Posted 21 января, 10:43
Published 21 января, 10:43
Modified 21 января, 10:45
Updated 21 января, 10:45
Анна Берсенева*
Книга Романа Гуля (1896-1986) «Я унес Россию. Германия» вышла в серии «Актуальная книга» (М.: Захаров. 2023. По изданию: Нью-Йорк, 1981 — 1989). Впереди еще два тома его воспоминаний «Я унес Россию. Франция» и «Я унес Россию. Америка». Добавляя к ним две написанные Гулем беллетризованные биографии, «Азеф» и «Бакунин», издательство «Захаров» намерено как можно более выразительно представить творчество одного из самых значимых авторов русской эмиграции ХХ века. И то, что, будучи писателем, журналистом, редактором, издателем, Роман Гуль являлся активным деятелем не одной, а трех ее волн, усиливает значимость его личности так же, как захватывающая яркость его романов.
А «Я унес Россию» — это именно роман, документальность которого является его художественной составляющей. Причем не только вследствие фееричности самой биографии Гуля — в конце концов, такова была жизнь многих участников войны и мира, которые стремительно сменяли друг друга в ХХ веке, — но вследствие того, как точно он выделяет главное, рассказывая о времени и о себе.
Центром его рассказа в первом томе становится русская Германия, точнее, русский Берлин 20-х и начала 30-х годов прошлого века. Роман Гуль был призван в российскую армию во время Первой мировой войны, после Октябрьской революции стал участником Добровольческого движения и корниловского Ледяного похода, о котором впоследствии написал книгу, потом служил в армии гетмана Скоропадского, был захвачен в плен петлюровцами и вывезен из Киева в Германию немецким командованием вместе с другими пленными русскими офицерами. Сначала он был отправлен в лагерь для военнопленных и перемещенных лиц, работал дровосеком, потом сумел перебраться в Берлин.
О своем автобиографическом трехтомнике Гуль пишет:
«Я верил в нэп, как и другие сменовеховцы и евразийцы, верил, что СССР ходом истории будет вынужден повернуть к нормальной, национальной, правовой государственности. Но для себя — в глубине глубин — я никогда не только не хотел вернуться в то, что называлось СССР, но просто психологически и не мог бы этого предпринять. И вот почему. Когда в декабре 1918 года я лежал, пленный, на полу Педагогического музея в Киеве, в меня внезапно (помимо воли) вошло (будто прорезало всё существо) чувство небывалого отвращения ко всей этой всероссийской революции, отвращение и ненависть ко всей России, потонувшей в этой бессмысленной, кровавой, нечеловеческой мерзости. И тогда я не разумом, а душой и сердцем понял с какой-то сверхъестественной остротой, что в такой России у меня места нет и быть не может. Это чувство было настолько сильно (как при смерти близкого тебе человека), что никакие годы выветрить его не могли. И до сих пор оно живет где-то на душевном дне. Оно-то и дало название этим воспоминаниям — „Я унес Россию“: я унес свою, настоящую Россию с собой, а в поддельной жить не хочу».
«Сверхъестественная острота» понимания была у него, видимо, наследственная, о чем свидетельствует поступок его мамы. В 1921 году немолодая, пережившая гражданскую войну и голод, больная (в Берлине потребовалась срочная операция, и хирург не мог понять, как ей вообще удалось проделать такой путь) женщина узнала, что ее сыновья-погодки живы, находятся в Германии, и, отчаявшись получить разрешение на выезд, пошла к ним из Киева пешком. Буквально пешком, в самодельных плетеных туфлях. Что ее не убили ни в бесконечно долгой дороге через всю Украину, ни при нелегальном переходе польской границы через лес, можно считать чудом. Сама же она была готова или дойти, или погибнуть. Такая натура досталась и ее сыну.
