Posted 4 сентября 2021,, 09:15

Published 4 сентября 2021,, 09:15

Modified 23 декабря 2022,, 13:51

Updated 23 декабря 2022,, 13:51

Михаил Кукин: Хочу не торопясь порассказать в стихах/О том, как я живу без правил.

Михаил Кукин: Хочу не торопясь порассказать в стихах/О том, как я живу без правил.

4 сентября 2021, 09:15
Михаил Кукин — участник «Коньковской школы» и постоянный ведущий поэтических вечеров в рамках программы «Культурное дело». Расскажем о творчестве поэта, без которого невозможно представить современную российскую поэзию.

Сергей Алиханов

Михаил Кукин родился в 1962 году в Москве. Окончил МГПИ (факультет филологии) и аспирантуру ИМЛИ РАН.

Автор книг стихов «Коньковская школа», «Состав земли».

Кандидат филологических наук, доцент Института Общественных наук РАНХиГС.

Поэтика Михаила Кукина вбирает в себя мотивы и приемы разных эпох. При полной свободе выбора тем и жанров, поэтом тщательно соблюдаются границы между высоким и низким, вымыслом и реальностью, а главное между действительностью и искусством. Всегда ощущается лирическая осанка поэта, который не ждет ослабления общественных запретов. Художественная манера и направление творчества предопределяются только собственным утонченным литературным вкусом. Лирические гиперссылки не приводят к набившим оскомину узнаваемым постмодернистским фигурам. Основные контексты —между пушкинским «жестоким веком» и нашей духовной затянувшейся пересменкой:

И дождь проходил, и вечерняя пахла трава,

и солнце горело на каплях смородины красной.

Я сна не запомнил. Наверно, мне снились слова,

чтоб просто сказать, что и вправду мудра и прекрасна

текущая жизнь, проходящая мимо меня,

которой нет дела до нашей тоски и тревоги, —

и дверь открывали, и в сумрак полоска огня

ложилась из кухни, споткнувшись на мокром пороге...

Удивительным образом лирика Михаила Кукина отражает процессы текущих общественных изменений. И авторская оценка вбирает не только собственное мнение. Невероятным образом, свозь интонации стихов на нас смотрит, как бы с высшей точки зрения пушкинский взгляд — некий аналог Высшего суда. В текстах всегда главенствуют выработанные предшествующими поколениями поэтов — начиная с Державина —культурные традиции.

Поэтическая концепция — в единстве логического и исторического развития. Спонтанные идеи и свободные ассоциации, без которых поэзии быть не может! — основаны на характере поэта, на его неукоснительном стремлении повторить «Северный ренессанс» в возрожденной России:

Коль колесо времен свершило полный круг,

Средь русских гениев, где всяк другому равен,

Теперь хочу избрать, испробовав твой звук,

Тебя в наставники, Державин...

И проходя дворами, осень вижу я —

Еще несмелую! Сентябрь лишь на пороге.

И грусть внезапная вдруг трогает меня

При виде листьев на дороге…

Прекрасный вечер Михаила Кукина на Фестивале поэзии в Мюнхене — видео:

Михаил Кукин любезно ответил на мои вопросы о судьбах отечественной поэзии:

— Вы создатель и представитель «Коньковской школы» или «КуФёГа» (Кукин, Фёдоров, Гадаев). Поэтические школы и объединения были очень свойственны Серебряному веку. Очень значительны недавние «Лианозовская школа», «СМОГи». Что дает современной поэзии наличие поэтических школ, и в частности «Коньковская школа»?

Не создатель, а именно представитель! А проще говоря, один из участников. Поэтическое содружество КуФёГа (Михаил Кукин, Игорь Фёдоров, Константин Гадаев) возникло не как «литературная школа», мы не писали никаких общих манифестов, не выбирали среди себя «наставника», не назначали друг друга на должности секретарей и т.д. Поэтому, кстати, названия «Коньковская школа» мы стараемся избегать. Это красивое название появилось давным-давно в одной уже исчезнувшей газете, в статье критика Александра Панова.

Наше содружество — в первую очередь, круг близких друзей, пишущих стихи, но ставших друзьями еще раньше, в армейские и студенческие годы. Внимание, серьезное отношение к стихам друг друга пришло в нашем кругу уже позже, когда нам было ближе к тридцати, в конце 1980-х.

Отвечая на вторую часть вопроса, скажу, что наличие «школ» в современной поэзии не дает, как мне кажется, ничего. В советское время поэтическая школа (группа) могла помочь поэту, особенно молодому, противостоять напору официоза. Вот Вы упомянули лианозовцев — это их случай. Если твои стихи не печатают, то надо же хоть кому-то, и лучше всего близкому, понимающему, их прочесть!

В наши дни поэты куда свободнее и индивидуальнее, практически у всех есть возможность печататься, для этого достаточно иметь блог с несколькими десятками подписчиков.

О каких-то заметных современных поэтических школах, с громкими именами, я не слышал. Отсутствие «школ» мне кажется вполне нормальным: у поэтов, ну кроме разве что уж совсем начинающих, сейчас нет большого резона объединяться. Общий вектор времени, как я его чувствую, скорее, обратный — к большей индивидуальности, к обособлению.

А содружество КуФёГа — это круг друзей-поэтов, читающих и обсуждающих стихи друг друга, говорящих о жизни, и т.д.

— И Осип Мандельштам, и Анна Ахматова, и все Шестидесятники работали — как бы мы сейчас сказали — исключительно со звуковыми файлами.

