Posted 1 февраля 2020, 07:53
Published 1 февраля 2020, 07:53
Modified 7 марта, 15:22
Updated 7 марта, 15:22
Сергей Алиханов
Стихи Купреянова публиковались в журналах: «Знамя», «День и ночь», «Homo Legens», «Кольцо-А», «45 параллель», во многих сетевых изданиях.
Иван - Автор поэтических сборников: «Априори», «Перед грозой», колумнист «Литературной газеты», ведущий рубрики «Поэзия NEXT». Он так же организатор поэтического проекта на «Третьей сцене» МХАТа, еженедельные поэтические спектакли «Сезон стихов», и «Поэтической платформы» в кафе «Маяк»...
Иван Купреянов - не простой литератор. Это - человек-проект, человек-миссия, делающий все возможное, чтобы вывести поэзию из частного пространства в общественное. Вот, например, фрагмент его интервью журналу "Ревизор" http://www.rewizor.ru/literature/interviews/ivan-kupreyanov-poeziya--eto-sfera-kotoraya-zaslujivaet-bolshogo-obshchestvennogo-vesa/:
- Многие поэты так всю жизнь и пишут "в стол", никому свое творчество не показывая, но вы выбрали совсем другой путь.
- Да, я перед широкой аудиторией выступаю с 2009 года. В 2011 году с поэтом Алексеем Шмелёвым мы создали культурный арт-проект "Мужской голос". С 2014 года я сотрудничал с Театром Поэтов под руководством Влада Маленко, был его резидентом. Участвую по максимуму во всяких творческих акциях: от самоорганизованных до больших всероссийских. Например, когда был большой митинг "Год Крыму", я выступал перед трехсоттысячной аудиторией ‒ это меня, что называется, "зацепило". В последние годы я делал много культурных проектов в сотрудничестве опять же с Владом Маленко. Накопил опыта, понял, что и как в поэтическом мире. Совсем недавно взялся за собственный проект.
- Почему вы занимаетесь проектами, связанными с поэтическим творчеством?
- Да потому, что как таковыми поэтами никто сейчас серьёзно не занимается!.. Это я понял, "повертевшись" в литературной сфере, потусовавшись с ее представителями. Есть, конечно, Литинститут, который выпускает на плановой основе определённое количество поэтов. Они, по большей части, в итоге уходят из литературы. А люди, которые совершенно далеки от профессионального литобразования – и технари, и медики, и актёры – приходят в поэзию, пытаются реализовываться внутри нее. В итоге в поэтической среде такой "бульон" образовался. Условно говоря, существует некое профессиональное поэтическое сообщество, представленное группой критиков, сообществом толстых литературных журналов, филологами, Литинститутом. Это достаточно замкнутая тусовка, "башня из слоновой кости". Они между собой взаимодействуют, у них есть авторитеты в своей среде, они пытаются двигать, как они считают, поэзию в какие-то неизмеримые высоты. В итоге она до читателя практически не доходит, всё это остаётся внутри узкого сообщества. Это одна сторона. Есть другая. За счёт того, что уже лет 15, как развит в России интернет, людям стала доступна непрофессиональная поэзия. В социальных сетях существуют огромные стихотворные сообщества, существует и сайт Стихи.ру, на котором больше 800 тысяч человек зарегистрировано – и это все авторы! В тех же социальных сетях стихи могут набирать несколько десятков тысяч лайков. Появилось понятие "сетевые поэты": Ах Астахова, Сола Монова и т.д. Эти поэты вне литературного контекста и тусовки, но при этом они имеют огромное количество читателей, зрителей и потенциальных покупателей их книг. Это совершенно другой "поэтический космос", который никак не пересекается с официальной литературой. Сейчас назрел такой момент, когда официальная литература начала осыпаться, как дерево по осени. Толстые литературные журналы закрываются. Только за последнее время журнал "Арион" объявил о том, что он закрывается, сайт "Журнальный зал" осенью перестал обновляться…
Необходимость высокой поэтической и общественной активности, и своего служения, Иван Купреянов обосновал в колонке «Литературной газеты»:
«Между поэтами разных возрастов возник ментальный и даже языковой барьер, который с каждым годом только увеличивается. Сказывается и тотальное неуважение поколений друг к другу. Молодёжь не читает возрастных авторов, потому что не ощущает сколько-нибудь существенного пиетета. Старейшины поэтического цеха не считают нужным следить за трендами, появляющимися в среде 20–30-летних. Какой смысл за ними следить, если «молодёжь ничего не умеет и учиться не хочет»? Попытки же передать опыт чуть реже, чем всегда, обречены на провал: научить «как?» ещё худо-бедно можно, объяснить «зачем?» – нет.
