Posted 11 января 2022, 07:38

Published 11 января 2022, 07:38

Modified 7 марта, 13:09

Updated 7 марта, 13:09

Из огня да в полымя: вышла книга о драматичной судьбе сына Марины Цветаевой

11 января 2022, 07:38
Воспитанному в Париже юноше пришлось привыкать к страшным реалиям сталинской Москвы

Анна Берсенева, писатель

Издание в 2004 году дневников Георгия Эфрона, сына Марины Цветаевой, стало значительным событием, потому что открыло читателям человека яркого и незаурядного. Документальный роман историка Сергея Белякова «Парижские мальчики в сталинской Москве» (М.: АСТ. Редакция Елены Шубиной. 2022) погружает читателя в гущу московской жизни, с которой Георгий Эфрон так хотел сродниться.

Возвращение Марины Цветаевой в СССР в 1939 году было трагическим изначально. В отличие от своей старшей дочери Али, горячей сторонницы социалистического строя, который она представляла себе в духе советской пропаганды, Марина Ивановна не питала никаких иллюзий относительно счастья, будто бы ожидающего ее в советском государстве. Но после разоблачения ее мужа Сергея Эфрона, активно работавшего на НКВД и вынужденно эвакуированного на родину, возможности жить во Франции у нее не оставалось. Естественно, что ее сыну-подростку Георгию - по-домашнему Муру - не оставалось ничего кроме отъезда в Москву вместе с матерью.

Мур родился в Чехии, вырос в Париже, считал себя русским и, как многие европейские и особенно французские молодые люди, придерживался левых убеждений. СССР казался ему воплощением антибуржуазности, общественной новизны и всего лучшего, к чему стремится человечество. После ареста отца и сестры сохранить эти представления было непросто - одна из первых записей в его дневнике: «Конечно, главное, самое наиглавнейшее — это дело папы и Али, над которым я ломаю себе голову». И это ведь Мур «всего лишь» выстаивал вместе с матерью многочасовые очереди с передачами в тюрьму. И это еще Аля не могла написать ему, как ее избивали на допросах дубинками, которые у доблестных чекистов назывались «дамскими вопросниками». И это еще он не знал, что Сергея Яковлевича пытками довели до безумия. Мур считал, что его сестра и отец стали жертвами трагической ошибки, которая вскоре будет исправлена. «Я надеюсь от всего сердца на праведность НКВД; они не осудят такого человека, как отец!» - писал он в дневнике. Следует признать, что чистому сердцем пятнадцатилетнему французскому мальчику это было куда более простительно, чем каким-нибудь партийным функционерам, которые говорили и писали подобное.

Сквозь весь дневник, который Мур вел в 1940-1943 годах, проходит горячее желание не разочароваться в действительности, окружившей его в Москве. Однако это желание не застит ему глаза. Он был до глубины души потрясен, когда склочные соседи по коммуналке, в которой им с матерью после долгих мытарств удалось снять крошечную комнату, набросились на Марину Ивановну с грубыми попреками. Его скептический ум не позволял умиляться убожеству и с пониманием относиться к невежеству. Мура возмущало, что его ровесники совершенно не интересуются политикой и даже не понимают, что это вообще такое, не знают и не хотят знать ничего, происходящего за пределами их страны, бездумно повторяют пропагандистские штампы. Кстати, и французского писателя Андре Жида незадолго до того поразило, что советская молодежь совсем не знает иностранных языков, объясняя это тем, что «нам за границей учиться нечему».

Дмитрий Сеземан, друг Мура, тоже сын русских агентов НКВД, привезенный родителями из Франции в СССР и чудом вернувшийся в Париж в 1976 году, сказал по возвращении: «Две культуры — это ведь не две суммы знаний, это два образа мысли, два ощущения мира. Русская, как только я попал в Россию, поразила меня и пленила. Тем не менее всё, что я до этого во Франции читал, учил, всё, что мне внушали, противилось неразумному и восторженному, как полагалось, приятию действительности». Эти слова в полной мере относятся и к Георгию Эфрону.

«Два высоких мальчика, одетых по парижской моде, ходили по московским улицам и говорили по-французски. Говорили вполголоса, чтобы другие люди не оглядывались на них. Больше всего друзья говорили о литературе».

Еще - «вспоминали Париж и уверяли друг друга, будто там сейчас нечего делать, вовремя уехали».

Еще - ходили в «Националь», пили там вино, коньяк и лучший в Москве кофе. Георгий платил за друга, потому что Цветаева неплохо зарабатывала переводами и, хотя ее с Муром московская жизнь была страшно бесприютной и неустроенной, денег на карманные расходы у ее сына почти всегда хватало.

Еще - воображали свой будущий феерический секс и разглядывали девушек. Разглядывали вообще все детали московской действительности. Мур был очень наблюдателен, намеревался стать писателем и жадно впитывал в себя жизнь.