-Все стихи «Воронежской тетради» Осипа Мандельштама записала Наталья Штемпель — поэт читал ей «Тетрадь» наизусть, и стихи сохранились исключительно благодаря единственному рукописному экземпляру Натальи Штемпель. Подобное же свидетельство о работе Анны Ахматовой мы находим у Владимира Вейдле: «Она (Ахматова) мне сказала, что, слагая стихи, она никогда в руки не берет пера и бумаги. Работает долго над каждым стихотворением, но записывает его лишь в полностью отделанном виде после того, как прочла друзьям, порой через неделю или две после эстрадного его чтения». Мне посчастливилось бывать на поэтических вечерах Шестидесятников. Никто из них не читал со сцены ни одного стихотворения ни с книги, ни с листа. Читая стихи, они всегда смотрели в глаза зрителей и слушателей тысячных залов.

В последние годы мне много раз довелось присутствовать на вечерах поэзии, которые Вы проводите в РАНХиГС — в рамках прекрасного проекта «Культурное дело». И всегда я находился рядом — в полутора-двух метрах от поэта, снимая видео. Обычно поэт читает свои стихи с экрана смартфона, передвигая пальцами текстовой файл озвучиваемого стихотворения, или неотрывно читает стихи со страниц сборника, изредка поглядывая на слушателей.

Современные поэты, можно сказать, работают исключительно с текстовыми файлами.

Как Вы объясните подобное изменение в поэтической работе?

Это очень интересный вопрос! Попробую предложить несколько гипотез. Но, для начала, замечу, что работа с черновиком на бумаге и работа с черновиком в голове — не совсем то же самое, что чтение на публике наизусть или чтение по книжке. В первом случае мы говорим о разных привычках сочинять стихи, во втором — о привычках вести себя на выступлении.

В истории русской поэзии есть два ярких примера — два гениальных поэта — один из которых известен своими густыми, многослойными бумажными черновиками, а второй — «работой с голоса», это Пушкин и Мандельштам. Думаю, что каждый из них делал так, как ему было удобнее. Никакого преимущества одного метода сочинения над другим я не вижу.

Другой вопрос — о манере выступать. И здесь, внутри одного поэтического поколения, я вижу прекрасный пример, двух замечательных поэтов, любимых многими: Сергей Гандлевский и Тимур Кибиров. Гандлевский, как правило, стоит перед залом и читает по памяти, глядя на слушателей. Кибиров, если есть возможность, сидит на стуле и читает, глядя в книжку или на распечатанные стихи. За этим, при желании, можно увидеть два разных понимания «образа поэта». Первый — более романтический и возвышенный, второй — сознательно прозаический, приглушенный. Читающий стоя и по памяти как бы говорит: я поэт. Читающий сидя и по книге говорит: вот стихи, вот текст. Кроме того, тут видна разная дистанция между поэтом и публикой: человек, стоящий над залом, над слушателями, и человек, сидящий в зале, среди тоже сидящих слушателей... Всё это, конечно, довольно условно и даже спорно, можно трактовать мой пример и иначе. Но разница в манере — явная, наглядная.

Теперь о гипотезах, о звуковых и текстовых «файлах», о которых Вы говорите. Первое предположение: популярное сейчас чтение с листа или экрана - следствие увеличившегося, избыточного потока информации, которую современный человек вынужден держать в голове, в своей, так сказать, «оперативной памяти». Чтобы облегчить сложившуюся ситуацию, человек привык прибегать к внешним носителям и хранилищам информации. Это касается не только чтения стихов, но и других современных привычек: например, не держать в памяти того, что можно быстро посмотреть в интернете (даты, имена, правописание разных слов и т.д. — примеры тут бесчисленны). Помню, в молодости я держал в памяти несколько десятков телефонных номеров, сейчас, спасибо смартфону, я помню, наверное, 4-5 телефонных номеров от силы. Не исключено, что это явления одной и той же природы.

Думаю, что память у людей не стала «хуже», хотя она и кажется ослабевшей, но так это выглядит только на фоне предыдущих культурных привычек, на самом деле — в структуре памяти произошло перераспределение, переформатирование. Как будто мы экономим какую-то ее часть, чтобы использовать ее для чего-то другого. Отсюда, в частности, наше нежелание помнить, запоминать наизусть тексты, которые можно легко извлечь из кармана в любой момент — смартфон есть у каждого.

Второе предположение: на поэтов, как и на всех остальных, влияет так называемая «визуальность» современной культуры, о которой так много говорится. В конце концов, текст на бумаге/экране — это тоже частный случай визуального, и визуальное, если смотреть на вещи широко, в современном явно наступает на звуковое.

Третье предположение: в ряде случаев чтение стихов с листа можно объяснить характером самих стихов. Я говорю о верлибрах, которых сейчас в русской поэзии становится все больше. Очевидно, что верлибры запоминать гораздо сложнее, чем традиционную рифмованную силлабо-тонику. Читая верлибры, чтобы не ошибиться, гораздо комфортнее посматривать на текст, если есть такая возможность. Особенно если ты нацелен не на то, чтобы «показать себя», а на то, чтобы как можно точнее, без запинок и ошибок, донести до слушателя свой текст.

Уверен, что все эти гипотезы можно оспорить, равно как и предложить совсем другие — социальные, психологические и т.д. — объяснения указанному феномену наметившегося перехода от звука к букве. Но Ваше наблюдение - очень интересно и подталкивает к размышлению и к разговору...

Творчеству Михаила Кукина посвящено много статей и научных исследований.

Татьяна Зверева, доктор филологических наук в «Уральском Филологическом вестнике» анализирует: «…пушкинский подтекст способствует актуализации смыслов, связанных с проблемой поэтического творчества. Михаил Кукин принадлежит к поэтам «коньковской школы», возродившей в современной литературе жанры, послания, идиллия, эпитафия, с установкой на принципиально частный и домашний характер поэтического творчества... отрефлексированное отношение к классической традиции — читатель имеет дело с множественными отсылками к греческой и римской античности...

Будучи профессиональным филологом, поэт в совершенстве владеет инструментарием анализа текста, аналитика неизбежно включается в творческий процесс, и творчество Кукина содержит в себе элементы исследовательской рефлексии.