Классическая поэзия не сделает тебя «круче», не принесёт денег и общественного веса. К тому же учиться писать на языке, который элементарно не примут сверстники – абсурд (и речь, что характерно, даже не о «пушкинском слоге», а о стандартном интеллигентском языке 30–40-летней давности, которым и сейчас очень даже пользуются «толстожурнальные авторы»). Ок, скажете вы, рассуждать о таких вещах можно до бесконечности. Так делать-то что? Нужно пересобирать поэзию заново, руководствуясь неким правильно выбранным принципом. Но есть ли таковой?..
Подлейшая ирония в том, что элитарность без видимых благ не интересна широкой публике...».
Поэтическое расслоение, о котором с такой тревогой и болью пишет Куприянов, началось еще в прошлом, в советском, так сказать, веке. Хорошо помню, как оно функционировало.
В советской поэзии бытовало понятие «войти в обойму». Неоднократно доводилось быть невольным свидетелем, как члены этой пресловутой «обоймы», ничуть не стесняясь, поручали своей теще или домработнице на скорую руку сделать «расклейку». На листы бумаги А-4 наклеивались уже типографски напечатанные страницы со стихами (для этого требовалось дербанить 2 экземпляра ранее изданного). И потом уже — вроде рукописи — эта «расклейка» в папке отсылалось в «ГосЛит» или «Воениздат», шла там прямиком в набор, оставалось только получить гонорар.
Поэту же вне «обоймы» приходилось несколько лет ждать первой публикации в «Юности», лет десять, а порой и все 16-ть — как Евгению Рейну — первой изданной книжки. Из-за этого бессовестного издательского междусобойчика, единственный великий поэт эпохи Владимир Высоцкий при жизни сумел опубликовать только два стихотворения. А Николай Рубцов, чтобы его не выгнали из литературного общежития, был вынужден несколько раз в неделю приходить в валенках, и, не снимая их, выслушивать уроки по стихосложению…
Иван Купреянов, уже став, по сути, корифеем современной поэзии, был рад вынести свои новые стихи на суд, и выслушать мнение собратьев по перу. Видео — фильм, Иван Купреянов читает стихи, и критический анализ Андрея Таврова, и Нади Делаланд (наших авторов): https://youtu.be/DXtxHV6FRfI
Поэт ищет, находит, и обозначает разницу между обычной, между научной мыслью, и мыслью поэтической.
Предельная откровенность Ивана Купреянова становится собственным читательским опытом. Пробегая глазами строчки «обретаешь черты», и это означает, что тебе удалось воспринять прозрения поэта. Сами по себе технические достижения, даже освоения далеких планет — без поэтического осмысления не имеют никакого значения. Куприянов напоминает, что время - великолепный учитель, но ученики, дожив до экзаменов, вполне могут изменить свою сущность.
Техническая осуществимость может оказаться более легким делом, чем сохранение и смысла, и человечности - ирония Ивана Куприянова переходит в сарказм:
И давайте помолимся за инкубаторный цех,
чтобы в нём непорочно рождались здоровые дети.
А потом будем пить, и напьёмся до одури. Эх,
нам теперь навсегда оставаться на этой планете!
……
Даже летом здесь холод, по Цельсию сотня почти,
но машины работают, грея пески неустанно.
Здесь когда-нибудь яблони всё-таки смогут цвести,
только наши потомки уже марсианами станут.
Нелепое грядущее вдруг сменяется в стихах буколическим прошедшим. В «проеме строчек» возникает средневековье, над временем которого крылатому коню лететь вдруг оказывается даже сподручнее, чем над пространством. А детали все более различимы, узнаваемы и трогательны:
В музыкальной коробочке — осень, шестнадцатый век.
Мастерские, детишки, коза, кренделя, сапоги,
остроухие крыши, бессмертная версия нас
(мы бежим на коньках по непрочному первому льду) …
Наследник, точнее восприемник всех эстетических и поэтических школ, Иван Куприянов оставляет надежду и всем нам - недавнее постановление о возрождении пунктов сдачи стеклотары, на этот раз не будет только символическим, а посредством «непереваренного Ницше», будет оправдывать существование мира. К тому же ещё и порадует нас живой копейкой от сдачи накопившейся за два десятилетия посуды:
Великим стеклодувом стеклотара
для будущего мира создана.
