Posted 2 января 2021, 09:15
Published 2 января 2021, 09:15
Modified 7 марта, 14:31
Updated 7 марта, 14:31
Сергей Алиханов
Ольга Седакова родилась в Москве, окончила филологический факультет МГУ и Аспирантуру Института славяноведения АН СССР.
Поэтические сборники Ольги Седаковой: «Дикий шиповник. Легенды и фантазии», «Тристан и Изольда», «Ворота, Окна, Арки», «Стансы в манере Александра Попа», «Стелы и надписи», «Ямбы», «Китайское путешествие», «Шёлк времени» (билингва), «Стихи», «The Wild Rose» (билингва), «Путешествие волхвов», «Элегии», «Вечерняя песня», «Начало книги», «Всё, и сразу», двухтомник «Стихи. Проза», «Четырехтомное собрание сочинений».
Вместе с переводами, прозаическими произведениями, филологическими и философскими трудами у Ольги Седаковой вышло 68 книг — на русском, английском, итальянском, французском, немецком, иврите, датском, шведском, нидерландском, украинском и польском языках.
Творчество отмечено: премией Андрея Белого, Парижской премией русскому поэту, Пушкинской стипендией Топфера, Европейской премией поэзии, премией «Христианские корни Европы», премией имени Владимира Соловьева, Литературной премией Александра Солженицына, премией Международного Фестиваля поэзии в Дуресе, премией за переводы стихов Пауля Целана — «Инолиттл», премией «За лучшую книгу года для детей младшего возраста», премией «Кампосанпьеро», премией «Данте Алигьери» (Premio Laurentum), премией «Мастер» Гильдии «Мастера художественного перевода», журнала «Знамя».
Ольга Седакова — офицер Ордена Искусств и словесности Французской Республики (Officier d’ Ordre des Arts et des Lettres de la République Française), и Академик «Sapientia et Scientia» (Рим).
Работает Старшим научным сотрудником Института мировой культуры МГУ, и преподает на кафедре «Теории и истории мировой культуры» философского факультета МГУ.
Ольга Седакова воплощает в своем творчестве единение европейской христианской цивилизации. Поэтесса — одна! — сумела возродить в русской поэзии эпоху классицизма. В ее стихах умозрительные идеи вновь воплощаются в наглядные образы.
Понять природу воздействия стихов Седаковой на читателей можно только из дотелевизионной эпохи. Когда «слово» было всемогущим, самоценным, и не зависело ни от контекста, ни от мелькающих на экранах событий и происшествий, требующих немедленных комментариев — тем самым заставляя само «слово» играть суфлерскую, вторичную роль.
Синтез христианства и логики Аристотеля в творчестве Седаковой победительно утвержден. И в то же время, в результате неустанного поиска новых выразительных и художественных средств, поэтесса все неуклоннее и все чаще использует неточные и нечеткие образы, аналогичные использованию лингвистических переменных и нечеткой логики. И это вовсе не с целью эпатажного воздействия на массовую публику или на психику читателя. Ольга Седакова находит в просодии новые, необыкновенные пути вхождения классической поэзии в современный компьютерный мир:
И лепестки себя кидают,
и распускается вода,
и так колонны расцветают,
что сердце бьется от стыда.
И человек ли угадает,
зачем насажен этот сад,
зачем нас в горе покидают
и в радости зовут назад
и – попрощайтесь! – говорят
и снова прошлым окружают…
Поразительная фонетическая организация, тонкая аллитерация стиха органично сочетается у Седаковой с применением особых, резко выраженных противопоставлений и понятий. Причем, корреспондируют не только звуки, но и темы. Литературной и исторической гиперссылкой — не вырождаясь в пресловутую гражданскую лирику! — являются античные реалии в стихах Ольги Седаковой. Стихотворение «Лициний» — продолжение именно Пушкинского «к Лицинию», а вовсе не обращение к образу и персонажу древнеримской истории.
Поэтесса продолжает традицию реалистического — пусть и возникшего в незапамятные времена художественного метода. И как в классике жанра, карает только тот бог, который живет в душах современников:
На корабле государства мы едем сдыхать от позора.
Ибо кому же охота железо лизать на морозе?
Ибо не небо – земля, ибо и завтра – не скоро,
а сегодня шумит. А сегодня – как старец Тиресий.
Старый образ бабочки и свечи принесу я из трюма:
нужно мне поглядеть сильной смерти крылья и корни.
Там и пойдет океан причитать, как слепец, сочиняющий думу
перед жадным народом, который его не накормит.
И следом невольно возникает в памяти, и слышится пушкинское: «Свободой Рим возрос, а рабством погублен».