Современность не только испытывается этим взглядом, но отчасти и преображается благодаря классическому языку. Каждый поэт находит «свой ракурс бессмертия». В ситуации «онтологической неопределенности» Кукин берет державинские уроки и учится азбуке утверждения. Творчество современного поэта направлено на выявление внутренней гармонии мира. Реабилитация языка необходима автору, чтобы обрести принципиально иной угол зрения на сегодняшний день.

По Кукину, человеческое счастье обусловлено не свойствами реальности, а свойствами человеческого зрения. Поэзия есть труднейшая работа по воскрешению реальности, ее внутреннему преображению. Блаженство обретается в настоящем, но никогда не в будущем... поэты «коньковской школы» актуализируют жанр послания. Дружеский, подчас очень интимный разговор, основан на признании безусловной ценности приватной жизни. Поэтический диалог воскрешает литературную ситуацию начала XIX в. и становится понятым только при реконструкции поэтического и биографического контекста…».

Андрей Анпилов — поэт и прозаик написал: «…отныне «коньковской школой» в истории литературы будут именоваться они: Кукин, Гадаев, Федоров.

Что характерно для этой школы? В центре внимания — частная жизнь. Стихосложение — где-то наравне с влюбленностью, дружбой, отдыхом на лоне природы, с чтением, с отрадными (по большей части) воспоминаниями. Что-то вроде домашнего музицирования. Поэзия — дитя свободы, праздности и лени. Как для Батюшкова, Языкова и Пушкина-лицеиста. Стихи — артистичные, обаятельные, открытые как мировой культуре, так и непосредственным впечатлениям. Лирический герой — обычный хороший (без демонизма и шестых чувств) человек, узнаваемый современник, изрядно образованный, наделенный литературным даром и чувствительностью. Это поэзия вновь обретенной «нормы» — адекватной реакции на постутопический мир, где всему вновь назначено свое место. Радостное — радует, абсурдное — ужасает, будущее — заботит. Свое место назначено и вдохновению. Читатель не узнает о поэте того, что тот не считает нужным сообщить. Самоограничение — добровольно.

У Михаила Кукина — слух музыканта и глаз живописца. Мир звучит. Стихотворение — нотная партитура: звуковой и визуальный импрессионизм и есть призвание поэта. Он вводит в свои стихи «внутреннюю рефлексию». Кукин не боится прямой речи, не ерничает попусту. Ни над лирическим героем, ни над стихами.

Сама же «Коньковская школа» (первый раздел книги) — сюжет взросления. Вытеснения Зрения — Знанием. …он жертвует тем, что у него лучше всего и естественней получается, — даром ритмически говорить в рифму. Жертвует, очевидно, ради подлинности высказывания, ради возможности новой искренности… стихи поэтов коньковской школы — остро отдают озоном. …и в ХХI веке есть те, в ком возродился дух поэзии пушкинской плеяды...».

Драгоценное это качество предстоит оценить и нашим читателям:

* * *

И эту женщину несчастную в метро,

и над рекой открывшийся вдруг город,

жерло тоннеля и моста ребро,

стальное небо и январский холод

запомнить и держать в себе, дожать

до сгустка, чтобы слово отступило,

чтобы сама собою говорила

суть? точность? боль? —

не знаю, как сказать.

* * *

М. К.

Утро гремит у подъезда широкой лопатой,

греет моторы, стоит, напевая, под душем,

лоб поднимает над жаркой подушкой измятой,

пудрится, мылится, душится, волосы сушит,

ложечкой звякает, наскоро чистит ботинки,

в скверик выводит собаку и красит ресницы,

маслом ложится на хлеб, бьет ладонью будильник,

льется из крана, над чашкой кофейной дымится,

в мутное небо рассвет выпускает, грохочет

мусорным баком, буксует на льду, вызывает

лифт, и включает приемник, и в школу не хочет,

кашляет, лезет в автобус, ключи забывает,

и настигает во сне, сколь угодно глубоком,

бреется хмуро, и пастой зубною плюется,

и от плеча моего твою теплую щеку

силится все оторвать. И ему удается.

* * *

Глаза не видят, и ты не веришь,

уткнулся лбом в стекло, а там деревья –

их серо-бурая кора,

и вверх торчат безжизненные ветки,

и грязноватый снег внизу. И слякоть у обочин.

Но просияет синь, и молодая,

сперва как редкий золотистый пух,

потом сочнее, и темней, и звонче,

ударит зелень.

Не видишь? Ну и что?

Так и любовь, покинув дом,

в нем оставляет память и надежду.

Живи давай.

Не можешь, а живи.

* * *

Я спал на веранде, а день проходил стороной —

кололи дрова, вдалеке окликали кого-то.

И дождь начинался, и падал шумящей стеной,

и яблоня льнула дрожащей листвой к переплету.

И дождь проходил, и вечерняя пахла трава,

и солнце горело на каплях смородины красной.

Я сна не запомнил. Наверно, мне снились слова,

чтоб просто сказать, что и вправду мудра и прекрасна

текущая жизнь, проходящая мимо меня,

которой нет дела до нашей тоски и тревоги, —

и дверь открывали, и в сумрак полоска огня

ложилась из кухни, споткнувшись на мокром пороге.

* * *

Особенно дожди: как пеленой,

окутан монотонным и негромким

певучим шумом, где-то за стеной

семья, соседи, и всю ночь в потемках

трава и листья лепетом полны,

и шепчет крыша над уснувшим домом —

особенно дожди душе нужны,

чтобы припомнить то, что ей знакомо

по прошлой жизни, чтобы каждый звук,

любая вещь —

всё стало сгустком смысла,

и вечный мир сквозь утлый быт вокруг

вдруг просиял, и зазвучали числа

гармонии, томящейся во всем,

и тьма — и та светилась тайным светом.

Особенно дожди, деревья, дом,

веранда, ночь, Анциферово, лето.

