Максим Амелин: "Выгнутая речь со смыслом скрытым не спасет тебя от немоты!"

13 февраля 2021, 12:21
Февральский номер журнала «Знамя», вышедший на этой неделе, открывают стихи Максима Амелина, и это прекрасный повод рассказать о творчестве поэта.

Сергей Алиханов

Максим Амелин родился в Курске в 1970 году. В 1991 - 1994 годах учился в Литературном институте имени А.М. Горького (семинар Олеси Николаевой).

Стихи публиковались в журналах: «Новый мир», «Знамя», «Октябрь», «Арион», «Дети Ра», на порталах modernpoetry.ru, literratura.org и других ресурсах Интернета.

Автор книг стихов: «Холодные оды», «Dubia», «Конь Горгоны», «Гнутая речь».

Переводчик поэзии с древнегреческого (Пиндар), латыни (Катулл, «Приапова книга»), итальянского (Антонио Вивальди) и других языков.

Составитель антологии современной русской поэзии для китайского издательства «Народная литература», антологии «Лучшие стихи 2010 года».

Стихи Максима Амелина переведены на английский, итальянский, испанский, китайский, латышский, немецкий, польский, португальский, сербский, французский и другие языки.

Творчество отмечено премиями: «Антибукер», журналов «Новый мир» и «Знамя», «Anthologia», «Московский счет», Бунинской, Александра Солженицына, «Глобус», Международной отметины имени Д. Бурлюка, Дипломант премии «Мастер» за книгу переводов Гая Валерия Катулла и национального конкурса «Книга года» в номинации «Поэзия года» (дважды), «Открытая книга России», Лауреат премии «Человек книги».

Работает главным редактором издательства «ОГИ».

Член Русского ПЕН-Центра и Гильдии «Мастера художественного перевода».

Стихи Максима Амелина пронизаны античностью — стройная, и выверенная строфика с безусловными «обэриутскими» отзвуками. Просодии присуща самоироничная исповедальность при уточненной звукописи. И в то же время в стихах ощущается некоторое римское преклонение перед греческой культурой. Всё это предопределяет независимый и восходящий виток славянской культуры, и новый уровень вхождения в общеевропейскую поэзию.

И фразовая, и даже слоговая интонация — результат поразительных фонетических средств таланта поэта. Сложные стихотворные конструкции при прочтении —необъяснимым образом — вдруг даруют ясность! Обновленный, а чаще всего совершенно новый взгляд на события и явления, лучшее свидетельство тому, что творческая энергия Максима Амелина воплощается во внутренний читательский процесс развития:

Мне в науке, во-первых, веселой точку

удалось поставить, — по коготочку

не узнаешь ни льва, ни грифа:

из мифологической и цитатной

обернулась она никому не внятной

суматохою возле Склифа…

Череда бессолнечных дней обрыдла,

образованное надоело быдло,

захлебнувшееся в мазуте, —

пропускаю «в-восьмых» и «в-девятых» тоже,

друг на друга слишком они похожи

и по внешности, и по сути…

Неудачный год и труды ничтожны!

Меч тупится — только вложенный в ножны,

а перо, не приконча фразу:

«Можно дважды в одну окунуться реку,

если Лета — ей имя, но имяреку

уж не выйти на брег ни разу!»

Огромная заслуга поэта и в том, что ему удалось расширить актуальный читательский диапазон — от пушкинской эпохи отодвинуть вглубь по крайней мере на полтора столетия.

Максим Амелин возродил живой интерес любителей отечественной поэзии к произведениям В.К. Тредиаковского, Д. И. Хвостова, А. Е. Измайлова, С. Е. Нельдихена.

И в стихах, и в многочисленных интервью, Максим Амелин говорит о природе русской ментальности. Поэта волнует, что «все современные обороты с «иметь» суть заимствования, кальки с иноязычных оборотов (иметь честь, иметь возможность, иметь в виду и прочее»). Формируется ли наша ментальность особенностями языка или напротив — национальный характер влияет на русский язык. Почему слово «иметь» — всегда со стыдноватым оттенком?

Когда Максим Амелин выступал на Поэтических вечерах, проводимых «Новыми Известиями» в «Пушкинском музее», мне всегда казалось, что поэт держит в руке не микрофон, а древнегреческий рапсод (лавровую трость), который дает право говорить. Смысл аллегорий неотделим от образов — словно из глубины строф всплывают и являются смыслы и значения:

У случайных стихов особый

аромат и особый вкус, —

точно дымчатый чай со сдобой

пьешь из чашечки белолобой

в окружении нежных Муз.

Пей, но знай: все это в рассрочку,

и за все: за снедь и за чай,

за «подлейте-ка кипяточку»

и за каждую эту строчку —

не отвертишься — отвечай...

Читая стихи, Максим Амелин словно мысленно повторяет путь первопроходца, который ему удалось пройти — видео:

О творчестве поэта написано множество статей.