А жизнь сталинской Москвы - витрины СССР - была изобильна. Как живет огромная нищая страна, Мур увидит в эвакуации, в Елабуге, после самоубийства матери, когда окажется «один, в чужой стране (он всё больше понимал, что в чужой). И никого рядом».

Но одиночество и нищета ему еще только предстояли. Пока же в московских магазинах хватало разнообразных свежайших продуктов. Пломбир действительно был вкусен - ему Сергей Беляков посвящает в своей книге отдельную главку. Конфеты волшебны. Крабы дешевы. (Мур был один из немногих, кто их покупал). «Скажем, в обычном магазине №19 Сталинского райпищеторга на Преображенском валу продавалось пять сортов селедки, или, как тогда говорили, «сельдей», 13 видов копченой рыбы, 19 сортов колбас, 12 видов рыбных консервов и “десятки сортов конфет, печенья, бакалейных товаров, разнообразная зелень”. Всё это было распределено по отделам — хлебному, кондитерскому, мясному, рыбному, овощному, гастрономическому. Причем в рыбном отделе продавали и живую рыбу, которую вылавливали сачком из большого аквариума. В штате магазина был даже повар (товарищ Монастыренко), консультировавший покупателей», - пишет автор. Его книга - интереснейшая энциклопедия московского быта. Он подробно описывает, что представляли собой московские парки, аптеки, танцплощадки, кафе, рестораны, универмаги… И, конечно, лучшее, что было в Москве - ее культура.

«Москвичи любили музыку, и музыка окружала их. На московских бульварах играли духовые оркестры. Потом их заменили репродукторы, передававшие не одни лишь последние известия и вести с полей, но и песни советских композиторов, оперные арии, арии из оперетт, увертюры и даже целые фортепьянные и симфонические концерты. Такие репродукторы стояли на остановках, на перекрестках, в парках».

Любивший музыку Георгий Эфрон покупал абонемент в филармонию. За французскими книгами почти каждый день ходил в Библиотеку иностранной литературы. Смотреть Матисса и Пикассо - в Музей западного искусства.

Сергей Беляков считает, что «вообще-то он гнал от себя мысли о Франции, старался не жалеть о прошлом: «О Париже я не тоскую — раз тот Париж, который я знал, безвозвратно исчез — так оно и должно быть». Нет большего критика отечества, чем недавний эмигрант. Он старается самого себя убедить, что решение принял правильное, что уехать надо было и пути назад нет. В этом и Мур, и Митя еще в апреле были согласны: «Франция, в сущности, кончилась с нашим отъездом оттуда. Действительно, вскоре после моего отъезда началась война, и всё остроумие, весь блеск, всё, что я так любил во Франции, абсолютно сошло на нет». Они почему-то решили, будто там не выходит других книг, кроме военных, что кафе опустели, а Париж «потерял свой привлекательный облик всемирного культурного центра».

Но при этом в самом откровенном, пронзительном письме, написанном с фронта в январе 1943 года, Мур признался: «И последняя моя мысль будет о Франции, о Париже, которого не могу, как ни стараюсь, забыть».

Авторы многих статей о Муре любят отметить его самоуверенность, высокомерие, избалованность. Документальный роман Сергея Белякова в полной мере убеждает: не стоит считать самоуверенностью юношескую уверенность в своем праве на счастье, а высокомерием - беспощадно зоркую честность. Что же до избалованности… «История повторяется, - написал Мур в своей последней открытке, отправленной в 1944 году с фронта тете. - И Ж.Ромэн, и Дюамель, и Селин тоже были простыми солдатами, и это меня подбодряет». Он был автоматчиком, и его ранили в Белоруссии, под деревней Друйки, во время атаки. Грузовик, на котором раненых повезли в медсанбат, был атакован немецкими самолетами.

«Машина превратилась в огромный факел. Вспышка пламени была не только последним, но и первым, что, должно быть, увидел в своей жизни Мур. Цветаева писала, будто “в самую секунду его рождения на полу возле кровати загорелся спирт, и он предстал во взрыве синего пламени”. Вся жизнь между двумя взрывами. Появился из огня и ушел в огонь».

Как же это невыносимо горестно…

В начале 70-х годов одному из биографов Георгия Эфрона удалось найти его ротного командира, Гашима Мамед Али-оглы Сеидова, который работал тогда учителем в Азербайджане. Тот сказал о своем солдате: “Скромный. Приказы выполнял быстро и четко. В бою был бесстрашным воином». Об избалованности и высокомерии не сказал ни слова. А потом ротный добавил уже в письме: “Эфрон Георгий Сергеевич героически, мужественно сражался со злейшим врагом нашей Родины и отдал свой молодой жизни <...> прошу передайте матери Эфрона, что мы гордимся с ней, так как она воспитала сына Героя”.

Передавать было уже некому, разве только сестре, освободившейся из лагерей и ссылок лишь после смерти Сталина. Трагедия этой семьи так же безмерна, как трагедия всего русского ХХ века. В том числе и его парижских мальчиков.

Подпишитесь