* * *

Косте Гадаеву

Утром, Костя, на дороге

встретил я, оторопев,

загорелых, длинноногих

на велосипедах дев.

Кудри черные вилися

по плечам и по спине.

Тихо мимо пронеслися,

как видение, оне.

Гром небесный не раздался!

Не ударили в набат!

Только в воздухе остался

парфюмерный аромат.

Я пошел своей дорогой

за бетонку по грибы,

размышляя понемногу

о превратностях судьбы.

Что-то о судьбе я думал.

Что - и сам я не пойму.

Знаешь, этакие думы,

непостижные уму.

Что-то о свободе воли,

о начале всех начал...

А как перешел я поле,

вовсе думать перестал.

Просто шел с пустой корзиной,

с сыроежками двумя,

по лесной дороге длинной,

папироскою дымя.

* * *

Шли день и ночь, не ставили шатры,

Боялись потерять ее из вида.

И вот — закрыли небо облака.

Куда теперь несем свои дары?

В какой ты стороне, земля Давида?

И снег пошел, сперва легко, слегка,

Но дальше — гуще. Караван притих.

Земля и небо — все вокруг белело.

А снег ровнял долину и холмы.

И вот нашло уныние на них.

Намаявшись в пути, слабело тело.

И все-таки средь снежной этой тьмы

Светилось что-то... «Рядом есть жилье. —

Сказал погонщик. — Слышу, тянет дымом.

Наверно, пастухи...» И вот на дым

Они свернули обсушить свое

Сырое платье, и вошли с пустыми

Руками — и предстали перед Ним.

ЗИМА

Видно с птичьего полета,

как охотники с охоты

возвращаются по снегу.

И поджарые собаки,

сбившись в кучу, поспешают

за охотниками следом.

Добираясь до ночлега,

все промокли и устали

и выходят на вершину.

Уходя до горизонта,

впереди лежит равнина,

занесенная снегами.

Там далекие деревни,

и кирпичные руины,

и готические шпили.

Там деревья и каналы,

и катки, и конькобежцы,

и дороги, и плотины.

Там пиликают на скрипке,

и служанки носят воду,

и на кухне жмутся дети.

Там прядут и вышивают,

чинят порванные сети,

выпивают у соседей.

Там из липы вырезают

немудреные игрушки,

там расписывают глину.

Там в обнимку у харчевни

бродят пьяные солдаты

и горланят про чужбину.

В сером воздухе холодном

пахнет луковой похлебкой,

пахнет брагою и хлебом.

Тишина повсюду веет.

День смеркается короткий.

Не оглянешься — стемнеет.

* * *

Рукой тебя коснуться, не сказать

ни слова, улыбнуться, постоять

в толпе, смотря, как закрывают спины

чужих людей тебя, как ты идешь.

И выйти из метро под мелкий дождь.

Земную жизнь пройдя до середины,

и дальше надо двигаться! Ну, что ж.

* * *

М. К.

Ты наливаешь чай — пока упругой дугой

из чайника в чашку, блеснув, перебегает вода,

я успеваю понять, какой в этом скрыт покой:

в нашем здесь и сейчас — наше здесь и всегда.

Двое на утренней кухне. Уже светло за окном.

И в свете неяркого дня, сквозь будничный этот обряд

просматривается мир, где, в сущности, мы и живем.

— Тебе с молоком?

— С молоком.

Движенье. Улыбка. Взгляд.

* * *

Комки и крошки в краску разотру,

густую, грубую – как раз такую надо:

дымила ТЭЦ на ледяном ветру,

и лился свет на снег из «групп» детсада.

Те черные утра всегда со мной.

Песком посыпан двор. Скрипят полозья санок.

Искрится наст. Следы залиты мглой.

Но город копошится спозаранок.

Подъезды хлопают и выпускают пар,

авто заводятся, и глохнут, и по новой…

Остался дома новогодней жизни шар –

зеркальный, золотой, темно-лиловый.

Вези меня, отец (или я сам везу?),

навстречу свету ламп, в тоску казенной жизни,

у поздних звезд зеленых на виду

скребя полозьями по темени отчизны.

* * *

«― Послушай. О, как это было давно,

Такое же море и то же вино…»

Георгий Иванов

Теплым желтым сквозь синие зимние сумерки светит окно.

Через двор, чуть левее, сквозь ветки.

Сформулировать сложно... «Послушай, о, как это было давно?»

Или что-то подобное?

В сущности, смысл наблюденья, заметки

ускользает, но важное нечто — сквозит ли? болит? —

как признанье в любви,

как молитва без слов,

как прощенье.

Через двор эта лампочка в чьей-то квартире горит,

как положено символу — не уточняя значенья.

* * *

М.К.

С тобой пойти слоняться по музеям,

твоими заблестевшими глазами

смотреть, как руку держит на груди Ревекки

Исаак, и как внезапно оглянулась

та девушка гаагская,

как льется

уверенно (а это просто вечность)

Вермеера парное молоко,

как Халс веселый свеж...

Устанем к вечеру —

в апартаментах тесных

вина чилийского бутылку открываем,

почти что черного.

— Ну, за искусство? — дзынь!

Лети, душа, не думая о смерти,

свободна будь, мудра и терпелива,

не поддаваясь суетному веку

с его кровавой лентой новостей.

* * *

Сквозь проспекта шум надсадный,

из летучей зимней тьмы

мокрый воздух снегопадный

валит в комнату, где мы

спим с тобою (мы и кошки).

Спим, как будто смерти нет.

Или есть, но понарошку.

Вроде марли на просвет.

* * *

Муза, приди, помоги, дай поведать далеким потомкам,

Как меня Дима Шумилов яичницу делать учил.

Лук для начала берем, не крупный, не мелкий, но средний,

И обдираем с него дочиста всю шелуху.