Ирина Роднянская литературовед, много лет возглавлявшая отдел критики «Нового мира», предрекла:

«Не на Бродского, шестидесятника в лучшем из смыслов, я рискую возложить бремя завершителя, а на Амелина, на его неокрепшие вроде бы плечи…. амелинский «вьющийся синтаксис» только внешне напоминает прославленные анжамбеманы Бродского, для разборчивого уха он самобытен и, наряду с чудовищными инверсиями, выращен из «корявых» стихов — что там допушкинской! — дожуковской, докарамзинской поры, он же незаметно перевоплощается в античные строфические извивы.

Амелин и сам сознает себя «александрийце», пережившим крушение высокой классики...».

Владимир Губайловский. поэт, эссеист и критик, написал:

«При чтении стихов Амелина у меня неоднократно возникало ощущение, что прямо у меня на глазах художник рисует окружность... В стихах Амелина слова настолько точно поставлены в соответствие друг другу, что текст перестает играть образующую роль. Он «снят», потому что единственно возможен. Текст означает только то семантическое целое, которое он отграничил.

Слово допускает единственный контекст, оно ни на что не намекает, не дает никаких побочных ростков, оно отшлифовано до прозрачности.

И сделано это для той реальности, которая лежит внутри прозрачной сферы.

Эта реальность зыбка и слаба, потому что не названа, а возможно, и неназываема».

Марианна Ионова. эссеист и критик, сравнивает:

«Амелин менее всего формалист и «герметист»; трудно назвать его и блестящим мастером метафоры. Как художник он ведет, причудливо изощряя, одну тонкую четкую линию, а не наслаивает пятна. Допустим, поэзия поднимается над обыденностью — а что в первую очередь противостоит обыденности? Праздник. Как изобилие на миг рассеивает внимание, так от и кудреватой избыточности амелинского текста может поначалу потемнеть в глазах, чтобы уже через секунду все засияло под полуденным солнцем...».

И пусть в этот морозный февраль солнце в стихах засияет и для наших читателей:

***

Раздерган Гомер на цитаты рекламных афиш:

по стенам расклеены свитки,

гексаметра каждый по воздуху мечется стиш

на шелковой шариком нитке, —

то долу падет, то подскочит горе. Не о том,

что лирой расстроенной взято,

рожки придыханий о веке поют золотом:

что небо по-прежнему свято,

мечи не ржавеют от крови, курится очаг,

волам в черноземе копыта

приятно топить и купаться в лазурных лучах.

Но чаша страданий отпита

однажды навеки, — скорбей и печалей на дне

горючий и горький осадок,

железного века достойному пасынку, мне

да будет прохладен и сладок.

***

Мой Катулл! поругаемся, поспорим,

просто так посидим — с Фалерном туго;

ничего, — как-нибудь и с этим горем:

поглядимся, как в зеркало, друг в друга.

На, кури. Что не спрашиваешь, кто я?

где? когда? почему усов не брею?

и слежу через стекла за тобою? —

В гости к сумрачному гиперборею

ты попал. Не видение, не морок —

мы с тобой, если хочешь, если надо,

чай заварим из трав, лимонных корок

и съедим по полплитки шоколада.

Ты, наверно, лет десять не был в Риме:

тоги нынче не в моде — на смех курам.

Да, таким же — с глазами голубыми,

долговязым, но статным, белокурым —

я тебя представлял, когда в тетради —

от бессмертия к жизни — строки сами

проступали. — Давай, союза ради,

мой Катулл, обменяемся сердцами!

***

Славе Пинхасовичу

Мне в Петербурге холодно, — прости:

блестят надгробья буквами златыми

над мертвыми, рожденными расти,

впивая чай, настоянный на дыме.

Отдай меня, Петрополь, не лепи, —

мое, как видишь, сердце не из воска:

пускай Невой закатная известка

плывет меж теплоходов на цепи.

Мне в Петербурге тесно, — бьют часы,

а в это время по хребту проспекта

гуляют уши парами, носы

и языки — сродни бесполым некто.

Оставь меня, Петрополь, — я не друг

и я, увы, не враг твоей свободы:

пускай иерихонские заводы

твои трубят для плюшевых старух.

Мне в Петербурге страшно, — не успеть

на похороны Солнца даже нищим:

и день увял, и почернела медь

коня над ископыченным кладбищем.

Убей меня, Петрополь, — я ни сват

тебе, ни брат, и не крестить детей нам:

пускай твоей отравленным портвейном

весны нальется кто-нибудь, кто свят.

Мне душно в Петербурге, — со звездой

звезда не разговаривает, — обе

безмолвны на воде и над водой,

но мне не спится в каменной утробе.

Пусти меня, Петрополь, не тяни, —

моя душа с твоей, увы, в раздоре:

пускай горят и предвещают горе

другим твои прогорклые огни.

