более глубинного чувства происходящего, более опасных необходимостей,

чем только необходимости нашего интеллекта. Мы будем рассматривать их как свидетельства поэтического опыта...».

Михаил Перепелкин, критик, кандидат филологических наук в своей диссертации, посвященной исследованию творчества Ольги Седаковой, написал: «Формирование основ лирической системы Ольги Седаковой пришлось на семидесятые годы, сменившие оттепель 60-х и вошедшие в историю русской литературы одновременно как «безголосые» и духовно насыщенные.

В 1986 году в Париже вышла книга стихов О. Седаковой «Врата, окна, арки» …была одна из первых попыток осмысления своеобразия художественного мира поэта, в атмосферу «культурного тупика и распада» выступившего с новой системой ценностей…

Поэтесса последовательно заставляет свой творческий дар вести его по заранее намеченному маршруту в различные области Неведомого…

Парижский сборник и послесловие к нему стали важным шагом в изучении творчества Седаковой, которое в России все еще оставалось известным очень немногим по публикациям в самиздате.

Ситуация начала меняться к концу восьмидесятых.

В октябрьском номере «Дружбы народов» за 1988 год впервые — тогда еще в Советском Союзе — не подпольно, а совершенно открыто появилась подборка из нескольких стихотворений Седаковой с предисловием Вячеслава Всеволодовича Иванова.

Ученый увидел в стихах Седаковой не просто рядовое, а давно и напряженно ожидаемое явление подлинной поэзии, вобравшее в себя сразу несколько живых традиций русской и мировой поэзии. «Иногда ее предшественники названы в самом тексте (Заболоцкий, Хлебников), другой раз вы угадываете повторяющуюся цитату, — пишет В. Иванов. — Но все эти звенья поэтической родословной нужны, как и знаки родства с другими искусствами — музыкой прежде всего, — только для того, чтобы в стихах естественно прозвучали голоса деревьев и неба»…

Елена Яковлева публицист, редактор отдела «Общество» «Российской газеты», поехала летом в Азаровку на дачу в гости к Ольге Седаковой — и вот что она там увидела: «Азаровка, уже существующая в моем воображении благодаря посвященным ей стихам…

/И сад невероятно ухожен/...

Я была уверена, что Ольга Седакова больше любит дикую природу, чем обихоженную.

А из-за решетчатого забора смотрит возделанный рай — из флоксов, лилий, роз и красивой яблони посредине складно растущих цветов.

— Это белый налив. Бибихин посадил, — говорит хозяйка.

Откусить яблоко или домой взять, как талисман?

— Соток 20 у вас? —промеряю глазом уходящую к реке даль сада с бибихинской яблоней в центре.

— Ну что вы — 40. Здесь раньше бабушка и тетя сажали картошку. А у предыдущих хозяев даже скотина была…

Дом, построенный в начале XX века («Хозяин построил и ушел на Первую мировую войну»), уже врос в землю, но обшит светлыми современными полубревнами (старые наличники при этом, конечно, сохранены), в нем заменены все дряхлости, в прошлом году — большое дело! — поменяли полы.

На первую серьезную премию, полученную поэтом в 2003 году, к дому была пристроена названная в честь нее «Солженицынская веранда».

Чуть дальше, в глубине сада, - летний «Папский домик», построенный на Ватиканскую премию имени русского философа Владимира Соловьева «Христианские корни Европы», лауреатом которой Седакова также была.

На Солженицынской веранде — археологическая карта Сардинии, где она преподавала, детский рисунок какого-то невообразимого петуха, карта мира, яблоки в корзине и букет столь утонченных луговых цветов…

На даче в любимой Азаровке лучше всего пишутся стихи и тексты о Данте.

В саду есть четыре уголка, обозначающие смыслы и токи азаровской жизни поэта.

В «уголке Шопена», где на тонкой дымовой трубе стоит маленький бюст композитора, снятый Ольгой Александровной со своего детского фортепиано, мы просто постояли.

В «уголке Пушкина» с облепихой, напоминающей цветом листьев оливу, и туей, похожей на кипарис («Мне важно, чтобы вокруг Пушкина чувствовалась Греция»), посидели на белых садовых креслах...