Сокровенность, необыкновенная сила творческой воли, значимость высшего замысла, лирическое познание и проникновение в окружающий и во внутренний мир — в чтении стихов Ольги Седаковой — видео:
В содержании недавно вышедшей книги под общим названием «Ольга Седакова — Стихи, смыслы прочтения» - статьи четырнадцати критиков из шести стран и все они посвящены анализу творчества выдающейся поэтессы.
Ксения Голубович — писательница, литературный критик, кандидат филологических наук, поделилась: «...для Ольги Седаковой поэтическое соответствие определенному историческому опыту, рассеяны по всей ее творческой работе...
Это и многочисленные эссе, посвященные гуманитарной катастрофе ХХ века в России и ее последствиям и поэтические произведения... но также и вся ее поэтика, которая создавалась в осознанном конфликте с традициями советской поэзии, ее рефлексия о недостаточности западного способа продумывания многих базовых метафизических понятий…
Однако именно потому, что мы имеем дело еще и с поэтом, или прежде всего с поэтом, мы понимаем, что вызов этот принят не извне, а изнутри… мы будем рассматривать как свидетельства более глубинного чувства происходящего, более опасных необходимостей,
чем только необходимости нашего интеллекта. Мы будем рассматривать их как свидетельства поэтического опыта...».
Михаил Перепелкин, критик, кандидат филологических наук в своей диссертации, посвященной исследованию творчества Ольги Седаковой, написал: «Формирование основ лирической системы Ольги Седаковой пришлось на семидесятые годы, сменившие оттепель 60-х и вошедшие в историю русской литературы одновременно как «безголосые» и духовно насыщенные.
В 1986 году в Париже вышла книга стихов О. Седаковой «Врата, окна, арки» …была одна из первых попыток осмысления своеобразия художественного мира поэта, в атмосферу «культурного тупика и распада» выступившего с новой системой ценностей…
Поэтесса последовательно заставляет свой творческий дар вести его по заранее намеченному маршруту в различные области Неведомого…
Парижский сборник и послесловие к нему стали важным шагом в изучении творчества Седаковой, которое в России все еще оставалось известным очень немногим по публикациям в самиздате.
Ситуация начала меняться к концу восьмидесятых.
В октябрьском номере «Дружбы народов» за 1988 год впервые — тогда еще в Советском Союзе — не подпольно, а совершенно открыто появилась подборка из нескольких стихотворений Седаковой с предисловием Вячеслава Всеволодовича Иванова.
Ученый увидел в стихах Седаковой не просто рядовое, а давно и напряженно ожидаемое явление подлинной поэзии, вобравшее в себя сразу несколько живых традиций русской и мировой поэзии. «Иногда ее предшественники названы в самом тексте (Заболоцкий, Хлебников), другой раз вы угадываете повторяющуюся цитату, — пишет В. Иванов. — Но все эти звенья поэтической родословной нужны, как и знаки родства с другими искусствами — музыкой прежде всего, — только для того, чтобы в стихах естественно прозвучали голоса деревьев и неба»…
Елена Яковлева публицист, редактор отдела «Общество» «Российской газеты», поехала летом в Азаровку на дачу в гости к Ольге Седаковой — и вот что она там увидела: «Азаровка, уже существующая в моем воображении благодаря посвященным ей стихам…
/И сад невероятно ухожен/...
Я была уверена, что Ольга Седакова больше любит дикую природу, чем обихоженную.
А из-за решетчатого забора смотрит возделанный рай — из флоксов, лилий, роз и красивой яблони посредине складно растущих цветов.
— Это белый налив. Бибихин посадил, — говорит хозяйка.
Откусить яблоко или домой взять, как талисман?
— Соток 20 у вас? —промеряю глазом уходящую к реке даль сада с бибихинской яблоней в центре.
— Ну что вы — 40. Здесь раньше бабушка и тетя сажали картошку. А у предыдущих хозяев даже скотина была…
Дом, построенный в начале XX века («Хозяин построил и ушел на Первую мировую войну»), уже врос в землю, но обшит светлыми современными полубревнами (старые наличники при этом, конечно, сохранены), в нем заменены все дряхлости, в прошлом году — большое дело! — поменяли полы.
На первую серьезную премию, полученную поэтом в 2003 году, к дому была пристроена названная в честь нее «Солженицынская веранда».
Чуть дальше, в глубине сада, - летний «Папский домик», построенный на Ватиканскую премию имени русского философа Владимира Соловьева «Христианские корни Европы», лауреатом которой Седакова также была.
На Солженицынской веранде — археологическая карта Сардинии, где она преподавала, детский рисунок какого-то невообразимого петуха, карта мира, яблоки в корзине и букет столь утонченных луговых цветов…
На даче в любимой Азаровке лучше всего пишутся стихи и тексты о Данте.
В саду есть четыре уголка, обозначающие смыслы и токи азаровской жизни поэта.