Однажды на пиру у Валтасара
светиться будут наши имена…
И лица наших читателей будут светиться — при чтении замечательных стихов — от удовольствия:
* * *
Хороша, как бунинский рассказ.
Нужно ли ещё чего-то кроме?
Вечер — бесконечное сейчас,
утром беспокойное боржоми.
Ангелы поют на небеси,
смотрят на обнявшуюся пару.
Жёлтое условное такси
едет по условному бульвару.
Господи, да это же про нас!
Господи, как сладко и как странно!
Простенький коротенький рассказ
выгодно отличен от романа.
* * *
Этот город – город, тебе чужой.
Здесь дороги покрыты февральской ржой.
В караоке пой или волком вой.
В этом городе – сам не свой.
Здесь едят и пьют до шести утра.
А с шести утра – по делам снуют.
И не спрашивай, где найти уют.
Здесь уюта не продают.
Хочешь, я для тебя нарисую дом
В этом городе. Ну а что потом?
Ну а что потом? Ничего потом.
Нарисую – и суп с котом.
Ты уедешь. Уедешь – и ты права.
Уезжай, покуда ещё жива.
На недели? На месяцы? На года?
Да понятно, что навсегда.
Этот город останется серо-бел
Даром только – враз подо мной просел.
И дела, дела, много-много дел,
Чтобы город скорей пролетел.
Через сколько-то, может, счастливых лет
Будет что-то там и, конечно, – свет.
И, конечно, – ты. Я скажу: «Привет»
И ещё: «Забыла?» Ты скажешь: «Нет».
И обнимешь ещё потом:
Вот теперь – нарисуй мне дом.
Всё туманы, слякоть, толпы людей, коллеги.
И не то что рвётся. Просто полно проплешин.
Говори ты прямо, не прогоняй телеги.
Если правда грешен – я соглашусь, что грешен.
Я совсем не против, знаешь ли, покаяния,
Только хочется как-то на юге бы, в тишине бы,
А не чтобы стоять, похожим на изваяние,
Над тягучей рекой, в которой не видно неба.
За окном январь. Мне всегда в январе уныло.
Вот какое, видишь, грустное стихоплётство.
А внутри хорошее – точно – вот что-то было.
Хоть бы кто-то крикнул.
Может, и отзовётся.
* * *
Шипел прибой, исполненный тоски.
Входила ночь в пустеющую гавань.
В таверне дымной пили моряки,
И пела женщина – пронзительно, картаво.
О том, что есть далёкая земля.
О храбрых – и о жизнь в бою отдавших.
О том, как ждут прихода корабля –
И как сжимают зубы, не дождавшись.
Матросы ей бросали серебро
И новых песен требовали пьяно.
А капитан вздохнул – и тяжело
Впечатал в стойку донышко стакана.
Он не нашёл богатства средь морей, –
Одно лишь горе, старость и усталость, –
Но, улыбнувшись, отдал сердце ей –
Последнее, что у него осталось.
* * *
Стойкое ощущение
Перехода из одного сна в другой.
Прозрачный воланчик входит в небо дугой.
Люди, которых я знал много лет подряд,
Больше не рядом.
Не пишут. Не говорят
Со мной.
Этот женился. С этой я разведён.
В зеркале бородатый мужик.
Но молчит и он.
Что-то случилось. И я никак не пойму
Когда.
И самое главное – почему.
Вроде привычки те же. Щёку чешу плечом.
Купил новый свитер. Но это здесь ни при чём.
Вечер становится утром нового дня.
В офисе завтра вряд ли поймут меня.
* * *
вкусный прохладный воздух.
радостная вода.
вкусное – то, что временно.
тонко. не навсегда.
жвачка теряет свежесть.
падает воздушный змей.
если немного любишь –
время терять не смей.
скоро наступит лето,
значит – сейчас весна.
чудо такое чудо,
ты для меня важна.
кружит песчаный вихрь –
вот он уже утих.
эти часы над дверью –
ты не смотри на них.
тургеневский ли, бунинский пейзаж.
мальчишка с удочкой, коровы на пригорке,
протяжный матерок, пастух-алкаш,
заросшие орешником задворки.
мальчишка возле пруда – это я.
велосипед валяется в канаве.
