Posted 30 декабря 2019, 14:22
Published 30 декабря 2019, 14:22
Modified 25 декабря 2022, 16:01
Updated 25 декабря 2022, 16:01
Владимир Вестерман
Зато о нем говорили, что если бы Даниил Иванович Хармс (по рождению Ювачёв) решил отпраздновать свое столетие, он бы его отпраздновал, сидя …на шкафу.
Почему на шкафу? Потому что не в кухне на табуретке и не в комнате на диване. Потому что верхом на гардеробе - парадоксальней. Оттуда видней, что вокруг происходит. Или происходило. Или собирается произойти. И в нынешнюю некруглую годовщину Хармсу было бы тоже видней.
Даниил Иванович, безусловно, бессмертен. Однако физически – так, чтобы шумный юбилей закатить, он давно уже отпраздновать ничего не может: умер молодым, в 36, в ледяной блокадной тюремной психиатрической больнице, в 42-м… Туда отправила его советская гэбуха, чтимая у нас кое-кем и до сих пор.
Ну так что ж… Зато мы возьмем и отпразднуем какой-нибудь некруглый его юбилей. И довольно-таки широко и в чем-то даже театрально. Мы – это все те, кто любит и чтит выдающегося отечественного поэта и писателя. Необычайно остроумного мастера слова, который однажды сказал: «Прав тот, кому Бог подарил жизнь как совершенный подарок».
И рассказал, как происходило вручение этого подарка:
«Теперь я расскажу, как я родился и как обнаружились во мне первые признаки гения. Я родился однажды. Произошло это вот так: мой папа женился на моей маме в 1902 году, но меня мои родители произвели на свет в конце 1905 года, потому что папа пожелал, чтобы его ребёнок родился обязательно на Новый год. Папа рассчитал, что зачатие должно произойти 1 апреля, и только в этот день подъехал к маме с предложением зачать ребенка».
Даниил Хармс размывал границы между игрой воображения и изображением при помощи слов, играя ими. Он, наверное, потому и придумал (и одновременно не придумал), что сразу после рождения его сперва хотели запихнуть туда «обратно», в тесноту дородового заключения, то есть и вправду сразу по рождении поместили в какой-то инкубатор, где он провел свои первые четыре месяца жизни, ибо, по его словам, «родился на четыре месяца раньше срока».
Он был точен в предсказании своей творческой особенности, которую проявил в первых детских письмах (корректоры, орфографию не трогать!):
«Милый Папа. Я узнал, что ты болен и попрасил Маму чтобы она тебе послала коробку конфет, от кашля и другие лекарства. Ты их принимай как закашлишь. Дети здоровы. Я и Лиза были больны но типерь тоже здоровы. У меня маленький кашель. Мама тоже ничего».
И вот это детское послание уже созвучно с его произведениями, которые он, став взрослым, писал для детей и публиковал в таких детских журналах, как «Чиж и Еж»:
«Иван Торопышкин пошел на охоту, с ним пудель пошел, перепрыгнув забор. Иван, как бревно, провалился в болото, а пудель в реке утонул, как топор».
Он и для взрослых столь же «приятно» писал. Вспомним его единственную и относительно большую повесть «Старуха», его многочисленные короткие рассказы и небольшие драматические сценки, в одной из которых оба наших классика, Пушкин и Гоголь, спотыкаются друг об друга со словами: «Об Пушкина!», «Об Гоголя!». А в финале другой его пьесы, «Неудачный спектакль», маленькая девочка выходит на сцену и говорит:
«Папа просил передать вам всем, что театр закрывается. Нас всех тошнит!»