ХАНДРА

(из Роберта Фроста)

My Sorrow, when she's here with me...

My November Guest

Моя Хандра, хоть не родня,

но к этим черным дням дождливым

стремится пристрастить меня,

к нагим деревьям, вдаль маня

вдоль по осиротелым нивам,

и мне покоя не дает.

Все, что ни молвит, — молча внемлю:

что по душе ей птиц отлет,

а седина ее вот-вот

осеребрит туманом землю.

Унылый дол, пустынный бор

да небо хмурое, — красоты,

ей услаждающие взор.

Выпытывает: «Их в упор

не замечаешь отчего ты?»

Что пристрастился, нет, не вдруг

к нагим ноябрьским дням, не скрою,

дням накануне белых мух, —

но так о них при ней не вслух,

чтоб не унизить похвалою.

***

И капель осколки в твоих волосах,

и Лебедь на белой щеке,

и время несчастное на часах,

и небо невдалеке,

и горький на влажных губах табак,

и мыслей разгул в мозгу,

и что-то еще, от чего никак

избавиться не могу.

***

У случайных стихов особый

аромат и особый вкус, —

точно дымчатый чай со сдобой

пьешь из чашечки белолобой

в окружении нежных Муз.

Пей, но знай: все это в рассрочку,

и за все: за снедь и за чай,

за «подлейте-ка кипяточку»

и за каждую эту строчку —

не отвертишься — отвечай.

Не сегодня, не завтра, — случай

предоставится эдак лет

через несколько неминучей

жизни памятью тех созвучий,

что вослед прозвенели. — Нет,

переулочек гнусный, гнутый —

точно кто завязал узлом —

ты меня не сбивай, не путай! —

Расплатиться — какой валютой?

за каким конкретно углом?

***

Уныло накануне ноября

в Коломенском, как в доме престарелых,

где древние дубы — обхвата в три —

четыре — дремлют, грезя в полусне

походом князя Дмитрия к Непрядве.

Они корнями намертво вросли

в земную твердь, в небесную — ветвями,

и тщетно ветер, сорванный с цепи,

священную пресечь дерзает связь,

везде снующий, свищущий отвсюду.

Степенно я брожу промеж стволов,

корявых, искореженных годами,

судьбою исковерканных, прося

безмолвно, ибо губ не разомкнуть

от холода, — о мудрости, о вере.

О том, чего ни в слове передать,

ни мыслью расторопной невозможно,

ни имени, ни прозвища чему

ни на одном из языков земных,

ни образа, ни символа, ни знака...

***

Отзываясь на зов, заносимый извне

на хлопочущих крыльях тяжелых,

окунаться в свинец, утопать в желтизне,

различая в небесных глаголах

наклонение, время, спряжение, вид,

не по мне, и никто б не заставил,

оттого что составился мой алфавит

из одних исключений из правил,

мне не стать ни певцом, ни писцом, ибо не,

ибо гордые поприща не по —

окунаться в свинец, утопать в желтизне,

что ломиться в открытое небо.

***

В уединении, на даче —

как счетовод расход-приход —

подсчитываю неудачи, —

удач, увы, недостает.

Умом и сердцем человечьим

раскинешь, — ужас холодит,

что нечем оправдаться, нечем

небесный оплатить кредит.

О, Господи! стихи — валюта

нетвердая, и в золотом

запасе мало почему-то:

не те, не так и не о том.

Записанного десятину

мне должно бы предать огню:

зажгу костер и в пламя кину

все то, чем ум свой бременю.

Авось небесная контора

и примет этот взнос на счет, —

до слуха Божьего и взора

хоть отзвук, отблеск донесет.

***

Путь вихляющий на дачу

пролегает через лог.

Я в карманы руки прячу,

чтобы ветер не обжег.

Света паутинки в доме

недостроенном тонки.

Семенами в черноземе

домонголья черепки.

Жди ж иного урожая,

сад мой, холоден и нем!

Досвидайте, — провожая,

чахлых взмахи хризантем.

***

Не прощаемся — встретимся строго

через пару-тройку недель:

предожиданного восторга,

чем внезапного, слаще хмель.

Я — как только, так сразу — приеду

дней на несколько или лет,

не во Вторник к обеду, так в Среду, —

как получится взять билет.

Не за броской рекламой искусства —

путеводной вослед звезде

я уехать уехал из Курска,

но с тех пор — нигде и везде.

Все какой никакой, но козырь:

есть, чем крыть и чем зад прикрыть;

Петербурга имперские грезы

и Москвы опричничья прыть

мне знакомы довольно неплохо, —

мной на это год не один

уходокан, угрохан, ухлопан

был из доживших до седин,

и еще недоживший угроблен,

год пожара и тайной вражды, —

я, пришиблен его оглоблей,

пожинаю его плоды

прежде времени... Нет расстояний,

что не будут одолены, —

ожидания постоянней

чувство сдвоенное вины.