Я задам ей вопрос надежды: не несет ли в себе наша запертая санкциями жизнь и невольное превращение из окраины мирового архипелага в самостоятельный остров шанса для «культурного ренессанса» ...

Она ответит очень мудро: ни открытость не гарантирует возникновение чего-то такого, ни закрытость. Это может и произойти, и не произойти...».

На самом деле ответы на все вопросы поэтесса дает в своих стихах:

***

Две книги несу, безмерно уходя,

но не путем ожесточенья –

дорогой милости, явлением дождя,

пережиданием значенья.

И обе видящие, обе надо мной

летят и держат освещенье:

как ларь летающий, как ящик потайной,

открыта тьма предназначенья.

***

С нежностью и глубиной –

ибо только нежность глубока,

только глубина обладает нежностью, –

в тысяче лиц я узнаю, кто ее видел,

на кого поглядела из каменных вещей,

как из стеклянных

нежная глубина и глубокая нежность.

Так зажигайся,

теплый светильник запада,

фонарь, капкан мотыльков.

Поговори еще с нашим

светом домашним,

солнце нежности и глубины,

солнце, покидающее землю,

первое, последнее солнце.

***

Как не дрогнувши вишни потрогать?

Эти вишни дыханья темней

собирают и пробуют копоть

неизвестных и сжатых огней.

Собирают, но слаще и чище,

чем придумать позволено мне

в черенках и почтении птичьем,

в трепетанье, в ученье, во тьме.

***

Где тени над молью дежурят,

и живы еще за дверьми,

в широкую шубу чужую

меня до утра заверни.

Не знаю соседства пригожей

для жестких коленей и рук,

чем пыль меховая в прихожей

и медью обитый сундук.

Но слаще и меди, и пыли

под веками теплый свинец…

Кому меня здесь поручили?

ли вспомнить, отец?

***

Я имя твое отложу про запас,

про святочный сон в золотой канители:

судьба удалась, и пурга улеглась,

играют огни, созревают свирели,

восходит сокровище крови моей,

глухое сиротство, куда обогреться,

закутавши хворые ветки в тряпье,

приходят деревья путем погорельцев.

Лицинию

Помнишь, апрель наступал? а вот уж в его середине,

как в морском путешествии – ветра свист и вещие рощи.

Но как мне хочется жить! Это просто нелепо, Лициний,

словно пробку топить в океане погибели общей.

На корабле государства мы едем сдыхать от позора.

Ибо кому же охота железо лизать на морозе?

Ибо не небо – земля, ибо и завтра – не скоро,

а сегодня шумит. А сегодня – как старец Тиресий.

Старый образ бабочки и свечи принесу я из трюма:

нужно мне поглядеть сильной смерти крылья и корни.

Там и пойдет океан причитать, как слепец, сочиняющий думу

перед жадным народом, который его не накормит.

О океан-мотылек! кто сложил, кто раскрыл твои крылья? кто ложками линий

вычерпал сердце мое так, что там ничего не осталось?

Вот как живет океан. Кто живет, расскажи мне, Лициний,

в золотой середине свечи, чтоб она и в конце улыбалась?

Кот, бабочка, свеча

I.

Из подозренья, бормотанья,

из замиранья на лету

я слабое повествованье

зажгу, как свечку на свету:

пусть дух, вернувшийся из чащи,

полуглядящий, полуспящий,

свернется на ковре, как кот:

кот серафический, молчащий –

и малахит его редчайший

по мне событья узнаёт.

II.

Глядит волнующая сила –

вода, не сдавшаяся нам.

Она когда-то выходила

навстречу первым кораблям,

она круг Арго холодела,

как смерть сама, – но им глядела,

и вещие его бока

то разжимала, то сжимала,

как музыка свое начало,

как радужка вокруг зрачка.

III.

И мы пойдем, как заклинанье,

в кошачье зрение, в нигде,

в тень, отразившую сиянье,

в сиянье тени на воде:

душа венчает поколенья.