В «уголке Шопена», где на тонкой дымовой трубе стоит маленький бюст композитора, снятый Ольгой Александровной со своего детского фортепиано, мы просто постояли.
В «уголке Пушкина» с облепихой, напоминающей цветом листьев оливу, и туей, похожей на кипарис («Мне важно, чтобы вокруг Пушкина чувствовалась Греция»), посидели на белых садовых креслах...
Я задам ей вопрос надежды: не несет ли в себе наша запертая санкциями жизнь и невольное превращение из окраины мирового архипелага в самостоятельный остров шанса для «культурного ренессанса» ...
Она ответит очень мудро: ни открытость не гарантирует возникновение чего-то такого, ни закрытость. Это может и произойти, и не произойти...».
На самом деле ответы на все вопросы поэтесса дает в своих стихах:
***
Две книги несу, безмерно уходя,
но не путем ожесточенья –
дорогой милости, явлением дождя,
пережиданием значенья.
И обе видящие, обе надо мной
летят и держат освещенье:
как ларь летающий, как ящик потайной,
открыта тьма предназначенья.
***
С нежностью и глубиной –
ибо только нежность глубока,
только глубина обладает нежностью, –
в тысяче лиц я узнаю, кто ее видел,
на кого поглядела из каменных вещей,
как из стеклянных
нежная глубина и глубокая нежность.
Так зажигайся,
теплый светильник запада,
фонарь, капкан мотыльков.
Поговори еще с нашим
светом домашним,
солнце нежности и глубины,
солнце, покидающее землю,
первое, последнее солнце.
***
Как не дрогнувши вишни потрогать?
Эти вишни дыханья темней
собирают и пробуют копоть
неизвестных и сжатых огней.
Собирают, но слаще и чище,
чем придумать позволено мне
в черенках и почтении птичьем,
в трепетанье, в ученье, во тьме.
***
Где тени над молью дежурят,
и живы еще за дверьми,
в широкую шубу чужую
меня до утра заверни.
Не знаю соседства пригожей
для жестких коленей и рук,
чем пыль меховая в прихожей
и медью обитый сундук.
Но слаще и меди, и пыли
под веками теплый свинец…
Кому меня здесь поручили?
ли вспомнить, отец?
***
Я имя твое отложу про запас,
про святочный сон в золотой канители:
судьба удалась, и пурга улеглась,
играют огни, созревают свирели,
восходит сокровище крови моей,
глухое сиротство, куда обогреться,
закутавши хворые ветки в тряпье,
приходят деревья путем погорельцев.
Лицинию
Помнишь, апрель наступал? а вот уж в его середине,
как в морском путешествии – ветра свист и вещие рощи.
Но как мне хочется жить! Это просто нелепо, Лициний,
словно пробку топить в океане погибели общей.
На корабле государства мы едем сдыхать от позора.
Ибо кому же охота железо лизать на морозе?
Ибо не небо – земля, ибо и завтра – не скоро,
а сегодня шумит. А сегодня – как старец Тиресий.
Старый образ бабочки и свечи принесу я из трюма:
нужно мне поглядеть сильной смерти крылья и корни.
Там и пойдет океан причитать, как слепец, сочиняющий думу
перед жадным народом, который его не накормит.
О океан-мотылек! кто сложил, кто раскрыл твои крылья? кто ложками линий
вычерпал сердце мое так, что там ничего не осталось?
Вот как живет океан. Кто живет, расскажи мне, Лициний,
в золотой середине свечи, чтоб она и в конце улыбалась?
Кот, бабочка, свеча
I.
Из подозренья, бормотанья,
из замиранья на лету
я слабое повествованье
зажгу, как свечку на свету:
пусть дух, вернувшийся из чащи,
полуглядящий, полуспящий,
свернется на ковре, как кот:
кот серафический, молчащий –
и малахит его редчайший
по мне событья узнаёт.
II.
Глядит волнующая сила –
вода, не сдавшаяся нам.
Она когда-то выходила
навстречу первым кораблям,
она круг Арго холодела,
как смерть сама, – но им глядела,
и вещие его бока
то разжимала, то сжимала,
как музыка свое начало,
как радужка вокруг зрачка.
III.
И мы пойдем, как заклинанье,
в кошачье зрение, в нигде,
в тень, отразившую сиянье,
в сиянье тени на воде:
душа венчает поколенья.
как сон, враждебный пробужденью,
венчает бодрствующий день, –
и зеркальце летит над нами,
держа в волшебной амальгаме
лица невиданного тень.
IV.
Как если бабочка ночная
влетит – и время повернет,
и, что-то отражать скучая,
то вычеркнет, то отчеркнет –
вас не тянуло обернуться,
расплескивая жизнь из блюдца,
туда, где всё произошло?
где облика немая сцена
неповторимо неизменно
глядит в Нарциссово стекло.
V.