а лето кончится. и снова колея,
наезженная Мерфи и Сканави.
и всё случится, что меня ждало.
и что-то не случится – ну и ладно.
а лето – отшумело и ушло.
и разбирают летние веранды.
и – всё пройдёт. и все потом – пройдут.
одно – давней. другое – расстоянней.
а я приду на тот же самый пруд,
подёрнутый стыдливо дымкой ранней.
* * *
В детстве лето придёт обязательно —
дом бревенчатый, громоотвод.
Заживёт до деревни царапина?
До деревни-то всё заживёт.
Побежишь погулять, за сараями
окрапивишься, после найдёшь
нержавеющий, неубиваемый
мельхиоровый кухонный нож.
Кто судьбой, кто змеёй укушенный,
мёрли в Савинском алкаши.
Заскрипят на воротах проушины,
за воротами — ни души.
Занавески на дверцах белые,
корвалолом пропах буфет.
Толком смерти-то в детстве не было,
а теперь толком жизни нет.
Не боишься пока — опасаешься —
лето новое не пересечь.
До сих пор где-то там за сараями
воткнут в стену сияющий меч.
* * *
Не думай о плохом, не надо, —
оно не стоит наших мыслей.
Купи бутылку лимонада
и заедай рябиной кислой.
Представь — на загородной даче
живёт Сиддхартха Гаутама,
он слушает, как сосны плачут
почти стихами Мандельштама.
Представь советское Быково,
как мы туда поедем летом —
и много всякого такого.
Подумай обо всём об этом.
Таблички злее, чем собаки:
те рады людям и животным.
Вода уже нагрелась в баке —
сигаровидном, самолётном.
Под лампочкой сорокаваттной
отец в сарае что-то красит.
Мы все приехали обратно,
и пахнет хвоей на террасе.
* * *
Осознавши себя траекторией,
перестанешь бояться окончиться.
Мы бы век на своём тараторили,
но однажды придёт переводчица.
Пусть она переводит про главное,
где каштаны и страшные пьяницы.
И столицы сотрутся, и гавани,
а посёлок Быково останется.
Был там храм, аварийный фактически,
но достойный отдельного очерка.
Я любил его, псевдоготический,
а другой, деревянный, — не очень-то.
Там, бывало, звонят по покойничку,
ну а мы, накупившие сникерсов,
проскользнули домой потихонечку
и хотим от родителей сныкаться.
Всё что хошь прекращает быть лакомым,
если это четвёртая порция.
Звёзды плотно обёрнуты вакуумом,
и поэтому долго не портятся.
* * *
В музыкальной коробочке — осень, шестнадцатый век.
Мастерские, детишки, коза, кренделя, сапоги,
остроухие крыши, бессмертная версия нас
(мы бежим на коньках по непрочному первому льду).
На твоих волосах электрический иней звенит.
Обещание вечера — в точных движениях ног.
Подмастерья собачатся, глупые дети поют
(про охоту на белую лань в леденцовом лесу).
Пахнет яблоком, тыквой, горячим имбирным вином,
гармоническим ладом, пенькой, сапогами, козой.
У тебя на запястье ожог, и кармин на губах,
а в серёжках серебряных ветер — тон-тон-полутон.
Я тебя догоняю, потом обнимаю поверх
электрической шубки, поверх повседневных забот.
Ты отрывисто дышишь в меня, и узор на стекле
расступается, и ? можно видеть, что там, за стеклом.
Остроухие крыши впиваются в ляпис-лазурь,
в мастерских молоточки гнусавят — тон-тон-полутон.
Я тебя обнимаю, а ты — всё глядишь и глядишь,
словно белая лань на охотника в сладком лесу.
* * *
Автомобиль, состарившийся в профиль,
профыркался — и как бы тишина.
Картонка, надпись маркером: «КАРТОФЕЛЬ»
И осень — а похоже, что весна.
И яблоки, громадный штрифель детства,
к хрустальным небесам прикреплены…
Принюхаться, прислушаться, вглядеться —
со стороны. Уже со стороны.
Уходит в землю ножка табуретки,
и ты летишь, но в этом-то и соль…
И яблоко, сорвавшееся с ветки,
о плитку чмокает — и лопается вдоль.
* * *
Узбек, похожий на Первого из «Вавилона-5»,
честно везёт меня по ночному МКАДу.
Чтобы остаться счастливыми, надо спать,
пытаться увидеть подлинный мир не надо.