СТРОФЫ,

составленные наскоро из строк

трех недописанных стихотворений

I

В начале — проба нового пера:

не будет завтра, не было вчера,

сей день — и первый и последний, — ныне

напрасно я от мысли ухожу,

что зримый мир подобен миражу,

скитаясь одиноко по пустыне.

II

Урании холодная рука

пространство гнет; столетий облака,

ликуя, Клио в чашу золотую

ту выжимает, — выстроившись в ряд,

безмолвно вниз созвездия глядят,

средь точек замечая запятую.

III

На — «Есть ли вдохновение?» — в ответ

я ставлю прочерк вместо да и нет, —

мне память ум и чувства заменила;

сознание — прозрачное насквозь —

за-через край, вскипев, перелилось;

бумага — плоть, а кровь моя — чернила.

IV

Ушли в песок и солнце и вода;

не принесли сторичного плода

старательно подобранные зерна;

не всколосились бурные моря

широких нив, — труды пропали зря,

прикладываемые столь упорно.

V

Я буду жить, насколько хватит сил,

во что бы то ни стало, не сносил

пока до дыр вместительного тела;

весна оденет, осень оборвет

и бор, и дол, меня — наоборот —

сковала осень, а весна раздела.

VI

Как мертвым не завидовать? — Они

прохладой наслаждаются в тени

вечнозеленых, не старея, кущей, —

не плавятся в июле на жаре

и стужи не боятся в январе,

им смерти нет, повсюду стерегущей.

VII

А мне, как ни меняй порядок строк,

не налюбиться, не напиться впрок,

и нет на свете — никого не слушай! —

границы постояннее, чем та

изменчивая, зыбкая черта,

меж морем проведенная и сушей.

VIII

В какие бы зима ни завлекла

чертоги из бетона и стекла —

подобия добротного, но гроба,

наружу лето выгонит и вновь

расковыряет плоть и пустит кровь:

в конце — пера, испорченного проба.

ИТАЛЬЯНСКАЯ СИМФОНИЯ,

в пяти частях,

с эпиграфом и посвящениями

Италия — роскошная страна!

По ней душа и стонет, и тоскует…

Николай Гоголь. Dubia

I. АЭРОПОРТ «ЛЕОНАРДО ДА ВИНЧИ»

Себе

Туда, где сверху донизу левша,

довинчивая зной, позеленелым

утопленником высится, — душа,

обремененная попутным телом,

мной именуясь, но собой горда,

восторглась и перенеслась туда.

Италия, лоскутным покрывалом

железной птицы лежа под крылом,

озерясь и бугрясь, о небывалом

не грезит и не помнит о былом,

вся в настоящем, в суетном сегодня, —

ниспослана ей благодать Господня.

О ты, страна сонетов и октав,

где царствуют цикады да цитаты,

«роскошная», - трикраты Гоголь прав,

а коль не Гоголь, — прав, но не трикраты,

приветствую тебя! и про твою

обыденность, что вижу, то пою.

Ни колосом средь поля быть, ни в хоре

мне голосом, ни волосом, как все,

на голове не жажду, — видя море

Тирренское в лучах на полосе

посадочной, волнуемое зыбко,

невольная не сходит с губ улыбка.

II. ОТЕЛЬ «GEA»

Наташе

Посреди немолчного Рима,

на Via Nazzionale,

в гостинице на втором,

доселе неповторимо

ели, сходились и спали,

как будто впервой, вдвоем,

вчера проведя в походах

и на завтра затеяв то же,

все норовя холмы

обежать, — безмятежный отдых

и сладостный сон на ложе

огромном вкушали мы.

Языком коснящим под небом

смесь Инглиша с Итальяной

ворочать устав, как ком,

вином и пиццей с особым

голодом и с постоянной

боролись жаждой, потом —

ну не бред ли? — мужик и баба,

как муж и жена лет десять,

недолюбленное в Москве

наверстывали не слабо,

не измерить, увы, не взвесить,

день — за два, ночь — за две.

IV. ОПЫТ О НЕАПОЛЕ,

сочиненный через полгода

по благополучном из него возвращении

Павлу Белицкому

Будто бы трем поколениям русских

этого южного города в узких

улочках запрещено

было блуждать без особого дела,

зрению не полагая предела,

непринужденно глазеть

по сторонам с расторопностью бычьей,

не как орел или лев за добычей,

взор кровожадный остря.

Нынче не те времена и порядки, —

глупая на догонялки да прятки

мода пока что прошла,

поднадоели шпионские страсти

прямоходящим, не скалящим пасти,

не волочащим хвосты, —

шастай где хочешь и чувствуй, как дома

всюду, в любом — от Помпей до Содома —

городе рады тебе.

Всюду не всюду и рады не рады,

но, например, безо всякой досады,

без отвращения, без

предубеждения тайного против

принял Неаполь меня, приохотив,

не повернулся спиной,

между могилой лежащий Марона

и причинителем бед и урона

к небу воздетым жерлом.

