Posted 31 октября 2007,, 21:00

Published 31 октября 2007,, 21:00

Modified 8 марта, 08:24

Updated 8 марта, 08:24

Простившая непростительное

Простившая непростительное

31 октября 2007, 21:00
Наталья Крандиевская-Толстая (1888, Москва – 1963, Ленинград)

Одно из самых горьких оскорблений, которое может нанести женщине писатель, – заменить посвящение ей другим именем. Так однажды поступил по отношению к своей жене Наталье Крандиевской красный граф Алексей Толстой после двадцати лет совместной жизни и рождения трех общих детей. А вот как она ответила на это, стараясь простить непростительное, что ей, правда, не всегда удавалось: «Разве так уж это важно, Что по воле чьих-то сил Ты на книге так отважно Посвященье изменил? Тщетны все предохраненья, – В этой книге я жива, Узнаю мои волненья, Узнаю мои слова. А тщеславья погремушки, Что ж, бери себе назад! Так: «Отдай мои игрушки», – Дети в ссоре говорят».

«Быть женщиной – великий шаг…» – сказано у Бориса Пастернака. А быть женой писателя – это вообще жертвоприношение, на которое далеко не все женщины способны, а писательницы особенно.

Думаю, что взаимоотношения Анны Ахматовой и Николая Гумилева разрушились именно по этой причине: она писала поначалу гораздо слабее его, и он, влюбленный в нее, к стихам ее относился довольно снисходительно, с педантичностью мэтра докучая скрупулезными замечаниями. А она чувствовала в себе всё нарастающую силу, но влюбленность Гумилева без влюбленности в ее стихи задевала самолюбие, каковое нельзя было заподозрить в недоразвитости. Непризнание раздражало ее и, выражаясь по-житейски, злило.

Лишь беззаветная любовь может помочь женщине простить недостаточное внимание мужчины к самому дорогому, что у нее есть, будь то ребенок или стихи, если, конечно, она их пишет не для развлечения, а всерьез, ибо тогда они тоже что-то вроде своих кровных детишек.

Редчайшую всепоглощающую любовь Натальи Крандиевской к Алексею Толстому, с которой она не могла совладать ни после их развода, ни после его смерти, доказывают ее безнадежно любовные послания к нему даже через многие годы после того, как его не стало.

Неумираемость этого чувства логически трудно объяснить. С юности он был довольно далек от идеального атлетического облика античных времен, о которых тосковал, как она вспоминала, воскрешая в памяти их прогулки по Греции: «Ты говоришь: «Мертва Эллада, И всё ж не может умереть…» Но он-то совсем не был похож на эллина: по-апухтински рыхлый, обильный телесами, сладострастник по части деликатесов с огромным диапазоном – от простонародных соленых груздочков, семислойной разнорыбной кулебяки и двадцатитравной настойки до средневековой мальвазии и паштета с трюфелями по рецепту времен Людовика XIV, как сам Толстой похвастывал, но скорей для красного словца. Своеобычным оказался и его писательский путь – от красного словца до красного знамени. Путь недостаточно совестливый, но достаточно комфортный.

Живописный талант у него был большущий. Не сказать, чтобы духовный, – присущих его дальнему родственнику мук совести почти не наблюдалось, но дар был физиологический, плотский, избыточный, как его телеса.

А Наталья была совсем другая. Вот как ее описывает Иван Бунин, который, в отличие от меня, имел счастье видеть ее в молодости: «Она пришла ко мне однажды в морозные сумерки, вся в инее, – иней опушил всю ее беличью шапочку, беличий воротник шубки, ресницы, уголки губ, – и я просто поражен был ее юной прелестью, ее девичьей красотой и восхищен талантливостью ее стихов…»

Первая книжка Крандиевской вызвала не громогласные, но добросердечные отзывы Александра Блока, Валерия Брюсова, Софьи Парнок. Сразу после гимназии Наталья безо всякой романической истории, которая напрашивалась под стать ее облику, вышла замуж за весьма далекого от богемных кругов адвоката Федора Волькенштейна, родила ему сына, но продолжала писать стихи и заниматься в студии Льва Бакста и Мстислава Добужинского. Ее пейзажи, как и стихи, не были выдающимися, но не были и безвкусными. Мужу не очень нравилось ее хождение по литературным вечерам, которое и привело, в конце концов, к хождению по мукам.