Узбек улыбается. Путь впереди ища,
делает всё за окном то размытей, то резче.
Хочется расспросить о важных вещах,
будто остались какие-то важные вещи.
Нет у него для меня ни корон, ни дев,
нет подходящих слов и садов висячих.
Старый узбек, роговые очки надев,
деньги возьмёт — и потом отсчитает сдачу.
* * *
Если долго лететь по степи,
всё ненужное просто сотрётся.
Вместо ярких заправок «ВР»
земляные цилиндры колодцев.
Ты один (а на эти дела
не пойдёт ни один провожатый) —
вдалеке от добра и от зла,
между почвой и небом зажатый.
Ни канав, ни озёр, ни бахчи,
только суслик торчит одиноко.
Низами, Саади, Помолчи
и другие поэты Востока.
Проклиная немаленький рост,
раз четыреста высох и вымок.
Безразличное равенство звёзд,
беспокойное братство пылинок...
Помоги! Сохрани! Укрепи
эту точку на этом просторе.
Если долго лететь по степи,
то однажды покажется море.
* * *
Иосиф живёт в двадцать первом году,
тяжёлую трубку подносит ко рту,
в России, в дыму, в соловьином саду,
где чёрные яблони в белом цвету.
Пока что никто ни отвык, ни привык.
Поэты стреляются в грудь и в висок.
Великий, могучий, цепучий язык.
Зелёная комната, клюквенный сок.
В бездонной степи удалой атаман,
и взгорья уже безопасней долин.
По озеру стелется низкий туман,
по озеру бегает будущий сын.
Разруха, война, Городецкий и Блок.
Ацтекские профили русских поэм.
И там, где воздушный чего-то не смог,
подземный успешно пройдётся по всем.
Россия, когда выбирает из двух,
проходит меж ними, почти не задев.
Когда над водами проносится дух,
на берег выходят ребёнок и лев.
* * *
Постмодернизм не должен быть угрюмым,
иначе на фига нам он нужон?
Поможем же смотаться толстосумам
из плена двадцатиэтажных жён!
Пусть финансисты бьются на татами,
холестерин и простатит кляня,
а женщины — они пойдут за нами,
творцами послезавтрашнего дня.
В камине Бога затрещат поленья,
бульдозер слов пройдёт по целине.
И наш роман размером в поколенье
с «Войной и миром» встанет наравне.
Великим стеклодувом стеклотара
для будущего мира создана.
Однажды на пиру у Валтасара
светиться будут наши имена.
***
Ни биология, ни механика -
будто монету внутри подбросили.
Так вот и ждёшь, затаив дыхание,
то ли влюбленности, то ли осени.
Восьмая марсианская хроника
Красной пустыне, видимо, нет конца.
Вечная засуха, вечная середина.
Мерить пустыню – миссия мудреца,
самоубийцы, солдата, Ходжи Насреддина.
Потно сидит в седле на стальном осле
путник, давно не любленный и небритый.
Путник находит банку Кафе Пеле
и открывает, и видит в ней труп ифрита.
Рация на колене давно в пыли,
поговорить о маршруте полгода не с кем.
Путник почти забыл языки Земли –
ангельский даже. И даже родной немецкий.
Только когда над барханами ночь рябит
сотнями звёзд разреженной атмосферы,
можно сверяться с Фобосом, чей кульбит
крайне похож на символ единой веры.
Плачут хмельные девы, цветут сады,
время влюблённых всегда наступает в мае.
Капли дождя ароматны, вкусны, тверды...
Путник поёт, а пустыня ему внимает.
Вторая марсианская хроника
Вот разбитый корабль. Мы все прилетели на нём.
Вот контейнеры с желеобразным салатом «мимоза».
Марсианская ночь без рассвета сменяется днём,
и советские люди выходят из анабиоза.
Кто-то учится резать металл циркулярной пилой,
кто-то в качестве мантры читает Станислава Лема.
Неохотно и наскоро строится купол жилой –
капелланы и женщины могут снимать гермошлемы.
И давайте помолимся за инкубаторный цех,
чтобы в нём непорочно рождались здоровые дети.
А потом будем пить, и напьёмся до одури. Эх,
нам теперь навсегда оставаться на этой планете!
Даже летом здесь холод, по Цельсию сотня почти,
но машины работают, грея пески неустанно.
Здесь когда-нибудь яблони всё-таки смогут цвести,
только наши потомки уже марсианами станут.