Ты, заплывающий неторопливо

вглубь от извилистой кромки залива,

словно туман, по земле

распростилаясь, где шире, где выше,

солнцу подставя цветущие крыши,

мимо живых мертвецов,

сказано в прошлой строфе о которых,

под небесами всезрящими порох

преобращаешь во прах.

Это — с Везувия вид, изнутри же —

как-то родней и понятней, и ближе,

только в родстве таковом

есть и враждебное нечто, — не шутка:

Батюшков тихо лишился рассудка

и в кипарисовый гроб

лег Баратынский не здесь ли когда-то? —

Да, твоего — чур не я — панибрата

слишком опасен удел.

Лучше бы — во избежание риска —

не принимать, обольстительный, близко

к сердцу твою теплоту,

дабы избавиться от неминучей,

праздным зевакой, которого случай

бросил сюда, притворясь, —

глядь, королевского замка ворота

клонами пары увенчаны Клодта

недокентавров гнедых.

Надо же! — Сладко встречать на чужбине

старых внезапно знакомых, отныне

ставших дороже вдвойне,

самодержавной царя Николая

Первого воле покорных, пылая

Севером Юг обуздать, —

здравствуй, смирения гордого идол!

Как ни таился, но все-таки выдал

сам с потрохами себя.

V. «POZZUOLI - ISCHIA PORTO»

Глебу Шульпякову

Того, кем эти строки

не писаны пером,

нес «Hamlet» широбокий

задумчиво паром,

мучительным вопросом

спросонок обуян,

но мудрые матросам

усатый капитан

отрывисто и четко

приказы отдавал,

в одной — была красотка,

в другой руке — штурвал.

Куда же сей неблизкий

и недалекий путь? —

На Искию из Иский

лежал не как-нибудь, —

направо под уклоном,

вдоль берега сперва,

потом открытым лоном

морского божества

изменчивого пола,

кому свою хвалу

любители рассола

поют в любом углу.

«Пой, Аттис! пой, Кибела!

пей, Солнце! пей, Луна!» —

А белая кипела

и пенилась волна;

ворочавшему глыбы

вослед из глубины

воды глядели рыбы,

слегка удивлены:

зачем, свежуя, режет

овечью шкуру нож,

плодящий скрип и скрежет,

дробление и дрожь?

Так, выглянув и канув,

мне внятно не смогли

про остров трех вулканов,

торчащий невдали,

поведать хоть немного

за полтора часа,

но глас раздался Бога,

разверзший небеса, —

жар и мороз по коже

в словах не передашь:

да, «Pater noster» все же

не то, что «Отче наш».

***

Из трудных избравши путей не самый,

не самый из легких путь,

середним иду меж горой и ямой,

с которого не свернуть

налево, где высится склон отвесен,

направо, где пропасть-пасть,

и нету ни вервий нигде, ни лесен, —

иль вознестись, иль упасть,

не знаю, что лучше, но только прямо

отныне не для меня, —

куда? — глубиной привлекая, яма,

гора, вершиной маня.

***

Господи, суди мои дела

паче несодеянного мною:

есть на мне вина, — спали дотла,

если нет, — казни любой иною

карой, — благо выбор их велик,

но без очных ставок, без улик.

Не прошу ни скидок, ни поблажек,

ни смягчений участи, — коль уз,

на меня наложенных, не тяжек

вдруг окажется нелегкий груз, —

столько стоит сверх того навесить,

сколько есть умножь еще на десять.

Выпало в лихие времена

мне родиться, — но роптать не смею,

что не тот народ, не та страна

и не то, мол, вытворяют с нею

мимо цели бьющие не те

в темноте при полной немоте.

Избирая медленного вместо

горней жизни — быстрый огнь земной,

как не знать, что дрожжевое тесто

на скворчащем противне с одной

стороны, чтоб стать с другой румяно,

подгорает поздно или рано.

Боже, на того, кто наугад

бытия неутолимой жаждой

одержим, а значит виноват

пред Тобой за всех в измене каждой,

из бездонной чаши через край

выплесни Твой гнев и покарай.

КАТАВАСИЯ

на Фоминой неделе

Подражание Хвостову

сочинить ко дню Христову

не случилось, — на Страстной

строчки — чаяния паче —

для решения задачи

сей не влезло ни одной

в голову. — Привычка к лаврам

быстро делает кентавром,

грозным с виду, косным в шаг, —

к вящей славе Их Сиятельств

в нарушенье обязательств

не стоится на ушах,

на потеху следопытам

не летается, копытом

стройно в воздухе маша:

раз-два-три, два-три-четыре. —

Неприкаянная в мире

дольнем странствует душа,

тяжкий груз таская тела,

от известного предела

неизведанного до, —

с миром выспренним в разлуке

не сидит, поджавши руки,

в ожидании Го — Do —.