как сон, враждебный пробужденью,

венчает бодрствующий день, –

и зеркальце летит над нами,

держа в волшебной амальгаме

лица невиданного тень.

IV.

Как если бабочка ночная

влетит – и время повернет,

и, что-то отражать скучая,

то вычеркнет, то отчеркнет –

вас не тянуло обернуться,

расплескивая жизнь из блюдца,

туда, где всё произошло?

где облика немая сцена

неповторимо неизменно

глядит в Нарциссово стекло.

V.

Но, быть застигнутым рискуя,

он мириады подыскал

порхающих почти вплотную

увеличительных зеркал.

Когда крупица отраженья

внушит ребенку подозренье

о том, что зрительнее глаз, –

скорей, чем мы отдернем руку,

в малине увидав гадюку,

он от себя отдернет нас.

VI.

Но горе! наполняясь тенью,

любя без памяти, шагнуть –

и зренье оторвать от зренья,

и свет от света отвернуть! –

и вещество существованья

опять без центра и названья

рассыпалось среди других,

как пыль, пронзенная сознаньем

и бесконечным состраданьем

и окликанием живых…

VII.

Свеча бесценная, кошачья!

Ты наполняешь этот дом,

с которым память ходит плача,

как сумасшедший с фонарем.

Душа, венчая поколенья, –

не сон, враждебный пробужденью,

а только в сон свободный шаг.

И ты сияешь ночью дачной

в среде, для сердца непрозрачной,

в саду высоком, как чердак.

VIII

И ты сияешь за пределом

той темноты, где я живу,

чтоб темнота похорошела

и сон увидел наяву

сиянье трезвое, густое,

сиянье бденья золотое

и помнящее про него –

как будто вся душа припала

к земле, с которой исчезало

любимейшее существо…

Смерть Алексия, Римского Угодника

(Легенда седьмая)

Ты сад, ты сад патрицианский,

ты мрамор, к сердцу привитой,

шумишь над снящейся водой,

над юностью медитерранской,

делясь последней красотой

с усыновленным сиротой.

И лепестки себя кидают,

и распускается вода,

и так колонны расцветают,

что сердце бьется от стыда.

И человек ли угадает,

зачем насажен этот сад,

зачем нас в горе покидают

и в радости зовут назад

и – попрощайтесь! – говорят

и снова прошлым окружают.

И вот окно выходит в сад.

Как в слабоумном отраженье,

он узнаёт свой новый взгляд

в его стесненье и стяженье.

Волокна верят и болят:

– Неужто Бог идет, как яд?

Идет, как яд идет в крови,

и, безопасный иноверцу,

Он только слышащее сердце

рвет, словно письмо любви.

И сердце просит: – Разорви!

Я слышу хищное сниженье

другой столицы. Перед той

ты – сдержанное униженье,

предместье юности второй.

Семейный плач, наемный вой. –

со светом требует меня.

Я выйду, глаз не поднимая

и шага не переменя.

И если время утешает,

то примет вас, как слезный плат,

как со свечи нагар снимают,

как в окна ласточки летят.

Как я иду в глаза из глаз

уже в слезах воспоминанья,

я – голос, поднятый за вас,

и принятое подаянье.

Ни темной старины заветные преданья

Есть странная привязанность к земле,

нелюбящей; быть может, обреченной.

И ни родной язык, в его молочной мгле

играющий купелью возмущенной,

не столько дорог мне, ни ветхие черты

давнопрошедшей нищеты,

премудрости неразличенной.

И ни поля, где сеялась тоска

и где шумит несжатым хлебом

свои сказания бесчисленней песка

вина перед землей и небом:

– О, не надейся, что тебя спасут:

мы малодушны и убоги.

Один святой полюбит Божий суд

и хвалит казнь, к какой его везут,

и ветер на пустой дороге.