Девятая марсианская хроника
Лучше малое ценить, как по мне-то.
Были б живы, а большего не надо.
Мне приснилась молодая планета,
без поющих знаменитых водопадов.
В бурой корке, словно мясо на гриле,
радиацией облитая незримо.
Ведь неглупые люди говорили:
на Земле не быть четвёртому Риму.
А теперь уже и нету Земли-то,
сорок пятое на Марсе столетье.
И дрейфуют литосферные плиты,
и покрыто океаном две трети.
Молодые жители столицы
по утрам вбирают знание мудрых,
чтобы ночью обязательно слиться
с жарким знанием гражданок чернокудрых.
Тороплива, а потом нетороплива
наша жизнь, мы благодарны за это.
В третье лето плодоносят оливы,
но милее всех четвёртое лето.
Пусть и малое, да всё же своё-то.
Пусть историю делают герои.
Улетают в тишину звездолёты
и домой не возвращаются порою.
Первая марсианская хроника
Чувствуешь под кожей самолёт?
Никому о нём не говори.
Он тебя однажды разорвёт,
выбравшись на волю изнутри.
После устремится в небеса,
в собранную наскоро грозу.
И качнётся лесополоса,
пёстрые квадратики внизу.
В песне новорожденных турбин
больше не услышишь нас с тобой.
Самолёт останется один,
радостный, дюралевый, живой.
Крыльями блестящими войдёт
в чёрную космическую тьму.
Под его обшивкой – марсоход,
он о нём не скажет никому.
Последняя марсианская хроника
Облак июльский распят на ястребе.
Доброе вечному не донести.
Сколько еды накидали в ясли:
Шаляпин под шубой, Пастернак на кости!
Марс ожидал своего спасителя.
Первого крика восторг и жуть.
Зная отныне, что всё относительно,
ветры над дюнами будут дуть.
Духи прощаются с бесноватыми
и зарываются в красный мох
там, где духами и перхлоратами
дышат рабочие всех эпох.
Кто изнемог от несправедливости,
кто не находит себя, того
станция «Мир» зовёт под оливы
праздновать новое Рождество.
Кто бы, скажите, играл по правилам,
если в колоде одни тузы?
Верую, станет выжившим Авелем
мальчик, рождённый в разгар грозы.
НЕУЖЕЛИ ЛЮБЛЮ? ДА ПОХОЖЕ НА ТО...
Неужели люблю? Да похоже на то.
Каждый шаг проверяю – не грубо ли?
И поди различи, что и вправду, а что
полнолуние в сторону убыли.
Я бываю спокойным. Ну правда, поверь!
И дышать я могу ой как ровно, и
каждый раз, каждый раз обещаю: теперь
с головой не бросаться в любовное.
Но когда закипает, а надо в такси,
и дорогами, к дому которыми, –
вот тогда не беси ты меня, не беси,
не карябай меня разговорами!
И не хочется верить в «разбилась о быт»,
потому что не верить – блаженнее.
Если я полюбил – так навылет, навзрыд,
напоследок и на поражение.
И поверю опять – ну, хоть горло мне рви!
И опять – что не просто попутчица.
Я и правда живу от любви до любви.
И когда-нибудь что-то получится.
Я – ДРЕВНОСТЬ. МЫ – ДРЕВНОСТЬ
Я – древность. Мы – древность. Пойми, дорогая, раз так –
нет смерти, лишь эра пройдёт, грунт податливый сплюснув.
В домах, поездах, на мостах –
в столицах и на местах –
дрожащую мякоть разумных малюток-моллюсков.
Цвет кожи и форму аппендикса наверняка,
и все наши трения, пьесы, ракеты, уколы заколок,
однажды по чёрточкам спила
известняка
пытливый попробует восстановить археолог.
Пока я по капелькам грязи куда-то иду,
в домах замерцало рождественски, пахнет елово.
И как в литосферном раю, в атмосферном аду
кипит, изливается жаркое долгое слово.
Глядит на слои поколений, ложащихся встык,
Луна – круглолицый ребёнок с небесных качелей.
Я – древность, мы – древность, забытый прекрасный язык,
язык, на котором порой колыбельные пели.
Ты скажешь про войны, и скажешь про прочее зло,
которого много, и густо, и мерзкие рожи.
Пускай разберёт археолог, что в землю легло –
и сделает вывод о собственной древности тоже.
ЧЁРНАЯ МЕССА, ЖЁЛТАЯ ПРЕССА...