Но, быть застигнутым рискуя,
он мириады подыскал
порхающих почти вплотную
увеличительных зеркал.
Когда крупица отраженья
внушит ребенку подозренье
о том, что зрительнее глаз, –
скорей, чем мы отдернем руку,
в малине увидав гадюку,
он от себя отдернет нас.
VI.
Но горе! наполняясь тенью,
любя без памяти, шагнуть –
и зренье оторвать от зренья,
и свет от света отвернуть! –
и вещество существованья
опять без центра и названья
рассыпалось среди других,
как пыль, пронзенная сознаньем
и бесконечным состраданьем
и окликанием живых…
VII.
Свеча бесценная, кошачья!
Ты наполняешь этот дом,
с которым память ходит плача,
как сумасшедший с фонарем.
Душа, венчая поколенья, –
не сон, враждебный пробужденью,
а только в сон свободный шаг.
И ты сияешь ночью дачной
в среде, для сердца непрозрачной,
в саду высоком, как чердак.
VIII
И ты сияешь за пределом
той темноты, где я живу,
чтоб темнота похорошела
и сон увидел наяву
сиянье трезвое, густое,
сиянье бденья золотое
и помнящее про него –
как будто вся душа припала
к земле, с которой исчезало
любимейшее существо…
Смерть Алексия, Римского Угодника
(Легенда седьмая)
Ты сад, ты сад патрицианский,
ты мрамор, к сердцу привитой,
шумишь над снящейся водой,
над юностью медитерранской,
делясь последней красотой
с усыновленным сиротой.
И лепестки себя кидают,
и распускается вода,
и так колонны расцветают,
что сердце бьется от стыда.
И человек ли угадает,
зачем насажен этот сад,
зачем нас в горе покидают
и в радости зовут назад
и – попрощайтесь! – говорят
и снова прошлым окружают.
И вот окно выходит в сад.
Как в слабоумном отраженье,
он узнаёт свой новый взгляд
в его стесненье и стяженье.
Волокна верят и болят:
– Неужто Бог идет, как яд?
Идет, как яд идет в крови,
и, безопасный иноверцу,
Он только слышащее сердце
рвет, словно письмо любви.
И сердце просит: – Разорви!
Я слышу хищное сниженье
другой столицы. Перед той
ты – сдержанное униженье,
предместье юности второй.
Семейный плач, наемный вой. –
со светом требует меня.
Я выйду, глаз не поднимая
и шага не переменя.
И если время утешает,
то примет вас, как слезный плат,
как со свечи нагар снимают,
как в окна ласточки летят.
Как я иду в глаза из глаз
уже в слезах воспоминанья,
я – голос, поднятый за вас,
и принятое подаянье.
Ни темной старины заветные преданья
Есть странная привязанность к земле,
нелюбящей; быть может, обреченной.
И ни родной язык, в его молочной мгле
играющий купелью возмущенной,
не столько дорог мне, ни ветхие черты
давнопрошедшей нищеты,
премудрости неразличенной.
И ни поля, где сеялась тоска
и где шумит несжатым хлебом
свои сказания бесчисленней песка
вина перед землей и небом:
– О, не надейся, что тебя спасут:
мы малодушны и убоги.
Один святой полюбит Божий суд
и хвалит казнь, к какой его везут,
и ветер на пустой дороге.
МУЗЫКА
У воздушных ворот, как теперь говорят, перед небесной степью,
где вот-вот поплывут полубесплотные солончаки,
в одиночку, как обыкновенно, плутая по великолепью
ойкумены, коверкая разнообразные языки,
в ожидании неизвестно чего: не счастья, не муки,
не внезапной прозрачности непрозрачного бытия,
вслушиваясь, как сторожевая собака, я различаю звуки –
звуки не звуки: прелюдию к музыке, которую никто не назовет: моя,
ибо она более чем ничья: музыка, у которой ни лада ни вида,
ни кола ни двора, ни тактовой черты,
ни пяти линеек, изобретенных Гвидо:
только перемещения недоступности и высоты.
Музыка, небо Марса, звезда старинного боя,
где мы сразу же и бесповоротно побеждены
приближеньем вооруженных отрядов дали, ударами прибоя,
первым прикосновением волны.
О тебе я просила на холме Сиона,
не вспоминая ни ближних, ни дальних, никого, ничего –
ради незвучащего звука, ради незвенящего звона,
ради всевластья, ради всестрастья твоего.
Это город в середине Европы,
его воздушные ворота: кажется, Будапешт, но великолепный вид
набережных его и башен я не увижу, и ничуть не охота,
и ничуть не жаль. Это транзит. Музыка, это транзит.
Все пройдет, все пропадет, все мягко, мягко стелет…
Но прежде усыпления, прежде ускоряющегося соскальзывания с высоты –
знаменитый походный оркестр, музыка Пети Ростова, которого наутро застрелят,
готовится к выходу из-за полога космической глухоты.