МУЗЫКА

У воздушных ворот, как теперь говорят, перед небесной степью,

где вот-вот поплывут полубесплотные солончаки,

в одиночку, как обыкновенно, плутая по великолепью

ойкумены, коверкая разнообразные языки,

в ожидании неизвестно чего: не счастья, не муки,

не внезапной прозрачности непрозрачного бытия,

вслушиваясь, как сторожевая собака, я различаю звуки –

звуки не звуки: прелюдию к музыке, которую никто не назовет: моя,

ибо она более чем ничья: музыка, у которой ни лада ни вида,

ни кола ни двора, ни тактовой черты,

ни пяти линеек, изобретенных Гвидо:

только перемещения недоступности и высоты.

Музыка, небо Марса, звезда старинного боя,

где мы сразу же и бесповоротно побеждены

приближеньем вооруженных отрядов дали, ударами прибоя,

первым прикосновением волны.

О тебе я просила на холме Сиона,

не вспоминая ни ближних, ни дальних, никого, ничего –

ради незвучащего звука, ради незвенящего звона,

ради всевластья, ради всестрастья твоего.

Это город в середине Европы,

его воздушные ворота: кажется, Будапешт, но великолепный вид

набережных его и башен я не увижу, и ничуть не охота,

и ничуть не жаль. Это транзит. Музыка, это транзит.

Все пройдет, все пропадет, все мягко, мягко стелет…

Но прежде усыпления, прежде ускоряющегося соскальзывания с высоты –

знаменитый походный оркестр, музыка Пети Ростова, которого наутро застрелят,

готовится к выходу из-за полога космической глухоты.

И каждый – ее дирижер. Ну, валяй моя музыка! сначала эти,

как они? струнные, все вместе. Хорошо. Теперь –

виолончель, то есть душа моя: самый надежный звук на свете,

не целясь попадающий в цель.

И теперь: клекот лавы в жерлах действующего вулкана,

стрекот деревенского запечного сверчка,

сердце океана, стучащее в груди океана,

пока оно бьется, музыка, мы живы, пока ни клочка

земли тебе не принадлежит, ни славы, ни уверенья, ни успеха,

пока ты лежишь, как Лазарь у чужих ворот,

сердце может еще поглядеться в сердце, как эхо в эхо,

в вещь бессмертную, в ливень, который, как любовь, не перестает.

ЛЕГЕНДА ВТОРАЯ

Среди путей, врученных сердцу,

есть путь, пробитый в оны дни:

переселенцы, погорельцы

и все, кто ходит, как они, -

в груди удерживая душу,

одежду стягивая, шаг

твердя за шагом - чтоб не слушать

надежды кнут и свист в ушах.

Кто знал, что Бог - попутный ветер? -

ветров враждебная семья,

чтоб выпрямиться при ответе

и дрогнуть, противостоя,

и от любви на землю пасть,

и тело крепкое проклясть -

ларец, закрытый на земле,

и руки так они согнули,

как будто Богу протянули

вино в запаянном стекле:

- Открой же наконец, испробуй,

таков ли вкус его и вид,

как даль, настоенная злобой,

Тебя предчувствовать велит!

БАЛЛАДА ПРОДОЛЖЕНИЯ

И путник усталый на бога роптал.

А. С. П.

В пустынных степях аравийской земли...

М. Ю. Л.

Он шел из Вифании в Иерусалим...

Б. Л. П.

И страшно и холодно стало в лесу.

Куда он зашел? И зачем на весу

судьбу его держат, короткую воду

в стакане безумном, в стекле из природы,

из слабости: вдруг раскатиться, как ртуть.

И шел он, и слезы боялся смахнуть.

И некогда было: еще за ольху -

и вырастет ветер, как город вверху,

и дрогнет душа от собачьего лая.

И слабая жизнь, у стола засыпая,

бренча в угольках, завывая в трубе,

опять, как к ребенку, нагнется к тебе.

Но прежде проснется, кто в доме уснул,

услышит, что голосом сделался гул,

и в окна посмотрит, и встретит у входа

с лицом, говорящим: Я ум и свобода,

я все, чего нет у тебя впереди.

Но хлеба не жалко, и ты заходи.