Лук измельчив на дощечке, потом зачерствелого хлеба

Черного взявши кусок пальцами левой руки

(В правой по-прежнему нож!), на той же дощечке для резки

Режем на кубики хлеб. После петрушки пучок,

И базилик, и кинзу под краном промыв, отряхнувши,

Режем все вместе опять же, но, не мешая с другим,

Горкой зеленой лежать оставляем, к примеру, на блюдце.

Первое дело готово. Можно уже закурить.

Курим… За дымом табачным следя невнимательным взглядом,

Многое вспомнишь, о многом задуматься сможешь теперь.

Впрочем, труды-то стоят! Загасив сигарету, за дело

Снова пора приниматься: кружку большую найди,

Выбей туда два яйца… или три… все зависит от кружки

И от размера яиц. В кружку плеснувши воды,

Вилкой взбиваешь… И это готово. Теперь сковородку

Выбери и, если надо, вымой ее. Наконец,

Спички… Со спичками туго. Как правило, кончились спички.

Можно сходить в магазин. Или к соседям зайти.

Но, проявляя сноровку, попробуй зажечь зажигалкой:

Чиркни – и руку отдерни сразу, а то опалишь.

Если ты с третьим этапом справился, ставь сковородку,

Масла налей, не жалея, кубики хлеба и лук

На сковородку ссыпай, и следи, и, когда ты заметишь,

Что золотистым почти сделался лук, помешай.

Яйца пора выливать! Выливай их из кружки по кругу.

Сразу потом посоли, зеленью сверху посыпь,

Крышкой накрой и, огонь убавив, закуривай снова.

Утро сияет какое! Светом заполнена вся

Кухня. Немытые стекла – и те не мешают. Посуда

Радостно, ярко блестит. Чайник собрался кипеть

И запевает свою песенку. И холодильник

Тоже довольно урчит. Стоп! В холодильнике есть

«Клинского» пива бутылка, холодная – самое время!

«Реанимация едет», как Обрывалин шутил.

Выключи газ и крышку сними – что ты видишь?

Красиво и вкусно!

В толстый стеклянный стакан янтарного пива налей.

Небо, вставай за окном куполом синим бездонным!

День, распахнись, принимай! К встрече с тобою готов

Тот, кто соделал все так, все в точности, как научает

Эта поэма… Читатель! Время стрелою летит!

«Щиплет нас за ухо смерть», – заметил однажды Вергилий.

Но и на смерть есть управа. В частности, этот рецепт.

* * *

В метро табличка: «ван гог

номер 13 16».

Какой ван Гог? Не ван Гог — вагон!

Обчитался.

У ван Гога солнце, как рожь, колосится,

звезды лохматятся, синяя тьма шевелится,

любит он виноградные дали, цветущие яблони, вишни,

синеглазый и рыжий голландец…

Конечная.

Вышли.

По ступеням, в толпе…

23:23 на часах.

Что еще он любил? Воду и паруса.

Но главное откровение —

единая ткань творения,

живая, цельная ткань бытия…

Стоп, где ключи?

Верещит домофон…

— Открывай, это я.

РАВЕННА

Империя как любовь:

ее возвратить нельзя.

Дышат иначе, иначе смеются

юные племена.

На стертых ступенях сидят,

носят обломки имен,

другие поводы к войнам,

другие напитки,

другие культурные стереотипы —

но вот уже сами они

и их короли

превращаются в сон.

Мерцает мозаика. Своды просторны.

Вечерняя мгла затекла в галереи,

подняв удивленные брови аркад.

Входящий! Вглядись в наши лица.

С надеждой мы смотрим вперед.

С надеждой ты смотришь назад.

* * *

Хлеб. Камень. Огонь. Свет.

И не надейся, что проскользнешь.

Ничего другого у Бога нет.

Хлеб. Камень. Огонь. Свет.

О чем ты, сердце, поешь?

Уклончивых фраз, убегающих глаз —

сколько этого в мире добра!

Рассуждений, обеляющих нас...

Потерянного — и даже не раз —

фамильного серебра.

* * *

У ворот постоять, прикоснуться к белой стене,

помедлить немного, голову наклонив.

И наконец онеметь, довериться тишине,

уловив невесомый ее мотив.

Липы в зеленом золоте, что-то свое шепча,

теснее сойдутся. Птица присвистнет. Бабочка перелетит.

Луч пробьется, скользнет по траве, добежит до плеча

женщины, которая рядом стоит.

И фонтан — в тени, у ступеней, негромкий фонтан.

Века переживший мрамор, струя ледяной воды.

Вот, пожалуй, и всё.

Весь мир человеку дан,

чтобы его пересечь и войти в сады.

* * *

М. К.

Все сделано из воздуха: и ты,

рассеяно взглянувшая куда-то

поверх домов, и светлые листы

раскрытой книги, и крыло заката,

лиловое, с огнистою каймой,

и этот стол, и чашки, и печенье,

и красный твой халат, и голый локоть твой,

настольной лампы в стеклах отраженье,

закатный блик в недопитом вине,

будильник и бутылка на окне.

НА БЕРЕГУ

отцу

Нет смысла говорить.

Давай молчать.

Смотреть и слушать.

Смеркается.

Сливаются опять

вода и суша.

В неразличимо дымной синеве,

где голубее, где лиловей.

И два огня — тот прямо, тот правей.

Ни слова.

А мы, отец, сойдемся ли когда

поверх всех разногласий наших, споров

о сложном прошлом, смутном настоящем —

слепых, односторонних, как всегда?

На берегу какой-то человек

остановился, снял одежду, сделал шаг

навстречу небу и потом застыл,

чуть заступив, стоит, во мглу смотрящий.

Наверно, проверяет: как вода?

* * *

Серо, мокро и уныло —

оттого так сердцу мило.

Дождевая дробь стучит.

Глубоко душа молчит.

Под крылом у непогоды,

все на свете позабыв,

снова слышишь, через годы,

тот заброшенный мотив.

Не спугни протяжной ноты.

Вслушайся без суеты.

Слышишь? Это ты, не кто-то...