И каждый – ее дирижер. Ну, валяй моя музыка! сначала эти,
как они? струнные, все вместе. Хорошо. Теперь –
виолончель, то есть душа моя: самый надежный звук на свете,
не целясь попадающий в цель.
И теперь: клекот лавы в жерлах действующего вулкана,
стрекот деревенского запечного сверчка,
сердце океана, стучащее в груди океана,
пока оно бьется, музыка, мы живы, пока ни клочка
земли тебе не принадлежит, ни славы, ни уверенья, ни успеха,
пока ты лежишь, как Лазарь у чужих ворот,
сердце может еще поглядеться в сердце, как эхо в эхо,
в вещь бессмертную, в ливень, который, как любовь, не перестает.
ЛЕГЕНДА ВТОРАЯ
Среди путей, врученных сердцу,
есть путь, пробитый в оны дни:
переселенцы, погорельцы
и все, кто ходит, как они, -
в груди удерживая душу,
одежду стягивая, шаг
твердя за шагом - чтоб не слушать
надежды кнут и свист в ушах.
Кто знал, что Бог - попутный ветер? -
ветров враждебная семья,
чтоб выпрямиться при ответе
и дрогнуть, противостоя,
и от любви на землю пасть,
и тело крепкое проклясть -
ларец, закрытый на земле,
и руки так они согнули,
как будто Богу протянули
вино в запаянном стекле:
- Открой же наконец, испробуй,
таков ли вкус его и вид,
как даль, настоенная злобой,
Тебя предчувствовать велит!
БАЛЛАДА ПРОДОЛЖЕНИЯ
И путник усталый на бога роптал.
А. С. П.
В пустынных степях аравийской земли...
М. Ю. Л.
Он шел из Вифании в Иерусалим...
Б. Л. П.
И страшно и холодно стало в лесу.
Куда он зашел? И зачем на весу
судьбу его держат, короткую воду
в стакане безумном, в стекле из природы,
из слабости: вдруг раскатиться, как ртуть.
И шел он, и слезы боялся смахнуть.
И некогда было: еще за ольху -
и вырастет ветер, как город вверху,
и дрогнет душа от собачьего лая.
И слабая жизнь, у стола засыпая,
бренча в угольках, завывая в трубе,
опять, как к ребенку, нагнется к тебе.
Но прежде проснется, кто в доме уснул,
услышит, что голосом сделался гул,
и в окна посмотрит, и встретит у входа
с лицом, говорящим: Я ум и свобода,
я все, чего нет у тебя впереди.
Но хлеба не жалко, и ты заходи.
И долго, пока он еще исчезал,
и знал, что упал, и стакан расплескал,
как этого просит старик, пораженный
худым долголетьем, как хочет влюбленный
его расплескать, оставаясь вдвоем, -
а он не просил, и не помнил о том. -
Но долго, пока он еще исчезал,
и мимо него этот сброд проползал,
который и взгляда людского стыдится,
и в дуплах, и в норах, и в щелях плодится -
а здесь проползал, не стыдясь его глаз,
как будто он не жил и не был у нас. -
Так долго, пока он еще исчезал,
твердил он: Ты все, чего я не узнал,
ты ум и свобода, ты полное зренье,
я - обликом ставшее кровотеченье.
И тут раздалось, обрывая его:
- Я ум и свобода, но ты - торжество.
***
То в теплом золоте, в широких переплетах,
а то в отрепье дорогом
ты глаз кормилица, как ласточка, крылатых,
и с переломанным крылом.
И там, где ты, и где прикрыться нечем,
где все уже оборвалось -
ты глаз кормилица, забывших об увечье,
летающих до звезд.
ПОБЕГ БЛУДНОГО СЫНА
Ты все - как сердце после бега,
невиданное торжество,
ты жизнь, живая до того,
что стонешь, глядя из ковчега
в пучину гнева самого
и требуешь уничтоженья:
движенья в ужасе, вверженья
в ликующее вещество.
И нет меня, когда не море
твоих внушений об одном.
И только ищущее горе
люблю я в имени твоем.
Другие в нем искали света.
Мне нет ни брата, ни совета.
Я не жалею ни о ком.
Пускай любовь по дому шарит,
и двери заперты на ключ -
мне черный сад в глаза ударит,
шатаясь, как фонарный луч.
И сад, как дух, когда горели
в огне, и землю клятвы ели,
и дух, как в древности, дремуч.
Ты жить велишь - а я не буду.
И ты зовешь - но я молчу.
О. смерть - переполненье чуда.
Отец, я ужаса хочу.
И, видимую отовсюду,
пусти ты душу, как Иуду.
идти по черному лучу!.. -
и, словно в глубине колодца,
все звезды вобрались в одну,
в одну, тяжелую от сходства.