И долго, пока он еще исчезал,

и знал, что упал, и стакан расплескал,

как этого просит старик, пораженный

худым долголетьем, как хочет влюбленный

его расплескать, оставаясь вдвоем, -

а он не просил, и не помнил о том. -

Но долго, пока он еще исчезал,

и мимо него этот сброд проползал,

который и взгляда людского стыдится,

и в дуплах, и в норах, и в щелях плодится -

а здесь проползал, не стыдясь его глаз,

как будто он не жил и не был у нас. -

Так долго, пока он еще исчезал,

твердил он: Ты все, чего я не узнал,

ты ум и свобода, ты полное зренье,

я - обликом ставшее кровотеченье.

И тут раздалось, обрывая его:

- Я ум и свобода, но ты - торжество.

***

То в теплом золоте, в широких переплетах,

а то в отрепье дорогом

ты глаз кормилица, как ласточка, крылатых,

и с переломанным крылом.

И там, где ты, и где прикрыться нечем,

где все уже оборвалось -

ты глаз кормилица, забывших об увечье,

летающих до звезд.

ПОБЕГ БЛУДНОГО СЫНА

Ты все - как сердце после бега,

невиданное торжество,

ты жизнь, живая до того,

что стонешь, глядя из ковчега

в пучину гнева самого

и требуешь уничтоженья:

движенья в ужасе, вверженья

в ликующее вещество.

И нет меня, когда не море

твоих внушений об одном.

И только ищущее горе

люблю я в имени твоем.

Другие в нем искали света.

Мне нет ни брата, ни совета.

Я не жалею ни о ком.

Пускай любовь по дому шарит,

и двери заперты на ключ -

мне черный сад в глаза ударит,

шатаясь, как фонарный луч.

И сад, как дух, когда горели

в огне, и землю клятвы ели,

и дух, как в древности, дремуч.

Ты жить велишь - а я не буду.

И ты зовешь - но я молчу.

О. смерть - переполненье чуда.

Отец, я ужаса хочу.

И, видимую отовсюду,

пусти ты душу, как Иуду.

идти по черному лучу!.. -

и, словно в глубине колодца,

все звезды вобрались в одну,

в одну, тяжелую от сходства.

Притягиваемую ко дну

так быстро, что она клянется,

что выстрадает - и вернется,

как тьму, съедая глубину

и отражая до конца

лицо влюбленного отца.

* * *

Летят имена из волшебного рога,

но луг выбирает язык:

разумный - он разума азбуку трогал,

безумный - как слово возник.

Там старшая жизнь не дыша поднимает

египетский уединенный цветок.

Другая смешалась и ветки ломает

и мокрые руки к щекам прижимает…

ВОДА-КРЕСТЬЯНКА

бабушке

Ты гулюшки над старой люлькой,

где дети нянчили детей,

яйцо с наклеванной скорлупкой

и дух, и голубь их ночей,

голубка, запертая крепко,

холопка мельничихи злой -

но к веткам ты подвяжешь клетку

и кормишь хлебом и крупой.

По небу голуби летают,

ребенок спит и дом растет

и вся, как лодка золотая,

к нам госпожа вода плывет.

ТРИ ЗЕРКАЛА

1. ЖЕНЩИНА У ЗЕРКАЛА

Не снизу, а как из-за некоей двери,

полурастворенной в святящийся зал,

из верных, как детское имя, материй,

как явная правда из многих поверий

является женщина возле зеркал.

И вот она встала, и так посмотрела,

как будто зажмурившись вдела в иглу

крученую нить назначенья и тела -

и тут же забылась, и нитка свистела,

И сотни иголок валились во мглу.

И сотни вещей возвращались с поклоном

к сосновым ветвям, в темноте восхищенным

и так сострадающим этой борьбе

любви, воплощенной со взглядом влюбленным -

и думала я, удивляясь себе:

когда бы не стыд и не смертная скука,

не жизнь моя, виснущая на руках,

я кинула б все пред тобою, как штуку

материи, затканной светом, - и ну-ка! -

взлетающей сразу же скопищем птах.

И каждому б образу я наказала:

ты можешь убить, но иди - и щади.

Ты можешь и здесь - но иди с чудесами,

исчезни, как зеркало перед глазами.

и просто, как сердце, забейся в груди.