Из такого же, самого известного, на слуху его рассказы «Вываливающиеся старухи», «Случаи», «Оптический обман» и другие произведения, не очень большие, короткие, слов, «знаков», как сейчас говорят, там совсем мало. Но не следует пересчитывать слова. Достаточно прочитать, к примеру, рассказ «Столяр Кушаков», завершающийся тем, что «Столяр Кушаков постоял на лестнице, плюнул и пошел на улицу». О чем это? Что, дескать, с одной стороны, плевать и ходить по улице умеет не только столяр Кушаков, а с другой…с другой… Как тут «анализировать»? Здесь всякий литературовед, хоть какой умный, ноги себе сломает: начнет было, да и переломает, господи прости. Лучше и не браться, смысла не имеет.
Остается «только понюхать». Тем более что «Некоторые помойки так пахнут, что за версту слышно, а другие, которые с крышкой, совершенно найти невозможно» («История», 8 января 1935).
Еще более многозначительный смысл имеет заметка Даниила Ивановича «О Пушкине». В своем сравнительном анализе творчества Александра Сергеевича он пошел значительно дальше всех исследователей творчества нашего всего:
«Пушкин великий поэт. Наполеон менее велик, чем Пушкин. И Бисмарк по сравнению с Пушкиным ничто. И Александры I и II, и III просто пузыри по сравнению с Пушкиным. Да и все люди по сравнению с Пушкиным пузыри, только по сравнению с Гоголем Пушкин сам пузырь».
Можно ли было такой «литературоведческий анализ» публиковать на страницах советской печати? И не застрелился бы сразу после этого главред? Нет уж, такой вопрос и в богатейшем особняке Алексей Максимыча Горького на Малой Никитской улице, где и Сталин, бывало, пару рюмок коньяка мог пропустить, не мог быть задан, даже и после восьмой бутылки коньяка. Это все равно что усомниться в том, что «Даниил Иванович Хармс был самым выдающимся советским абсурдистом, но не был никогда советским знаменитым реалистом». Этой «официальной формулы» нет в дневнике Хармса от 16 октября 1933 года, сделанной в понедельник. Но тем же понедельником датирована другая запись: «Нужно ли человеку что-либо помимо жизни и искусства? Я думаю, что нет, больше не нужно ничего, сюда входит всё настоящее».
Короткий рассказ «Письмо» мастера собственных псевдонимов Хармса (Шармс, Шардамс, Школа клоунов) оказалось первым его взрослым прозаическим произведением, опубликованным в нашей «Литературной газете». На 16-й полосе, тиражом 2 миллиона экземпляров, еще при Советской власти. И при чтении его хохотала вся читающая эту самую «ЛГ» интеллигенция Советского Союза. Заканчивается «Письмо» необычайно оптимистично:
«Я сразу, как увидел твое письмо, так и решил, что ты опять женился. Ну, думаю, это хорошо, что ты опять женился и написал мне об этом письмо. Напиши мне теперь, кто твоя новая жена и как это все вышло. Передай привет твоей новой жене».
Датировано произведение автором 23 сентября 1933 года и в рукописи названия не имеет. Герои «Письма», естественно, лица, которые в СССР когда-то существовали. При полной неизвестности, кто они были такие и с какой целью, собственно, существовали. Тем не менее они философичны, грамотны, честны, невероятно глупы и ни в коей мере не могут быть причислены ни к советским, ни к постсоветским нормальным людям, которые (все и почти без исключения) имели своей целью жениться чтобы удобней было всей семьей строить для начала социализм, для продолжения коммунизм, а для конца капитализм. Если, конечно, не убьют за что-нибудь, непонятно за что.
Крупнейшие хармсоведы полагают, что «Письмо» носит все-таки автобиографический характер, а не какой-либо отвлеченный из жизни Шардамса или Школы Клоунов. Хотя вряд ли в произведениях Даниила Ивановича можно обнаружить что-либо конкретно автобиографическое. Кроме его дневника, некоторых заметок, «картинок с натуры», стихов, писем и им же написанной «Автобиографии». С другой стороны, поскольку всё, что он написал, наверняка в немалой степени отражало реалии тогдашней жизни, то парадокс тем более очевиден. Описывая в невинном вроде абсурдном пассаже («Один человек гнался за другим, тогда как тот, который убегал, в свою очередь гнался за третьим, который, не чувствуя за собой погони, просто шел быстрым шагом по мостовой») он намекает на тотальную слежку друг за другом - в спешке, бегом, чтобы успеть настучать.