Притягиваемую ко дну
так быстро, что она клянется,
что выстрадает - и вернется,
как тьму, съедая глубину
и отражая до конца
лицо влюбленного отца.
* * *
Летят имена из волшебного рога,
но луг выбирает язык:
разумный - он разума азбуку трогал,
безумный - как слово возник.
Там старшая жизнь не дыша поднимает
египетский уединенный цветок.
Другая смешалась и ветки ломает
и мокрые руки к щекам прижимает…
ВОДА-КРЕСТЬЯНКА
бабушке
Ты гулюшки над старой люлькой,
где дети нянчили детей,
яйцо с наклеванной скорлупкой
и дух, и голубь их ночей,
голубка, запертая крепко,
холопка мельничихи злой -
но к веткам ты подвяжешь клетку
и кормишь хлебом и крупой.
По небу голуби летают,
ребенок спит и дом растет
и вся, как лодка золотая,
к нам госпожа вода плывет.
ТРИ ЗЕРКАЛА
1. ЖЕНЩИНА У ЗЕРКАЛА
Не снизу, а как из-за некоей двери,
полурастворенной в святящийся зал,
из верных, как детское имя, материй,
как явная правда из многих поверий
является женщина возле зеркал.
И вот она встала, и так посмотрела,
как будто зажмурившись вдела в иглу
крученую нить назначенья и тела -
и тут же забылась, и нитка свистела,
И сотни иголок валились во мглу.
И сотни вещей возвращались с поклоном
к сосновым ветвям, в темноте восхищенным
и так сострадающим этой борьбе
любви, воплощенной со взглядом влюбленным -
и думала я, удивляясь себе:
когда бы не стыд и не смертная скука,
не жизнь моя, виснущая на руках,
я кинула б все пред тобою, как штуку
материи, затканной светом, - и ну-ка! -
взлетающей сразу же скопищем птах.
И каждому б образу я наказала:
ты можешь убить, но иди - и щади.
Ты можешь и здесь - но иди с чудесами,
исчезни, как зеркало перед глазами.
и просто, как сердце, забейся в груди.
И встала она, и руками закрыла
лицо свое: то, что в лице ее было,
что было в руках ее, вся эта тьма
прошла, как судьба над свободным созданьем,
и это могло показаться рыданьем,
но было виденьем, сводящим с ума.
2. СТАРЫЙ ЛОМ
Дух тысячи бед обитал в коридорах
и шубы наполнены были распадом,
когда, зарываясь в их плачущий ворох,
почуешь, что жизнь твоя вовсе не рядом,
а там, в антресолях, лишенных кого-то,
как бусы и перстни из захороненья,
где внутренний ужас сидит за работой,
чтоб выйти наружу и сделать движенье.
- Послушай меня, я ненужное имя.
я призрак наследственный, сон издалека,
где тени толкаются между живыми
и так же ведут допотопную склоку
с судьбою, вовеки взыскующей жертвы,
живущей вовеки в пространствах просторны!
Так что ж она здесь отразилась, как мертвый
в подземных озерах желез кроветворных?
Неужто и мы при потушенном свете
допишем историю смерти и плоти?
неужто и я прочитаю, как эти,
истлевшую книгу в сыром переплете?
Есть город враждебный внутри человека,
могучие стены, влюбленные в тленье,
и там, поднимая последнее эхо,
болезненно живо открыто растенье.
3. ПРОРОК
Пусть знают, как образ Твой руки ломает,
когда темнота, и кусками вода
летит и летит, и уже не желает,
но падая, вся попадает сюда.
Пусть знают, как страшное сердце ликует
уже на ходу, выходя из ума,
как руки ломает, как в тьму никакую
летит она, тьма, ужаснувшись сама.
И жизнь проглотив, как большую обиду,
и там, пропадая из бывших людей,
размахивать будет, как сердцем Давида,
болезнью, и крышей, и кожей моей.
Что было, - то было со мною. И хуже:
со всеми, про всех и у всех на устах
не кончит меня отбивать, как оружье
пощады любой
и согласья па взмах.
Семь стихотворений
1.
Печаль таинственна, и сила глубока.
Семь тысяч лет в какой-нибудь долине
она лежала, и когтями ледника
ее меняли и ценили.
А то поднимется, как полный водоем, –
и листьям хочется сознанья.
И хочется глядеть в неосвещенный дом,
где спит, как ливень, мирозданье.
2
Ни морем, ни древом, ни крепкой звездой,
ни ночью глубокой, ни днем превеликим –
ничем не утешится разум земной,
но только любовью отца и владыки.
Ты, слово мое, как сады в глубине,
ты, слава моя, как сады и ограды,
как может больной поклониться земле –
тому, чего нет, чего больше не надо.