И встала она, и руками закрыла

лицо свое: то, что в лице ее было,

что было в руках ее, вся эта тьма

прошла, как судьба над свободным созданьем,

и это могло показаться рыданьем,

но было виденьем, сводящим с ума.

2. СТАРЫЙ ЛОМ

Дух тысячи бед обитал в коридорах

и шубы наполнены были распадом,

когда, зарываясь в их плачущий ворох,

почуешь, что жизнь твоя вовсе не рядом,

а там, в антресолях, лишенных кого-то,

как бусы и перстни из захороненья,

где внутренний ужас сидит за работой,

чтоб выйти наружу и сделать движенье.

- Послушай меня, я ненужное имя.

я призрак наследственный, сон издалека,

где тени толкаются между живыми

и так же ведут допотопную склоку

с судьбою, вовеки взыскующей жертвы,

живущей вовеки в пространствах просторны!

Так что ж она здесь отразилась, как мертвый

в подземных озерах желез кроветворных?

Неужто и мы при потушенном свете

допишем историю смерти и плоти?

неужто и я прочитаю, как эти,

истлевшую книгу в сыром переплете?

Есть город враждебный внутри человека,

могучие стены, влюбленные в тленье,

и там, поднимая последнее эхо,

болезненно живо открыто растенье.

3. ПРОРОК

Пусть знают, как образ Твой руки ломает,

когда темнота, и кусками вода

летит и летит, и уже не желает,

но падая, вся попадает сюда.

Пусть знают, как страшное сердце ликует

уже на ходу, выходя из ума,

как руки ломает, как в тьму никакую

летит она, тьма, ужаснувшись сама.

И жизнь проглотив, как большую обиду,

и там, пропадая из бывших людей,

размахивать будет, как сердцем Давида,

болезнью, и крышей, и кожей моей.

Что было, - то было со мною. И хуже:

со всеми, про всех и у всех на устах

не кончит меня отбивать, как оружье

пощады любой

и согласья па взмах.

Семь стихотворений

1.

Печаль таинственна, и сила глубока.

Семь тысяч лет в какой-нибудь долине

она лежала, и когтями ледника

ее меняли и ценили.

А то поднимется, как полный водоем, –

и листьям хочется сознанья.

И хочется глядеть в неосвещенный дом,

где спит, как ливень, мирозданье.

2

Ни морем, ни древом, ни крепкой звездой,

ни ночью глубокой, ни днем превеликим –

ничем не утешится разум земной,

но только любовью отца и владыки.

Ты, слово мое, как сады в глубине,

ты, слава моя, как сады и ограды,

как может больной поклониться земле –

тому, чего нет, чего больше не надо.

3

Блудный сын возвратится, Иосиф придет в Ханаан

молодым, как всегда, и прекрасным сновидцем.

И вода глубины, и огонь перевернутых стран

снова будущим будут и в будущем будут двоиться.

– Поднимись, блудный сын, ты забыл, как живут на земле.

Погляди, как малейшее мир победит и пребудет.

И вода есть зола неизвестных огней, и в золе

держит наш Господин наше счастье и мертвого будит.

4

Я не могу подумать о тебе,

чтобы меня не поразило горе.

И странно это – почему?

Есть, говорят, сверхтяжелые звезды.

Кажется мне, что любовь тяжела,

как будто падает

Она всегда

как будто падает –

и не как лист на воду

и не как камень с высоты

– нет, как разумнейшее существо,

лицом, ладонями, локтями

сползая по какой-то кладке…

5

Всегда есть шаг, всегда есть ход, всегда есть путь.

Да не сдадимся низким целям.

Так реки, падая, твердят ущельям:

всегда есть шаг,

всегда есть ход,

всегда есть путь.

Как труп, лежу я где-нибудь – или в начале наважденья?

Но кто попробует? Кто вытерпит виденье,

глядящее в пустую грудь?

Всегда есть шаг,

всегда есть ход,

всегда есть путь.

6

Когда настанет час,

и молот взмахнутый сойдется с наковальней,

и позовут людей от родины печальной,

какого от какой, какого от кого,

от сна, от палача, от сердца своего,

от всей немилости.