Весь, как на ладони, ты.

* * *

Опытный, разборчивый, унылый,

что ты хочешь от своей души?

Вот встают осенние светила,

начисто отмытые от лжи.

С чем сражаешься? Что любишь? Чем взволнован?

Что в потемках различаешь ты?

Синее неоновое слово,

тротуар и черные кусты.

* * *

Добрёл. Нажал на кнопку. Постоял.

Шагнул, вошел и за собою запер.

Всё. Тишина. Свобода. Интернет.

Вот старый друг, вживую 8 лет

не виделись.

Не пил, но снова запил.

«Пора валить!»

Вот новости...

О, нет.

Играй, Youtube, в моей ночной квартире!

А ты, вино, не лейся на палас.

Мир лжив, но представления о мире

как ты ни скролль их, лживей в десять раз.

* * *

Когда в душе покой и тишина,

не забывай о том, что жизнь страшна,

что так же кратки эти вспышки счастья,

как фотовспышки, что вообще разлад

нормален, что и в самый миг объятья

ты одинок, что ничего назад

не возвратить, что впереди провалы

на истинном, казалось бы, пути,

что легче пасть, чем этот груз нести.

И главное — что времени так мало.

* * *

Ляжет луч через кухонный стол —

вспыхнет чашка, и вилка заблещет:

сквозь воздушную толщу прошёл

этот луч и привычные вещи

превратил в ослепительный блик,

смазал контуры — так на мгновенье

меркнет Знанье, и чистое Зренье

видит мир, оторвавшись от книг.

Но с годами всё больше ценю

я спокойное, ясное Знанье.

Словно чьё-то наследство храню —

так хранят фотографий собранье,

так в музее картины хранят,

где отчётливы, как на ладони,

лик Младенца и копья солдат,

нищий посох и жемчуг в короне.

* * *

Разболится плечо — и никак ты его не уложишь,

ни с того ни с сего вспоминают ночные мозги:

был у Рембрандта друг, гениальный Ян Ливенс — и что же?

Вровень в Лейдене шли! — та же умная точность руки,

та же нежность, и дерзость, и взгляда волшебная свежесть,

свет и тень, золотистые кудри…

А вот и выходит на круг:

то ль эпоха слепа, то ль Фортуна крива —

хоть талант и учители — те же,

а лежишь, вспоминаешь в потемках:

был у Рембрандта в юности друг…

* * *

Утром снег — нетронутая бумага.

Белее, чем молоко.

Скрип!

Иго Твое благо.

И бремя Твое — легко.

* * *

М. К.

Недолго, правда, но жил в грузинских горах,

нечасто, но пересекал моря,

видел, как сон, в синеве Кикладские острова

и как малиново-алая горит за Москвой заря.

Входил в золотое пространство Сан-Марко, стоял у перил

над Сеной, на том, на самом певучем, мосту Мирабо,

пил океанский воздух, с живыми поэтами говорил

и просыпался все эти годы рядом с тобой.

Что тут сказать? Многомилостив, щедр Господь.

Чудом была эта жизнь — и не чудо ли длится днесь?

Кланяюсь низко Ему, на пиру благодарный гость.

Можно, Владыко, еще мы немного побудем здесь?

* * *

Чириканье и теньканье сквозь сон.

Сквозь шторы луч, почти горизонтальный.

Какой он? Золотой? Пушистый? Он

так убедителен! Хотя сюжет банальный,

но - просыпаюсь я от счастья и, пока

не вспомнил ничего, я вечен.

В этом счастье

лежу, тону, тянусь - и вот моя рука

твое сжимает спящее запястье.

Поток частиц пылающих пересекает нас.

Ты улыбаешься, не открывая глаз.

* * *

Поговори со мной, сквозь эту ночь,

со стороны другой земного мира,

негромкий голос может мне помочь

остаться здесь — не глас трубы и лиры,

но голос — сквозь светящийся экран,

под стук, точнее, шелест, быстрых клавиш,

сквозь бред политики, через границы стран

(через границу тонкую стекла лишь),

сквозь болтовню и прения в сетях,

сквозь новостные мутные потоки —

так, словно мы на даче, мы в гостях,

сидим в тени, и видно: на припёке,

над шапками гортензий, столь проста

и столь легка, капустница витает,

цветком — цветком и только — занята,

что проще, да и легче, не бывает.

* * *

Ржавые пятна, бурые пятна,

серые блоки многоэтажек,

Франкфурт как будто, а вроде обратно

мы воротились, и под фюзеляжем

мир вырастает в подробностях частных,

в сцепках и спайках бетона-железа,

скоро проглотит гостей безучастных,

чуждых друг другу, бессонная бездна

аэропорта-левиафана,

по эскалаторам в недра потащит,

мимо прилавков, кафе, ресторанов,

выходов, входов и мест для курящих.

Буду шагать в ожидании чуда,

выйду на площадь, не понимая,

где эта ночь нас настигла, откуда

прибыли мы. И куда убываем.

* * *

По низкому небу ползёт самолёт,

а снизу осень цветёт,

оранжевым, жёлтым и золотым,

там бродит октябрь по лесам пустым,

озябшую воду пьёт.

А ты в самолёте в кресле сидишь,

по низкому небу летишь,

и пьёшь минералку с вином сухим

и мыслями шелестишь,

пытаясь остаться собой самим —

всего лишь и только лишь.

* * *

Вот в этом доме я любил.

Высокий серый дом.

Любил-любил — и разлюбил?

Забыл? О чём? О ком?

Так вышло — мимо окон тех

я часто прохожу

и — нет, не слышу прежний смех,

в те окна не гляжу.

Мы переехали теперь,

и чай теперь не пьём.

У нас другого цвета дверь,

живём за ней вдвоём.

Не чай, а кофе по утрам

мы полюбили пить.

Но как делить на времена

простой глагол «любить»?