В ожидании чего-то

эдакого: поворота,

перемены невзначай, —

изменив порядок строчек,

память вырвала листочек

с приглашением на чай.

Старое стихотворенье,

что прокисшее варенье,

крытый плесенью пирог. —

Не для всех своих исчадий

остается добрым дядей

вдохновений светлый бог.

Страх и ужас: вот бы если

все умершие воскресли

без разбору, — что тогда? —

Понесутся целым скопом

по америкам, европам

в залу Страшного суда,

друг отталкивая друга,

точно вихорь или вьюга,

все сметая на пути,

необузданны и дики,

оглушительные крики

сея: «Не развоплоти!» —

«Пощади меня, Всевышний!» —

«И меня!» — «И я не лишний!» —

взвоют все до одного. —

Милосерд Господь и правед, —

только избранных восставит

или — лучше — никого.

Никого. — Какая демо-

кратия! — Моя поэма,

совершая трудный путь,

чертит странные зигзаги. —

Хорошо б у тихой влаги

на припеке отдохнуть:

«Мне ли, жителю вселенной,

внятен будет современный

шепот, ропот или вой?» —

Ясные бросая взгляды,

плотоядные Наяды

плещут вешнею водой. —

Всяк рожденный не однажды

глада не страшится, жажды,

обстоятельств или нужд,

хоть в казарме, хоть на зоне

размышляет о Назоне,

человеческого чужд. —

То, что свойственно природе,

тще не тщись в угоду моде

изменить, — со что и как,

как ни силься, что ни делай:

день взлетел, как ангел белый,

пал, что черный демон, мрак. —

Сутки — прочь, вторые сутки

помрачение в рассудке. —

Кто мне толком объяснит? —

Четкий на вопрос вопросов

даст ответ? — Какой философ? —

Но молчат и Фет, и Ф. И. Т.

(псевдоним, инициалы). —

Геркулес у ног Омфалы,

весь в оборках кружевных,

северянинскому пажу

подражая, сучит пряжу,

упорядочен и тих.

Он, от жизни голубиной

отмахнувшийся дубиной,

облачится в шкуру льва

и взойдет на склоны неба

убеждаться в том, что Геба

девственная, чем вдова

безутешная, не хуже, —

тоже думает о муже:

«Я — невеста, ты — жених,

ты — жених, а я — невеста». —

Нет ни времени, ни места

на подробности про них.

Так болтать шутливым слогом

можно долго и о многом:

то Ерема, то Фома, —

слов — полно, да толку мало, —

мысль, увы, не ночевала

в недрах некошна ума. —

«Кто герой моей поэмы? —

Я ль один? — А может, все мы,

кто не низок, не высок,

у кого, хотя негромкий,

свой, отдельный — там потомки

разберутся — голосок?» —

В гневе огненной геенны,

ненависть! не лезь на стены,

укроти свой, зависть! пыл,

не скрипи зубами, злоба! —

Да, Державин встал из гроба

и меня благословил. —

Смерти нет — одна морока:

классицизм или барокко? —

Зримый мир и мир иной

связаны, перетекая, —

катавасия такая

на неделе Фоминой.

***

Мне тридцать лет, а кажется, что триста, —

испытанного за десятерых

не выразит отчетливо, речисто

и ловко мой шероховатый стих.

Косноязычен и тяжеловесен,

ветвями свет, корнями роя тьму, —

для разудалых не хватает песен

то ясности, то плавности ему.

На части я враждебные расколот, —

нет выбора, где обе хороши:

рассудка ли мертвящий душу холод,

рассудок ли мертвящий жар души?

Единство полуптицы — полузмея,

то снизу вверх мечусь, то сверху вниз,

летая плохо, ползать не умея,

не зная, что на воздухе повис.

Меня пригрела мачеха-столица,

а в Курске, точно в дантовском раю,

знакомые еще встречая лица,

я никого уже не узнаю.

Никто — меня. Глаза мои ослабли,

мир запечатлевая неземной, —

встаю в который раз на те же грабли,

не убранные в прошлой жизни мной.

FRANKFURT AM MAIN - [BADEN-BADEN]

- STRASBOURG

I

Пробил девятый час на франкфуртских воротах,

что местным жителям пора ложиться спать

и бремя точности до тысячных и сотых,

сваливши, бережно задвинуть под кровать.

Часы, «глагол времен, металла звон» надгробный

(так сузил Вяземский Державина, вобрав),

незаменимы здесь. — С войной междоусобной,

чумою, перхотью, защитой равных прав,

увы, покончено, — ни шума, ни заразы:

духовной жажды нет, утих телесный глад.

А там, в России, смерть секретные приказы

строчит без отдыха, как триста лет назад.

Здесь тихо и тепло, — там сыплет снег и вьюга

вершит кружение надрывное свое,

клянут политики бессовестно друг друга

и проливают свет на грязное белье.