И мученики встанут

и скажут: Не зачисли им за грех!

Мы точно знаем, что они не знают,

что делают.

Кто это знает?

кто знает то, что больше всех?

Как молнии мгновенные деревья

и разветвленные, как дуб,

зло падает, уничтожая ум.

Кто, кто поможет им не жечь,

не мучить, не убивать?

7

Я так люблю эти дома,

принадлежащие молитве,

эти огни, принадлежащие любви,

и в долгом плаванье Часов или Вечерни

голос, как голубь с известием земли:

– Ну поднимись, несчастное созданье,

и поделись со мной, чем Бог тебе подаст;

мы вместе так и так,

и на руках страданья,

как дитя простое, укачают нас.

BЕTEP ПРОЩАНЬЯ

Ветер прощанья подходит и судит.

Видит едва ли и слышит едва.

И, как не знавшие грамоте люди,

мы повторяем чужие слова:

об упокоении сущим и бывшим,

откуда же гнев отбежит и гроза,

и о страданье, глаза не открывшем,

о поруганье, закрывшем глаза.

И обо всем, чего мы не исполним,

чем и во сне не попробуем быть.

- Славно - скажи мне - что мы не запомним

и что тебя не сумеем забыть.

Славно любить это благо живое,

золото, пахнущее дождем.

Если ты боль - то и это с тобою,

если ты сад, где мы счастья не ждем.

АЗАРОВКА

сюита пейзажей

1. РОДНИК

И первую - тем, кто толпится у входа,

из внутренних глаз улыбаясь тебе,

и пьет, и не выпьет влюбленную воду -

целебную воду любви о себе.

И свет троеручный жаленья и славы

и боли, полюбленной до конца,

стоит над тобой, и лучатся суставы

круглится ладонь, накрывая птенца.

И хочется мне измененную чашу

тебе поднести, баснословный фиал,

звучащий, как сердце промытое наше,

чтоб Моцарт Горация перепевал.

2. ПОЛЯНА

Здесь было поместье, и липы вели

туда, где Эрасты читали Фобласов,

а ратное дело стояло вдали.

Как мелкие розы, аккорды цвели

и чудно дичали Расиновы фразы.

Виньетка в стране, где не рос виноград!

но все же когда-нибудь это умели,

когда соловей задохнулся, как брат,

обрушивши в пруд неухоженный сад,

над Лизой, над лучшей из здешних Офелий.

Так лучшие часы сосредоточат нас

на острие иглы спасенья,

где мучится любовь, и где впадает зренье

в многоволнуемый алмаз.

И жизнь глядит на жизнь, уничтожая грани,

и все глаза твоих медуз -

один укол, одна анестезия ткани,

один страдающий союз.

3. В КУСТАХ

Ведь и я -

это выйдет из слуха, из леса сухого:

- жила я когда-то.

дурочкой здешней была я, к работе негодной, и только

что воду носила в родительский дом по ступеням

богатым.

Так и жила я и воду чужую носила, а можно ли пить,

не спросила.

Старая женщина с сердцем тяжелым, как капля на ягоде,

вдруг надо мной наклонилась:

Пора, говорит, собирайся.

и повезли,

и колеса стучали по бревнам горбатым.

Плакало, капало, в доме скрипело, но мы-то уже не слыхали:

мы медленно, медленно траву лечебную из темноты выбирали:

буквицу, донник, поменник...

4. ИВЫ

Серебрянных, белых, зеленых, седых,

то выдохнувших, то вобравших дыханье,

но круглых и круглых над ходом воды,

над бегом и холодом и задыханьем!

другим и велят темноту приподнять,

но их никогда не попросят об этом -

всегдашних хранительниц хмурого дня.

кормилиц ненастного сильного света.

5. ХОЛМЫ

Когда победитель, не веря себе,

черту переходит и смотрит снаружи,

он видит, что там еще дело в борьбе,

и бич состязания уже и уже.

Там скачки в честь вечного дня Ильина,

в честь внутренних гроз, образующих почву,

зажмурив глаза и разжав стремена,

роняя с повозки небесную почту.