Чёрная месса, жёлтая пресса,
ветер поднялся, ветер утих.
Бесы в России больше, чем бесы,
им нелегко, помолитесь о них.
Русские бабы над Голиафом
плакали б, только волю им дай.
Пусть журавли улетают к жирафам.
Ну и прекрасно. Ну и гуд бай.
Скоро начнутся снежные дали,
белые всходы бурых полей.
Друг, не спеши – вы уже опоздали.
Корку отрежешь – с горкой налей.
Беса накормят, беса напоят:
русские бабы лучше других.
Снилось Емеле, знаешь, − такое.
Вот потому-то столько и дрых.
Ну и прекрасно. Много – не мало.
Варится каша из топора.
Время идёт. И, по-моему, стало
больше России, чем было вчера.
БОГАТЫРСКАЯ ПОХОТЬ УШЛА ИЗ МОСКВЫ
Ни дрожанья монгольской тугой тетивы,
ни французов. Тоска да растрата.
Что-то важное очень ушло из Москвы,
слишком пластиковой для разврата.
Одинаково пыльно в руинах идей –
что имперской, что псевдосоветской.
Телефоны впиваются в лица людей,
словно белые лампы мертвецкой.
Вместо розовощёкой весёлой вдовы –
незнакомка с разглаженной кожей.
Богатырская похоть ушла из Москвы,
упыри Достоевского – тоже.
Даже плюнуть уже не осталось слюны,
а не плюнуто – и не растёрто.
Цифровой гражданин электронной страны
не поверит ни в Бога, ни в чёрта.
В недозимнем тумане разносится «Ай
лавю, бэби» – а только и толку:
Маяковский на площади выкрикнул «Дай!»
новогодней искусственной ёлке.
ДУХОВНЫЙ КОТ
Сегодня я понял, что маленький кот,
духовный, который во мне,
уже почему-то почти не растёт,
уже нарисован вчерне.
На улицах праздничных, в мокрых садах,
среди пауков и горилл,
нормально испытывать радость и страх,
и чтобы твой кот – говорил.
Тащила его богословская речь
за шкирку, в рождественский пост,
а психоанализ пытался извлечь,
надёжно схватившись за хвост.
Еды закупи, принеси, приготовь
духовных каких-нибудь кур –
и вместо опасного слова «любовь»
кот скажет нейтральное «мур».
Последнее время в Москве череда
тотально немартовских дней.
Однажды наступит весна – но когда?
Коту, вероятно, видней.
Здесь долгие ночи, короткие дни…
Кому эти ночи нужны?
Я, кот, разучился уже, извини,
показывать яркие сны.
Отыщешь следы – не ходи по следам,
иначе придёшь в пустоту,
где древнееврейское имя Адам
носить неуместно коту.
ПОЭТЫ НЕ ЛЮДИ
Поэты - не люди. И не по-людски
обязанность взвалена ими -
в зубастую морду последней тоски
стихами строчить разрывными.
Я слышу ехидный, язвительный вой:
как прочие люди на вид вы!
Молчите уж лучше, молчите. Порой
молчание - форма молитвы.
Зола ожидания, пепел надежд.
Вархаммер. Вархаммер. Вархаммер.
Вы это увидите (лучше бы нет),
в своём догорающем храме.
И, пересекая последний бульвар
(зубастая тьма за которым),
почуете, словно дыхание, жар
уже вон за тем светофором.
Оно неизбежно (а лучше бы нет)
взбеконивает, взветчиняет...
На этом бульваре гуляет поэт
и что-то для вас сочиняет.
СКОЛЬКО ПОМНЮ - КОПИЛ
Сколько помню – копил. Впечатления, радости, прочее.
Чтобы хвастаться после шикарной коллекцией дней.
Только стало пора не подравнивать, а раскурочивать,
и копилку разбить, потому что богатство – не в ней.
Благодарствие сжатым зубам и холодным испаринам,
что в какие-то вещи (важнейшие, кажется) вник –
и смотрю на явления зрением свежеподаренным,
проявляя процент красоты, содержащийся в них.
Вот обычные люди, и в каждом-прекаждом – по воину.
В ком-то павшему, в ком-то победному. Дни и труды.
Совершенства не нужно. Смотри, как прекрасна по-своему
на засохшую ветку надетая майка воды.
ТО ГЕНДЕЛЬНОЙ, ТО ШНИТКОЙ
Капелью полон двор – то гендельной, то шниткой.