Однажды Роман Гуль спросил приехавшего в Берлин Юрия Тынянова, «что он думает: как могла бы сложиться моя судьба, если б я вернулся в Россию? От неожиданности вопроса Тынянов остановился и проговорил очень серьезно:
— Как? Могу вам сказать. Прежде всего, у вас произошел бы психологический шок такой силы, что не знаю, оправились ли бы вы от него. Ведь, живя в Германии, вы совершенно не представляете тяжести нашей жизни. Вы серьезно думаете о возвращении?
— Нет, не думаю, а спросил вас только так, примериваясь…
— Бросьте, забудьте навсегда все ваши «примеривания». Оставайтесь здесь, где живете человеческой жизнью. У нас душевно жить очень, очень трудно. Из этого прекрасного далека вы представить себе этого не можете. Но вы поймете это, как только переедете границу…»
«Примеривание» Гуля было гипотетическим, но понятным: в 20-е годы еще не опустился железный занавес и советские писатели нередко приезжали в Берлин, многие книги, изданные за границей, легально продавались в СССР, а русская литературная жизнь в Германии была настолько интенсивной, что в один год русских книг там вышло больше (!), чем немецких. Но несмотря на ошеломляющий эффект этой информации, которую Гуль сообщил в своей автобиографической книге впервые, гораздо больше ошеломляет не количественное, а качественное содержание жизни русской эмиграции тех лет. Плотность интеллектуальной среды, образованной не только литераторами, но и философами, театральными деятелями, музыкантами, художниками, учеными, — была колоссальная, не шедшая ни в какое сравнение с СССР. Одних книжных издательств в Берлине было сорок, крупных неполитических Гуль насчитывает пять, и каждое из них выпустило больше тысячи наименований книг. К 1924 году только изданий русских классиков — Льва Толстого, Пушкина, Достоевского, Чехова и других — вышло семьсот одиннадцать. Авторы-современники тоже издавались бесперебойно во всем их разнообразии.
Поскольку Гуль работал в журнале «Новая русская книга» и был редактором литературного приложения к газете «Накануне», а главное, вследствие его коммуникабельности, — общение с приезжающими из СССР писателями было у него самое близкое. Многие в такой ситуации свели бы свои воспоминания к собранию баек. Гуль же, при всем внимании к деталям и подробностям, отбирает лишь существенное.
Так, вспоминая о Константине Федине, с которым дружески общался, он рассказывает, как тот объяснял ему происходящее на родине — например, почему там сошли на нет песни, любимые многими: «И „Марш Буденного“, и „Кирпичики“ умерли потому, что уж очень все их пели, а власти наши не любят, когда нация хоть на чем-нибудь объединяется, пусть даже на песне (буквальные слова Федина. — Р.Г.)…».
Но, пожалуй, самое яркое воспоминание связано с последним приездом Федина в Берлин:
«На прощанье сказал:
— Ну, теперь вряд ли когда увидимся. Скажу тебе прямо: если меня вызовут в известное учреждение (это учреждение талантливый Владимир Войнович хорошо называет «куда надо». — Р.Г.) и будут спрашивать о тебе, скажу, что ты продался иностранным разведкам.
Я обмер и взмолился:
— Костя, да ты что, в уме? Скажи, что я противник террора, коллективизации, диктатуры партии, всё как есть.
Но Федин безнадежно махнул рукой:
— Все вы, эмигранты, одним миром мазаны. Да ты понимаешь, что если я скажу, что ты «идейный противник того-сего», там этого просто не поймут? Это для них слишком сложно. А надо сказать так, чтоб им было понятно. Вот «продался иностранным разведкам» — это им вполне понятно, это на их языке.
И Федин так убедительно об этом говорил, что я в свою очередь махнул рукой и сказал:
— Ну, говори, что хочешь, как тебе удобней.
— Да, может, меня никто и спрашивать не будет. Это так, на всякий случай говорю. А тебя прошу: если будешь писать обо мне — выбирай самые черные краски, не стесняйся, пожалуйста, пиши, что я лакей компартии, что я сволочь, что я изнасиловал кошку… это для меня будет самое подходящее.