И внутренний к нам выбегает народ

и сыплет цветами изорванных денег

оттуда, где села, где мальчик идет,

рассеянно свищет и хлещет репейник,

где тысяча сот коробов высоты,

и хлещет надежда, и ломит запястье,

и падает дух, и роняет цветы,

сраженный обширностью замысла счастья.

6. ВЫСОКИЙ ЛУГ

На медленном зное подруга лугов

и света подруга на медленном зное

лежит -- и уходит лицо глубоко

в повисшее зеркало передвижное.

Пространство похоже на мысли больных:

оно за последние двери ни шагу:

- Я встану, я встану с цветов луговых,

но ты расскажи мне, куда же я лягу...

И сердцебиенье нагнется над ней,

головокруженье поклонится в ноги:

ты лежа летишь, ты летишь на спине,

летишь, как убогий на общем пороге.

7. ДЕРЕВНЯ

Как если ребенок тому, что живет,

захочет найти инструмент многоствольный,

и клавиши гладит, и просит, и бьет -

но все не похоже; и вот, недовольный,

он крышку захлопнет и сам запоет,

так эти дома выступают невольно

из темных деревьев, и ночь настает.

Они, как лампады, висят на холме.

Их, кажется, семь. Но безмерно спокоен

их счет, и себя умножает в уме.

А тот, кто снаружи, считать недостоин.

Они безымянны, как имя одно.

В них мертвые входят, когда их попросят,

и воют собаки, но это выносят,

и видят луну, как большое окно.

откуда посмотрят и сниться придут,

и масла в висячие чаши нальют.

8. ВЕЩАЯ ПТИЦА

А там, далеко, где бормочет вода

нерусскую речь, и глаза человека

ни зги не увидят, и, рухнув туда,

глухим и немым возвращается эхо,

там вещая полночь по зарослям ищет

и черный манок вынимает, и свищет -

и птица летит, выбираясь с трудом,

как будто ища позабытые двери.

Себя ли ей хочется бросить, как дом

свои времена обогнавшей потери?

Но, чтоб ей не сбиться, за нею идут,

и черный фонарь перед нею несут.

- О Господи, Господи, тело мое

давно уже стадо подобием щели,

в которую смотрят на дело свое

те силы, какие меня разглядели, -

и вот, поднимаясь и падая в нем,

я переполняю летающий дом!

9. ЛЕСНАЯ ДОРОГА

И пахнут цветы тяжелей, чем всегда.

И приоткрывая запретную створку,

лесная дорога уходит туда -

к жилищам невидимых, к птичьему Орку,

где речка поет с неразомкнутым ртом

про прошлую жизнь без названья и цели

и грешные души вздыхают о том,

что варят для нас приворотное зелье.

И столько пропавшей и тайной любви

замешено здесь на подпочвенной влаге,

что это, как кровь, отзовется в крови,

дорогу покажет и крикнет в овраге.

10. ОВРАГ

Итак, уже страшно - и все же туда,

немного помедлив, как жидкость в воронке,

опушек и просек цветная вода

сбегает и гибнет, и ходит по кромке.

Там ягода яда глядит из куста

и просится в губы, и всех зазывает

в родильную тьму, где зачатье конца

сама высота по канве вышивает.

11. НЕБО НОЧЬЮ

И это преддверье Плеяд и Гиад,

цветной красоты, распростившейся с цветом.

По узкому ходу мы входим назад -

в иголку, трудящуюся над предметом.

Ныряя в глубокую ткань, и потом

сверкая над ней острием бесконечным ~

над черным шитьем, говорящим о том,

что нет никого, кто звездой не отмечен.

12. САД

_ дом поджигают, а мы не горим.

И чашу расколют - а воздух сдвигает

и свет зажигает, где мрак несветим.

Одежду отнимут - а мы говорим,

и быстро за нами писцы поспевают

И перья скрипят, и никто не устал

писать и описывать ту же победу,

и вишни дрожит золотой Гулистан,

и тополь стоит, как латыни стакан,

и яблоня-мать, молодая Ригведа.

Нашли опечатку в тексте? Выделите её и нажмите ctrl+enter