* * *

Дворник с воздушной метлой здесь проходит, смотри, с ветродуем ревущим.

Жёлтые листья летят на газоны, бордюры, авто, тротуары, витрины.

Мимотекущее время становится вечнотекущим.

Вынул смартфон и нажал — ну и вот же, готова картина.

В этом случайном всегда освещеньи, в случайном движеньи — текущего века

вдруг и ухвачена суть, в эмпирическом этом и личном.

«Листьям в дубравах древесных подобны сыны человеков», —

в юности я прочитал у Гомера. И помню отлично.

* * *

Сверкает солнце. Лёд хрустит. Асфальт блестит.

Лазурь и ржавчина! — ноябрьский этот вид,

сегодня, как хрусталь, насквозь прозрачный,

пронзает нас, а завтра — нет его.

Здесь храм сиял — теперь стоит невзрачный

микрорайон обшарпанный, и в нём

мы шлёпаем по слякоти, мы пьём,

собачимся с родными, тычем в кнопки

клавиатур.

Всё непролазней быт.

Чем ни займись — тоска внутри сидит.

Рука привычно пальцами стучит.

Привычно водку наливает в стопку.

Помпейская фреска

Знакомьтесь, хозяин пекарни Теренций и Хлоя, его жена.

Они смотрели из глубины комнаты во двор,

он со свитком, с дощечкой и стилусом она,

наивно и прямо.

Так они и смотрят, в упор,

на нас в музее Неаполя, среди Аполлонов и Федр,

честные, грамотные люди, да и художник не подкачал —

грек, скорее всего, то есть и ритор, и геометр,

и философ, естественно, хотя и провинциал.

Так побеждается смерть. Её победить нельзя.

Но мы видим эти глаза, эту надежду идти вперёд.

Утренний луч, пролившись в атрий, позолотил, скользя,

ткань на плече у Хлои.

Узкий луч, но Теренций жив, и она живёт.

* * *

Кому? Тебе. О чём? О том, что мы

стоим с рожденья у порога тьмы,

как бы сквозь листья видя некий свет,

хоть, если присмотреться, листьев нет.

Я максимально точно… Ты послушай:

волна качает нас, нигде не видно суши,

но и сама волна становится как твердь,

и хоть проворна, но — не успевает смерть

схватить идущего. Куда? К Тебе. Мой голос

меня опередив, растёт к Тебе, как колос.

Коснись его рукой. Есть зёрна? Срежь его.

Пусть перемелется для хлеба Твоего.

* * *

Тяжёлая вода, и снег в траве клоками,

повыцвела трава и по утрам хрустит.

Задумчиво пройти спокойными шагами

прислушиваясь: что? Болит? Нет, не болит.

Ты видишь: всё мертво. Земля похолодела.

А голос там, внутри: и хорошо! Вот так

и нам бы надо жить — стоять окаменело

и созерцать декабрь:

бурьян, забор, барак.

* * *

О, полчаса ходьбы и чтение молитв,

и утром свежий снег, и крепкий кофе в полдень —

и через это всё Господь нам говорит

о Царствии Своём.

Отчётлив глас Господень.

Витает в воздухе свободы вещество —

его легко вдохнуть, но не возьмёшь руками.

На ослике в Москву въезжает Рождество,

в московский Вифлеем, невидимое нами.

* * *

Не пой, красавица, при мне…

И ты не пела.

Сдвигался, падал мир в окне,

а ты смотрела,

как вечер зажигал окно,

потом второе,

сгущалось в сумерках вино,

пьянило втрое,

ты видела, как плавно вбок

сносило зданья,

и расширялся твой зрачок

и был — зиянье,

как рваным кружевом метёт

как время клинит —

сквозь два стекла и воздух тот,

что между ними.

* * *

Яркая рыжая медь и сизые перья вокруг.

Короткое зимнее счастье,

с неба упавшее вдруг.

То морозные дни, то мягкие, с талой водой,

а следом опять снегопад спешит седой, молодой.

Мир не перевернулся. Города стоят на местах.

Снег идёт, нарастая

на машинах, на чёрных кустах,

и снова тает наутро. Любовь поёт в проводах,

и ты мне пишешь, рисуешь на этих белых листах.

* * *

Выходишь ночью пьяный из такси —

и бах — тебе в башку:

рассвет, безлюдный город, небо, ветер.

Спасибо, вот об этом и просил.

Жизнь продолжается, и мы живём на свете.

Тоскуем, топчемся, без смысла, без любви,

под широко распахнутыми облаками.

Как будто мы — не мы, и это всё — не с нами.

Но подниму глаза, Господь, а там — глаза Твои.

Памяти одной компании

Коль колесо времен свершило полный круг,

Средь русских гениев, где всяк другому равен,

Теперь хочу избрать, испробовав твой звук,

Тебя в наставники, Державин.

И странно ли сие? Ты, живший на холме,

Над синим Волховом, от дел уединенно,

Как вдуматься, так впрямь во многом сроден мне,

Глядящу утром восхищенно

На ширь и даль небес... Высокий мой этаж,

Моя квартирка малая в Коньково,

Дверь тонкая, что не боится краж —

Что грабить у меня такого? —

Как не похоже все на храмовидный дом!

Но лишь для тех, кто внешность лишь и знает!

Державин! Розны сколь, сколь сходно мы живем,

Теперь пусть муза рассуждает.

Пока качается на глиняных ногах

Империи колосс, кого ты часто славил,

Хочу не торопясь порассказать в стихах

О том, как я живу без правил.

Встаю я поздно. День уже высок.

Рычат моторы, вонью воздух наполняя.

Но все-таки меня ласкает ветерок,

Что веет, занавесь качая.

В окне распахнутом лесок зеленый зрю,

Домами стиснутый, как озеро брегами.

Заварка есть — пью чай, а нет — так заварю,

Зане не окружен слугами.