Ту же студию посещала и Софья Дымшиц – вторая жена Алексея Толстого. Да и жили они тут же при студии. Как-то Крандиевской показали его стихи, и она заметила вслух, что с такой фамилией стихи можно бы писать и получше. Уязвленный Толстой сказал ей наедине: «Я вас побаиваюсь. Чувствую себя пошляком в вашем присутствии». Это на нее подействовало – не всякий мужчина найдет смелость назвать себя пошляком. Он прислал ей свою книжку, где были стихи не Бог весть какие, но все-таки способные заинтересовать женщину, очевидно, смертельно скучавшую, как пушкинская Татьяна, но в отличие от нее готовую презреть «мещанские препоны». Тогда это уже было в духе времени.

Началась германская война. Толстой, уехавший на фронт корреспондентом «Русских ведомостей», написал, помимо газетных репортажей, множество писем Крандиевской, что не помешало ему при его аппетите не только к деликатесам влюбиться заодно в 17-летнюю балетную звездочку Маргариту Кандаурову, каковую он называл «лунным наваждением». Но, получив отказ, сделал предложение этой ироничной замужней женщине, пишущей стихи, – кстати, жене одного из близких друзей Александра Керенского, тогда тоже адвоката, и она согласилась, поломав свою вполне благоустроенную жизнь без всякого сожаления. Она, видимо, впервые полюбила не книжной любовью, а настоящей, то есть необъяснимой.

Вот какое дивное девическое стихотворение она написала, когда ей было уже под тридцать: «Мороз оледенил дорогу. Ты мне сказал: «Не упади». И шел, заботливый и строгий, Держа мой локоть у груди. Собаки лаяли за речкой, И над деревней стыл дымок, Растянут в синее колечко. Со мною в ногу ты не мог Попасть, и мы смеялись оба. Остановились, обнялись… И буду помнить я до гроба, Как два дыханья поднялись, Свились, и на морозе ровно Теплело облачко двух душ. И я подумала любовно: – И там мы вместе, милый муж!» Ей-Богу, не знаю – хорошие это стихи или плохие, а до слез завидно такой чистоте чувств.

Толстой признавался, что Катя из романа «Сестры» – это и есть Наталья Крандиевская. С ее слов написан разговор Кати с мужем перед уходом от него:

«Николай Иванович побагровел, но сейчас же в глазах мелькнуло прежнее выражение – веселенького сумасшествия:

– …Вот в чем дело, Катя… Я пришел к выводу, что мне тебя нужно убить… Да, да.

…У Екатерины Дмитриевны презрительно задрожали губы:

– У тебя истерика… Тебе нужно принять валерьянку, Николай Иванович…

– Нет, Катя, на этот раз – не истерика…

– Тогда делай то, за чем пришел, – крикнула она… и подошла к Николаю Ивановичу вплоть. – Ну, делай. В лицо тебе говорю – я тебя не люблю.

Он попятился, положил на скатерть вытащенный из-за спины маленький, «дамский» револьвер, запустил концы пальцев в рот, укусил их, повернулся и пошел к двери».

Противно, неуклюже, но убедительно. Этот револьвер не выстрелил. Но начали стрелять другие револьверы – и в подвалах ЧК, и в подвалах белогвардейской контрразведки в Одессе, откуда отчалили в эмиграцию Толстые. В Париже пришлось туго – Наталья Васильевна шила модные платья тем эмигранткам, у которых еще водились деньги. Переехали в Берлин, где было много издательств, – полегчало, но ненадолго. Услышав, как один из сыновей никак не мог выговорить слово «сугроб», Толстой помрачнел. Для него в литературе важна была не философия, не идеология, а язык. Думаю, это сыграло не последнюю роль в решении возвратиться.