Не знаю, вызывали ли Костю те, кому надо, туда, куда надо, но я о Федине с тех пор ничего не писал. Когда жена меня как-то спросила: «Как ты думаешь, что произошло с Фединым?» — я так объяснил его человеческое и писательское падение. Во-первых, Федин очень больной человек. Во-вторых, он от природы человек слабый, эгоцентрический, а таких тоталитаризм подламывает мгновенно и без возврата. В-третьих, Федин до мозга костей «литератор», и «литератор» тщеславный, он хочет удержаться во что бы то ни стало на верху пирамиды, причем, конечно, чувствует, что талант от него уходит. А чем дальше в лес, тем больше дров: Федин полностью перешел на халтуру соцреализма. Но тут держаться на верху пирамиды можно было, только став «литературным функционером».
Но как в СССР произошло то, о чем Гуль говорит, что «преждевременный склероз всей так называемой „классической“ советской литературы — явление давно очевидное. Она — „неперечитываема“: все эти „Цементы“, „Братья“, „Хлеба“, „Как закалялась сталь“, „Разгромы“, „Русские леса“, „Железные потоки“ и прочее», — так и жизнь русской Германии сделалась невозможной. Там это произошло вследствие трагедии Веймарской республики: после краха слабой и недолгой немецкой демократии «взломали культуру страны вырвавшиеся из общественной преисподней варвары».
Роман Гуль стал свидетелем первого сожжения книг на площади Оперы в Берлине:
«Оранжево вздрагивая в окнах старинных домов, всё кровавей разгоралось пламя громадного костра перед университетом. Бой барабанов, взвизги флейт, гром военных маршей. В темноте мечутся снопы сильных прожекторов. И вдруг, подняв правую руку к огнедышащему небу, толпа запела „Знамена ввысь!“. А когда песня Хорста Весселя в темноте замерла, от костра, в красноту ночи необычайной мощности громкоговоритель прокричал:
— Я предаю огню Эриха Марию Ремарка!
По площади прокатился гуд одобрения, хотя, думаю, вряд ли «площадь» читала Im Westen nichts Neues. Под этот многотысячный гул с грузовиков чьи-то красноватые (от огня) руки — множество рук! — стали сбрасывать в пылающий костер книги, и пламя внезапным прыжком поднялось в ночную тьму, и, как живые, закружились горящие страницы книг. Общее ликование. И — с точки зрения зрелищной — это, пожалуй, захватывающе, как океанская буря, землетрясение, потоп, как извержение лавы темных человеческих страстей. Это было вроде разгула озверелой нашей солдатчины в Октябре».
Сомнений в том, можно ли жить в стране, где происходит подобное, у Гуля не было. К лету 1933 года ему удалось получить французскую визу. Собраться в путь с семьей было не просто, тем более что имелся уже и небольшой, но свой дом, собственноручно построенный вместе с братом на купленном за небольшие же деньги участке земли в деревне близ Берлина… Но собраться Гуль и не успел: в июле он был арестован и помещен в только что устроенный концлагерь Ораниенбург (впоследствии вместо него СС организовала Заксенхаузен), куда отправляли политических противников нацистской власти, в основном социал-демократов и евреев. В случае Гуля произошло недоразумение: его книга, изданная во Франции, называлась «Борис Савинков. Роман террориста», и малообразованный полицейский решил, что ее автор и есть террорист. Однако жене Гуля пришлось приложить огромное усилие, чтобы с помощью влиятельного знакомого добиться освобождения мужа. И хотя сам он находился в концлагере на правах политического эмигранта под защитой Лиги Наций, с которой гитлеровцы тогда еще считались, — увидел он там достаточно физических расправ и унижений, которым подвергались другие заключенные. И в очередной — и не последний — раз начал все заново во Франции.
Большого мужества был человек. С сильной основой личности, со врожденной способностью отличать белое от черного и в сложном многоцветном мире действовать в соответствии с пониманием, что это отличие существует.
Так что правильно названа издательская серия, в которой выходит его автобиография: это в самом деле актуальная книга.
*Писатель Анна Берсенева (Татьяна Сотникова) признана Минюстом РФ иноагентом