Работа подождет! Сажуся у стола,

Рассеянно в тетрадь, линованную в клетку,

Гляжу — но чу! строка внезапная пришла.

Ловлю ее, как рыбку в сетку.

Уже другая, третья, пятая плывут...

Я сочинять горазд! Час, два, а то и третий

Сижу, забыв про все, и все в себя берут

Закинутые мною сети.

Но поздно! Надо бы пуститься по делам —

В библиотеку ли, в пылищу и скучищу,

Или урок давать балбескам и балдам,

Иль в поиски питья и пищи.

И проходя дворами, осень вижу я —

Еще несмелую! Сентябрь лишь на пороге.

И грусть внезапная вдруг трогает меня

При виде листьев на дороге.

Потом в подземные спускаюсь я миры

И, грешен, на все стороны любуюсь

На жен! Желания встают во мне, остры!

Готов преследовать любую!

Готов следить изгибы нежных рук и шей

И грудью любоваться — сколь высока!

Как перстни для перстов, иль серьги для ушей,

Иль для лукавых взоров око,

Так весь я создан, знаю, для любви!

Я чувствую в себе заряд ее изрядный!

И часто, часто, муза, прелести твои

Готов забыть для бабищи нарядной.

Уж в ранних сумерках под крышу ворочусь.

Устал и голоден — сперва сажусь обедать.

С хозяйкою своей то спорю и ворчусь,

То нежные веду беседы.

Как опишу приятный, скромный стол?

Жена из ничего готовить мастерица!

Тем боле в сентябре! Все, что из нищих сел

Гребет к себе несытая столица,

Все вижу пред собой: суп из гороха — здесь,

В салате красные сверкают помидоры,

Вот зелень свежая, котору любо есть

С картошкой отварной, вот горы

Душистых, мяконьких блинков из кабачков,

Златою, ржавой корочкой покрытых,

Или капуста в масле — пир богов! —

Яйцом сверкающим залита!

А то предстанет вдруг очам моим кальмар,

Как овощ, иссечен на тонкие полоски,

С яйцом крутым и майонезом — дар

Далеких край приморских.

А там уже, гляди, толстенна колбаса

Срез кругл и розоват из-под бумаги кажет.

Варенье на столе — уж тут как тут оса!

Жена кричит, руками машет:

«Оса, оса, оса! Лети на небеса!» —

Я как-то сочинил такую поговорку...

Но нет, не отвлекусь: попалась на глаза

Оладьев масленая горка.

Душистый крепкий чай с смородинным листом

Иль с мятою лесной, с шиповника цветами

Пью, забелив его для вкусу молоком,

И сыто чмокаю устами.

Я добр и сонлив. На стульчике складном

Сижу себе, курю на маленьком балконе,

Сижу и вдаль смотрю, мечтаю ни о чем,

Меж тем как красно солнце тонет,

Закат распахивает сизый веер свой,

Меж облак перистых даль розова дымится.

Кругом горят огни... Машины шум иль вой

Собачий снизу доносится.

Еще мне песня хрипло-пьяная слышна

И мотоцикла рык — на нем гарцует рокер

По школьному двору. Но сходит тишина

И на него. И снова строки

Я в воздухе ночном певучие ловлю,

Я снова — за тетрадь. Жена сидит над книгой.

Нисходит ночь на мир, и музу я молю —

Она же вдруг мне кажет фигу.

Ну что ж! Стихи нейдут. Берусь за телефон

И верных друг своих в Коньково созываю.

Вот снова стол накрыт, стеклом граненым он

Сверкает — пир я затеваю!

Гадаев входит в дверь — бутылку он принес!

И Рондарев за ним — и с ним пришла бутылка!

Да я еще припас — прозрачней водка слез!

Минута — и уж чокнулися пылко!

Стихи по кругу чтем, ведем ученый спор,

Табак вовсю дымим — не здеся ли Курилы?

На дальние огни наводим томный взор.

В молчании сидим, унылы.

Глядишь, синей окно, уже редеет мгла —

Что делать нам теперь? Песнь птах дошла до слуха.

Тут, полны свежих сил, встаем из-за стола

И, коль не дождь и утро сухо,

В лес ближний поспешаем, тонку сетку взяв,

Ракетки и волан, — и в бадминтон сразимся!

А дождь когда идет иль сильно перебрав,

Вповалку спать тогда валимся.

Иль славно тешимся классической борьбой —

С Гадаевым ломим друг другу крепко спины!

Иль, прозы властелин, мой Рондарев, с тобой

Сидим перед утра картиной —

Перед раскрытым в светло-синю даль окном,

Как жизни нашей перед вечною загадкой,

И по последней курим над пустым столом,

Остановив мгновенье кратко.

* * *

нас

идущих и едущих в утренней мгле

толпой выходящих из-под земли

в утренней гуще бредущих

ждущих автобуса или вагона

нас

мониторы включивших

припавших к клавиатурам

в двери входящих садящихся в кресла

встающих к столам и прилавкам

лгущих но жаждущих правды

в мутной воде морозного утра

изнемогающих нас

ангелы Господни

всё равно

из последних наверное сил

осеняют своими крылами

* * *

гибнет моя Византия

не потому что враги одолели

а потому что состав земли изменился

можно город отбить у врага

можно башню построить

можно поля распахать и засеять пшеницей

но скажите братья

кому из нас это нужно

времена героев прошли

дураков не осталось

* * *

Золотое небо зимы,

Воздуха тайный жар,

Запомни, как помнят сны,

Храни, как стеклянный шар.

Первый лед, полыньи,

В них - золотая вода.

Редко стихи мои

Дотягивались сюда.

Розовый с синевой

Морозный день над Москвой.

Хруст стоит от ходьбы.

Дым плывет из трубы.

Еще светло и легки

Кленов и лип верхи,

И светел Святой Андрей

Над набережной своей.

Впереди у моста

Горят три его креста,

И хрупких московских зим

Тает лазурь над ним.