3
Блудный сын возвратится, Иосиф придет в Ханаан
молодым, как всегда, и прекрасным сновидцем.
И вода глубины, и огонь перевернутых стран
снова будущим будут и в будущем будут двоиться.
– Поднимись, блудный сын, ты забыл, как живут на земле.
Погляди, как малейшее мир победит и пребудет.
И вода есть зола неизвестных огней, и в золе
держит наш Господин наше счастье и мертвого будит.
4
Я не могу подумать о тебе,
чтобы меня не поразило горе.
И странно это – почему?
Есть, говорят, сверхтяжелые звезды.
Кажется мне, что любовь тяжела,
как будто падает
Она всегда
как будто падает –
и не как лист на воду
и не как камень с высоты
– нет, как разумнейшее существо,
лицом, ладонями, локтями
сползая по какой-то кладке…
5
Всегда есть шаг, всегда есть ход, всегда есть путь.
Да не сдадимся низким целям.
Так реки, падая, твердят ущельям:
всегда есть шаг,
всегда есть ход,
всегда есть путь.
Как труп, лежу я где-нибудь – или в начале наважденья?
Но кто попробует? Кто вытерпит виденье,
глядящее в пустую грудь?
Всегда есть шаг,
всегда есть ход,
всегда есть путь.
6
Когда настанет час,
и молот взмахнутый сойдется с наковальней,
и позовут людей от родины печальной,
какого от какой, какого от кого,
от сна, от палача, от сердца своего,
от всей немилости.
И мученики встанут
и скажут: Не зачисли им за грех!
Мы точно знаем, что они не знают,
что делают.
Кто это знает?
кто знает то, что больше всех?
Как молнии мгновенные деревья
и разветвленные, как дуб,
зло падает, уничтожая ум.
Кто, кто поможет им не жечь,
не мучить, не убивать?
7
Я так люблю эти дома,
принадлежащие молитве,
эти огни, принадлежащие любви,
и в долгом плаванье Часов или Вечерни
голос, как голубь с известием земли:
– Ну поднимись, несчастное созданье,
и поделись со мной, чем Бог тебе подаст;
мы вместе так и так,
и на руках страданья,
как дитя простое, укачают нас.
BЕTEP ПРОЩАНЬЯ
Ветер прощанья подходит и судит.
Видит едва ли и слышит едва.
И, как не знавшие грамоте люди,
мы повторяем чужие слова:
об упокоении сущим и бывшим,
откуда же гнев отбежит и гроза,
и о страданье, глаза не открывшем,
о поруганье, закрывшем глаза.
И обо всем, чего мы не исполним,
чем и во сне не попробуем быть.
- Славно - скажи мне - что мы не запомним
и что тебя не сумеем забыть.
Славно любить это благо живое,
золото, пахнущее дождем.
Если ты боль - то и это с тобою,
если ты сад, где мы счастья не ждем.
АЗАРОВКА
сюита пейзажей
1. РОДНИК
И первую - тем, кто толпится у входа,
из внутренних глаз улыбаясь тебе,
и пьет, и не выпьет влюбленную воду -
целебную воду любви о себе.
И свет троеручный жаленья и славы
и боли, полюбленной до конца,
стоит над тобой, и лучатся суставы
круглится ладонь, накрывая птенца.
И хочется мне измененную чашу
тебе поднести, баснословный фиал,
звучащий, как сердце промытое наше,
чтоб Моцарт Горация перепевал.
2. ПОЛЯНА
Здесь было поместье, и липы вели
туда, где Эрасты читали Фобласов,
а ратное дело стояло вдали.
Как мелкие розы, аккорды цвели
и чудно дичали Расиновы фразы.
Виньетка в стране, где не рос виноград!
но все же когда-нибудь это умели,
когда соловей задохнулся, как брат,
обрушивши в пруд неухоженный сад,
над Лизой, над лучшей из здешних Офелий.
Так лучшие часы сосредоточат нас
на острие иглы спасенья,
где мучится любовь, и где впадает зренье
в многоволнуемый алмаз.
И жизнь глядит на жизнь, уничтожая грани,
и все глаза твоих медуз -
один укол, одна анестезия ткани,
один страдающий союз.
3. В КУСТАХ
Ведь и я -
это выйдет из слуха, из леса сухого:
- жила я когда-то.
дурочкой здешней была я, к работе негодной, и только
что воду носила в родительский дом по ступеням
богатым.
Так и жила я и воду чужую носила, а можно ли пить,
не спросила.
Старая женщина с сердцем тяжелым, как капля на ягоде,
вдруг надо мной наклонилась:
Пора, говорит, собирайся.
и повезли,
и колеса стучали по бревнам горбатым.
Плакало, капало, в доме скрипело, но мы-то уже не слыхали:
мы медленно, медленно траву лечебную из темноты выбирали:
буквицу, донник, поменник...