Пусть лысые придут на смену волосатым,

вслед полутьме одной другая полутьма, —

все к лучшему, но как не выругаться матом,

зря здесь без горя ум, там — горе без ума.

Отсюда глядючи, охотникам до пенок

известна красная и твердая цена...

Хотел бы родину продать, хоть за бесценок, —

да кто ее возьмет? кому она нужна?

II

Воздух, пронзая, несется скорый

в облике клина:

слева — покрытые лесом горы,

справа — равнина,

дрожью стальная внизу дорога

зыблется, ловко

кружат колеса, — еще немного

и — остановка.

О! «Baden-Baden» — на синем белым

писано фоне...

К небу, подавшись туда всем телом,

вскину ладони:

«Зря мне предел бытия земного

не предугадан

здесь, где волшебное дважды слово

вымолвишь бадэн, —

на высотах отворится дверца;

где по маршруту,

бой оборвав, остановка сердца —

ровно минуту!»

III

Город улиц и город лиц

сочинителю небылиц,

то бишь мне, прозрачен и странен,

как покрытый панцирем рак

чешуящейся рыбе, как

православному лютеранин.

Вверх по лестнице винтовой

всем составом своим на твой

пустотелый собора улей

я всходил, исследуя ту

преднебесную высоту

между ангелов и горгулий.

Пусть останется у меня

впечатлений светлого дня,

современных средневековью,

отголосок и мыслей смесь:

«Неужели когда-то здесь

с потом пыль мешалась и кровью?»

Лба не хмуря, не дуя губ,

пить вино, есть луковый суп, —

наслаждаться земным не сложно,

но в невнятице слов чужих

мной расслышан свободный стих:

«Здесь Поэзия невозможна!»

ОПЫТ О СЕБЕ САМОМ,

начертанный в начале 2000-го года

Престань испытывать судьбы Творца вселенной,

Не может их отнюдь понять твой ум стесненной.

В познании себя препроводи свой век:

Наука смертному есть тот же человек.

«Опыт о человеке господина Попе»

в переводе Николая Поповского (1754).

Все, чем за год сподобил Господь мя тыща

девятьсот девяносто девятый, нища

и убога, все, чем возвысил

над земным, звериным и человечьим,

хоть на самом деле хвалиться нечем,

перечислить — не хватит чисел.

Мне в науке, во-первых, веселой точку

удалось поставить, — по коготочку

не узнаешь ни льва, ни грифа:

из мифологической и цитатной

обернулась она никому не внятной

суматохою возле Склифа.

Сей кусок слоеного текста с виду

лабиринт не может и пирамиду

не напомнить одновременно,

но, взглянув без щита на коня Медузы,

умер, умер читатель, — рыдайте, Музы! —

поглотила его Геенна.

Во-вторых, неслыханная доселе

катавасия на Фоминой неделе

о бессмертии спета духа

Тредьяковского складом, напоминая,

что за всякой вещью сквозит иная, —

захудалая нескладуха!

Как ни бился, в-третьих, чтоб Ариадна,

на Тесея сетуя, вдаль безотрадно

при последнем рыдала часе, —

на чужом коне — средь пути соскочишь

и пешочком — хочешь или не хочешь —

убираешься восвояси.

Дань отдавши с катулльского переводу,

я, в-четвертых, одну заказную оду

мира нового к юбилею

сочинил и конец увязал с началом, —

уязвленный раздвоенным дважды жалом,

сомневался: не одолею.

Благодарен за то старику Хвостову

(ни на что не взирая, он предан слову

оставался до смерти самой), —

избран им и одолжен, я рылся, в-пятых,

меж творений и проклятых и проклятых —

то сатирой, то эпиграммой.

«Современней надо быть, современней!» —

Сорок втиснуто в книжку стихотворений

с прилагающимся центоном

мной, в-шестых, а в-седьмых, в свою продолжая

дуть дуду, я нового урожая

дождался вопреки препонам.

Череда бессолнечных дней обрыдла,

образованное надоело быдло,

захлебнувшееся в мазуте, —

пропускаю «в-восьмых» и «в-девятых» тоже,

друг на друга слишком они похожи

и по внешности, и по сути.

Хоть над чем-то тайны нужна завеса

сохранения для чистоты и веса,

но «в-десятых» опять открою:

из неметчины, в коей, не горе мыкав,

побывал наконец-то, что мой Языков,

три стишка приволок с собою.

На руках все пальцы загнув обеих

в кулаки, кто бы мне ни сказал: «убей!» — их

разжимаю, любя свободу,

хоть «в-стотретьих», «в-семьсотсорокпервых», «в-тыща-

девятьсотдевяностодевятых» — пища

благодатная счетоводу.

Неудачный год и труды ничтожны!

Меч тупится — только вложенный в ножны,

а перо, не приконча фразу:

«Можно дважды в одну окунуться реку,

если Лета — ей имя, но имяреку

уж не выйти на брег ни разу!»