Под крышей пробежишь, хватаясь за бока.
Холщовый снег пришит к земле суровой ниткой –
не может улететь и держится пока.
Очередной роман под рёбра дрожью воткнут.
Гори и холодей. Гори – и холодей.
Я не люблю совсем породистых животных,
за это мне любить породистых людей.
Бог сталкивает нас, а дальше – только сами.
Служение любви не терпит простоты.
И снова засыпать под утро в птичьем гаме...
Я не желаю снов – скорей бы снова ты.
УСТРОИТЕЛЬ ПРАЗДНИКА
Первый – танцует, второй – напивается,
третий – сидит один.
− Господи, как же кабак называется?
− Что тебе в этом, сын?
Небо прозрачное, облачко пепельное,
сломанный снеговик.
В юности ты ведь не слушал «Led Zeppelin»,
это потом – привык.
Дугообразная грязь вырывается
прямо из-под колёс.
Господи, как этот мир называется?
Куда ты меня завёз?
Где-то в Танжере – другие реалии.
Славное слово – Танжер.
Тут же – инжир, тренажёр и так далее.
− Господи-акушер,
братика нашей планетке надо бы –
маленьких мы храним.
Будем его развлекать и радовать.
Будем ходить за ним.
Дети не слышали слова «Косово»,
или там – про Вьетнам.
Ешьте малиновое, абрикосовое.
Гречку – оставьте нам.
Вот уж луна проплыла за деревом,
скоро уйдёт за дом.
Спутник надёжный, спутник – проверенный.
Ве́дом – или ведо́м?
То ли подбадривает – то ли дразнится
(я никак не пойму).
Хуже всего – устроителю праздника.
Хуже всего – ему.
КАРЛСОН УМЕР. СЕГОДНЯ ХОРОНИМ
Карлсон умер. Сегодня хороним.
Озорной человек-вертолёт.
Карлсон умер, какая ирония:
тот, который на крыше – живёт.
Собирать только близких решили.
Вот оградка литая, за ней
малыши необычно большие
из обычных нешведских семей.
Им знакомы подагра, виагра,
и вершины – и самое дно.
С телефона поставили Вагнера –
неуместно, нелепо, смешно.
Говорят говорящие плохо
про «народная память жива»,
про «закончилась эта эпоха»
и другие такие слова.
Как тащил – удивительно! – столько
неизбывную радость свою
в опустевшем, как жизнь алкоголика,
подмосковном осеннем раю.
Вот на кнопку на пузе героя
уж нажали и горькую пьём.
И пропеллер, как бур Метростроя,
начинает входить в глинозём...
Самолёт в небесах над погостом
тянет белую-белую нить.
Да. Спокойствие, только спокойствие,
как любил кое-кто говорить.
МИЛАЯ АДРИАТИКИ
Это чистая тантра, милая Адриатики.
Ламинатором так скрепляют полоски времени.
Между пальцев твоих – золотые разряды статики,
золотые часики с функцией ускорения.
Научить нельзя, например, восхищаться осами –
невесомой опасностью сладостной эргономики.
За ушами где-то предчувствие ранней осени,
озорные ромбики, солнечные соломинки.
Мы летим сквозь строй почему-то каких-то праздничных
плоскогрудых зданий, щерящихся карнизами.
Мы летим, а какое время – какая разница?
Потому что всё – на вот этот полёт нанизано.
Если жизнь одна – значит, стоит послаще мучаться.
Озорные ромбики – расхлябанные квадратики.
Кока-кола внутри прикрепляется, как липучками.
Так и ты прикрепляешься, милая Адриатики.
Золотой огонь в хрустале не имеет примеси.
Часовой механизм – это словно оса в автобусе.
У тебя со мной – ничего, что не можно вынести.
У меня с тобой – состояние невесомости.
***
Добрый мой человек, свет моего пути,
дождик пошёл с утра, но перестал в обед.
Очень тебя прошу: главное - не грусти,
главное - не ищи сразу на всё ответ.
Сколько в тебе тебя, столько луны в луне.
Столько тепла в коте, столько в ночи цикад.
Ты улыбнёшься - и
станешь собой вдвойне,
звёздочкой для других ищущих наугад.
Ты погляди в окно: солнце идёт в зенит.
Прыгают воробьи. Это прекрасно же!
Слушай звенящий мир: он для тебя звенит.
Добрый мой человек, всё хорошо. Уже.