4. ИВЫ
Серебрянных, белых, зеленых, седых,
то выдохнувших, то вобравших дыханье,
но круглых и круглых над ходом воды,
над бегом и холодом и задыханьем!
другим и велят темноту приподнять,
но их никогда не попросят об этом -
всегдашних хранительниц хмурого дня.
кормилиц ненастного сильного света.
5. ХОЛМЫ
Когда победитель, не веря себе,
черту переходит и смотрит снаружи,
он видит, что там еще дело в борьбе,
и бич состязания уже и уже.
Там скачки в честь вечного дня Ильина,
в честь внутренних гроз, образующих почву,
зажмурив глаза и разжав стремена,
роняя с повозки небесную почту.
И внутренний к нам выбегает народ
и сыплет цветами изорванных денег
оттуда, где села, где мальчик идет,
рассеянно свищет и хлещет репейник,
где тысяча сот коробов высоты,
и хлещет надежда, и ломит запястье,
и падает дух, и роняет цветы,
сраженный обширностью замысла счастья.
6. ВЫСОКИЙ ЛУГ
На медленном зное подруга лугов
и света подруга на медленном зное
лежит -- и уходит лицо глубоко
в повисшее зеркало передвижное.
Пространство похоже на мысли больных:
оно за последние двери ни шагу:
- Я встану, я встану с цветов луговых,
но ты расскажи мне, куда же я лягу...
И сердцебиенье нагнется над ней,
головокруженье поклонится в ноги:
ты лежа летишь, ты летишь на спине,
летишь, как убогий на общем пороге.
7. ДЕРЕВНЯ
Как если ребенок тому, что живет,
захочет найти инструмент многоствольный,
и клавиши гладит, и просит, и бьет -
но все не похоже; и вот, недовольный,
он крышку захлопнет и сам запоет,
так эти дома выступают невольно
из темных деревьев, и ночь настает.
Они, как лампады, висят на холме.
Их, кажется, семь. Но безмерно спокоен
их счет, и себя умножает в уме.
А тот, кто снаружи, считать недостоин.
Они безымянны, как имя одно.
В них мертвые входят, когда их попросят,
и воют собаки, но это выносят,
и видят луну, как большое окно.
откуда посмотрят и сниться придут,
и масла в висячие чаши нальют.
8. ВЕЩАЯ ПТИЦА
А там, далеко, где бормочет вода
нерусскую речь, и глаза человека
ни зги не увидят, и, рухнув туда,
глухим и немым возвращается эхо,
там вещая полночь по зарослям ищет
и черный манок вынимает, и свищет -
и птица летит, выбираясь с трудом,
как будто ища позабытые двери.
Себя ли ей хочется бросить, как дом
свои времена обогнавшей потери?
Но, чтоб ей не сбиться, за нею идут,
и черный фонарь перед нею несут.
- О Господи, Господи, тело мое
давно уже стадо подобием щели,
в которую смотрят на дело свое
те силы, какие меня разглядели, -
и вот, поднимаясь и падая в нем,
я переполняю летающий дом!
9. ЛЕСНАЯ ДОРОГА
И пахнут цветы тяжелей, чем всегда.
И приоткрывая запретную створку,
лесная дорога уходит туда -
к жилищам невидимых, к птичьему Орку,
где речка поет с неразомкнутым ртом
про прошлую жизнь без названья и цели
и грешные души вздыхают о том,
что варят для нас приворотное зелье.
И столько пропавшей и тайной любви
замешено здесь на подпочвенной влаге,
что это, как кровь, отзовется в крови,
дорогу покажет и крикнет в овраге.
10. ОВРАГ
Итак, уже страшно - и все же туда,
немного помедлив, как жидкость в воронке,
опушек и просек цветная вода
сбегает и гибнет, и ходит по кромке.
Там ягода яда глядит из куста
и просится в губы, и всех зазывает
в родильную тьму, где зачатье конца
сама высота по канве вышивает.
11. НЕБО НОЧЬЮ
И это преддверье Плеяд и Гиад,
цветной красоты, распростившейся с цветом.
По узкому ходу мы входим назад -
в иголку, трудящуюся над предметом.
Ныряя в глубокую ткань, и потом
сверкая над ней острием бесконечным ~
над черным шитьем, говорящим о том,
что нет никого, кто звездой не отмечен.
12. САД
_ дом поджигают, а мы не горим.
И чашу расколют - а воздух сдвигает
и свет зажигает, где мрак несветим.
Одежду отнимут - а мы говорим,
и быстро за нами писцы поспевают
И перья скрипят, и никто не устал
писать и описывать ту же победу,
и вишни дрожит золотой Гулистан,
и тополь стоит, как латыни стакан,
и яблоня-мать, молодая Ригведа.