***

Нощно недреманные и денно

медные чудовища надменно

выходы и входы сторожат, —

каждого, кто внутрь или наружу

свой ли жар тайком, свою ли стужу

пронести пытается, назад

возвращают, чуть расширив око,

повернув

голову едва и острый то[ль]ко

вздернув клюв.

Смертный, как бы смел и осторожен

ни был, избегая всех таможен,

скреп, охран, затворов и препон

и во рваную рядясь одежду,

все равно однажды встанет между,

молнией и громом поражен,

под призором стражи сей премудрой,

весь покрыт

пятнами пурпурными, что пудрой,

и — сгорит

или обернется ледяною

глыбой. — Этакую паранойю

нездоровый воздух неспроста,

вешний омег и туманный морок,

испарений полный, оговорок

и боязни белого листа,

мне навеял, призрачные страхи

в ум вселил

и лишил — при первом полувзмахе —

душу крил;

но вдвойне сомнение опасней:

«Для чего на соплетенье басней

золотое тратишь время ты?

и зачем таскаешь воду ситом? —

Выгнутая речь со смыслом скрытым

не спасет тебя от немоты!» —

Прочерни насквозь и снова вымой, —

я не прочь, —

смерти же, хоть истинной, хоть мнимой,

не пророчь!

***

В ночи, то страша раскатами,

то молниями глаза

высвечивая пернатыми

до самого дна, гроза,

небесного гнева яркая

возвестница наперед,

шары швыряя ли, шаркая

подошвами ли, грядет,

неведомому какому-то

верна приказу, плашмя

бросаясь в огонь из омута,

в пучину из полымя,

над мертвыми, над живущими

в оградах и без оград,

уча за райскими кущами

отверстый провидеть ад.

***

Стихи ли слагаю, Венеру

ласкаю ли, пью ли вино, —

во всем осторожность и меру

всегда соблюдать мне дано:

ни жизни под юбку не лезу,

не хлопаю смерть по плечу;

богатством подобиться Крезу

Лидийскому я не хочу;

чураясь и хлада, и глада,

я чту и тюрьму, и суму, —

чужого куска мне не надо,

но свой не отдам никому.

Короче, не будь я поэтом

по воле поющих небес,

не в том преуспел бы, так в этом,

где важен порядок и вес.

***

Откуда что берется? — Никогда

мне не был свет так нестерпимо ярок. —

Гори, гори, сияй, моя звезда,

мой ветром растревоженный огарок!

Еще не зверь, уже не человек,

покрыт непроницаемой корою,

что прозреваю сквозь смеженных век,

в том утверждаюсь, только веки вскрою.

Спасения иного не дано

от внутренних и внешних прей и браней:

не веселит забвения вино,

не насыщает хлеб неупований.

Дороже свой, пусть скромный, но уют

для каждого, — в цепи единой звенья:

живые смерти равнодушно ждут,

а мертвые не чают воскресенья.

* * *

Из дому грустно брести на работу,

мчаться вприпрыжку с работы домой,

плыть по течению к водовороту,

осенью, летом, весной и зимой

просто гулять по бульварам, усвоив:

свет не догнать, не дождаться творца

новых — взамен обветшалых — устоев,

не оживить ни умы, ни сердца,

жадные лишь до подножного корма,

что бы ни делать — не сделать, и я —

только неопределенная форма

существования и бытия.

* * *

Что ни делай, над чем ни работай,

не заметишь, как воспаришь.

— За парижской надрывной нотой

не спеши улетать в Париж.

Но и дома мне надоело:

то бессонница, то хандра.

— То, что вечером ты хотела, –

обязательно, но с утра.

Будет день, но не будет пищи;

будет пища — не будет дня.

— Огоньку бы... — На пепелище

не пристало просить огня.

* * *

А. З.

Тебе, тебе я благодарен

за то, что ты меня спасла

от наползающего зла,

когда метался, чуть не сварен

в бурливом заживо котле,

лишаясь места на земле;

когда готовился на части

уже весь естества состав

распасться мой, противостав

досель неведомой напасти,

дух дрогнул, разум вспых в огне

и память отказала мне;

когда вкруг виделись то черти,

то ангелы, меня собой

прикрыла ты, в неравный бой

вступив, чтоб уберечь от смерти,

в дар изнемогшему страдать

ниспосланная благодать.

* * *

Под содрогающимся сводом,

кривя пустые рты,

урод беседует с уродом

о смысле красоты,

мол, выспренна, неуловима,

познать ее нельзя,

земных путей стремится мимо

ей данная стезя.

Но то, в волненьи с папиросок

обкусывая дым,

не с недоноском недоносок —

презрением своим

ко сну, любви, еде и быту

горды — не сходят с мест, —

то всё никак на Афродиту

не сладит сеть Гефест.

#Новости #Поэзия #Культура
Подпишитесь