Но возвращаться пришлось в другую Россию, где Толстому было суждено оказаться в придворных писателях. Сталину был нужен хотя бы один советский граф. А тут и фамилия престижная. Крандиевская помогала мужу, как могла, а писала стихи, только когда Алеше понадобилась песенка для Пьеро в «Золотом ключике». Вот перечень того, что она должна была сделать за один только день в 1928 году: ответить в Лондон издателю Бруксу; в Берлин агенту Каганскому; закончить корректуру; унять Митюшку – носится вверх и вниз мимо кабинета; выставить местного антиквара с очередным голландцем; в кабинете прослушать новую страницу, переписать отсюда и досюда; «А где же стихи к «Буратино»? Ты же задерживаешь работу. Кстати, ты распорядилась о вине? К обеду будет много людей»; позвонить в магазин; позвонить фининспектору; принять отчет от столяра; вызвать обойщика; перевесить портьеры; «Нет миног к обеду, а ведь Алеша просил…»; в город; в магазин; в Союз…

Ужас! Зная, как замотана моя жена и как несовершенен я, она еще должна быть счастлива, что я не Алексей Толстой.

И чем отвечает муж на это самоотречение жены? Стоит ей заикнуться, как опротивели гэпэушники, которыми кишит дом, классик начинает топать ногами и кричать визгливым дискантом:

– Интеллигентщина! Непонимание новых людей! Крандиевщина!.. Чистоплюйство!

В конце концов, его секретарша оказалась в семейной спальне.

«Он пил меня до тех пор, пока не почувствовал дно, – записала Наталья Васильевна. – Инстинкт питания отшвырнул его в сторону…»

В годы войны она жила в блокадном Ленинграде. В стихах, написанных там, поднялась до уровня гражданственности, неотделимой от национальной и наднациональной совести.

Полузабытая, заслоненная как поэт томами сочинений своего бывшего мужа, Наталья Крандиевская-Толстая могла бы возблагодарить судьбу лишь за то, что личная трагедия вернула ее талант русской поэзии.

* * *

Родинка у сына на спине
На твою предательски похожа.
Эту память ты оставил мне,
Эта память сердце мне тревожит.
Родинка! Такая ерунда.
Пятнышко запекшееся крови.
Больше не осталось и следа
От былого пиршества любови.
1938

* * *
Я твое не трону логово,
Не оскаливай клыки.
От тебя ждала я многого,
Но не поднятой руки.
Эта ненависть звериная,
Из каких она берлог?
Не тебе ль растила сына я?
Как забыть ты это мог?
В дни, когда над пепелищами
Только ветер заскулит,
В дни, когда мы станем нищими,
Как возмездие велит,
Вспомню дом твой, за калиткою
Волчьей ненависти взгляд,
Чтобы стало смертной пыткою
Оглянуться мне назад!
<1941>

* * *
На салазках, кокон пряменький
Спеленав, везет
Мать заплаканная, в валенках,
А метель метет.
Старушонка лезет в очередь,
Охает, крестясь:
«У моей, вот тоже, дочери
Схоронен вчерась.
Бог прибрал, и, слава Господу,
Легче им и нам.
Я сама-то скоро с ног спаду
С этих со ста грамм».
Труден путь, далек до кладбища,
Как с могилой быть?
Довезти сама смогла б еще, –
Сможет ли зарыть.
А не сможет – сложат в братскую,
Сложат, как дрова,
В трудовую, ленинградскую,
Закопав едва.
И спешат по снегу валенки, –
Стало уж темнеть.
Схоронить трудней, мой маленький,
Легче умереть.
1942



* * *
Пробиваюсь к Ленинграду
я по ладожскому льду –
в непрошедшую блокаду,
в неушедшую беду.
Наградили ли медалью
как блокадницу тех лет
Крандиевскую Наталью,
или ей награды нет?
– Ну, конечно, есть награда, –
отвечают. – Есть. Давно.
– А была старушка рада?
– Ясно! Как заведено!..
Вдруг я вижу – у Фонтанки
призрак женщины седой.
Еле-еле тянет санки,
где ведерочко с водой.
Это образ Ленинграда,
не воссозданный еще.
А что рядом нету графа –
это даже хорошо.
Вот эпохи воспитанье –
как друг друга мы едим!
Ну, когда инстинкт питанья
будет нами победим?
Стольких мы оклеветали,
но – поверх любых клевет –
Крандиевская Наталья
Незабвенна как поэт.
Забывать ничто не надо.
Вы учители всегда –
непрошедшая блокада,
неушедшая беда.

Евгений ЕВТУШЕНКО

"