Вообще нет ничего очевидней «парадокса наличия» прямой (или косвенной) связи многих произведений Хармса с жизнью живого автора как поэта и писателя. Это, таким образом, еще один «парадокс» Даниила Ивановича. Некий незабвенный абсурдизм, воссозданный им самим очень подробно и далеко не в одном варианте.
…Не один из любовных романов Даниила Ивановича был прерван им самим, но только один раз, в 1933 году, его самого оставила женщина, которая была актрисой и была хороша собой. К тому же она была молода. И ей, конечно же, хотелось всего: богатства, славы, денег, положения в обществе, счастья, семьи, квартиры, детей и ролей. Она умела плавать, носить красивые платья, белье, чулки, туфли, и, часто глядясь в зеркало, подводила брови. Она и танцевала очень хорошо. И любила Даниила Ивановича. Очень любила. Но тем не менее оставила его и уехала из тогдашнего Ленинграда в тогдашнюю Москву. А Даниил Иванович остался в Ленинграде и отреагировал на ее отъезд письмом к ней. Осенью 1933 года он ей написал: «…не то, чтобы вы стали частью того, что раньше было частью меня самого, если бы я не был сам той частицей, которая в свою очередь была частью… Простите, мысль довольно сложная…». Неизвестно, поняла ли она его, молодая красивая актриса, жаждущая жизни, писавшего ей в своей завуалированной манере, что он сам - частица огромного мира, той вселенной, куда никто не может войти, ибо она все время множится: если бы я не был сам той частицей, которая в свою очередь была частью.
Тем не менее так он ей и написал, этой немудреной женщине, которую звали Клавдия Васильевна Пугачева, которая была, повторюсь, молодой актрисой. Перед своим отъездом она сказала Даниилу Ивановичу: «Прощайте, я уезжаю в Москву и там, возможно, буду с кем-нибудь близка». Так оно ведь и получается, когда красивая молодая женщина с подведенными бровями уезжает из Ленинграда в Москву, не выдержав пошлого вызова нищеты в условиях развитОго сталинского социализма.
Опустим здесь свидетельства тех, с кем, наверное, была близка Клавдия Васильевна в Москве: не наше дело. Хармса эти свидетельства тоже мало занимали. Ведь теперь, оставшись один, он мог писать еще больше, чем в присутствии любимой женщины. Что он и начал незамедлительно делать. И написал много, очень много. Больше никто не мешал ему быть частицей огромного целого. Он работал, преодолевая удручающее безденежье и пошлейшую нужду, возникшие по причине полного отказа публиковать что-либо, сочиненное поэтом и писателем Даниилом Ивановичем Хармсом. Ибо писал он только то, что хотел, не скрывая, что от всего прочего «его просто тошнит». Он курил, любил выпить водки, ходил с трубкой в зубах, в шляпе и длинном пальто по каменному Ленинграду и открыто признавал: «Когда я вижу человека, мне хочется ударить его по морде. Так приятно бить по морде человека!» Он, естественно, острил, зная о влиянии его остроумия на окружающих: «Все вокруг завидовали моему остроумию, но никаких мер не предпринимали, так как буквально дохли от смеха».
В некоторых его произведениях той поры и в тех, что были созданы раньше и позже, слышны смешные и печальные отголоски того, что думал Даниил Иванович и о женщинах, и о любви, и обо всем на свете. А думал всегда откровенно. В его, «хармсовском», парадоксальном «смысловом и внесмысловом» смысле, жонглируя словами и фразами, персонажами и их феерическими приключениями. И выпадали старухи из окон, и какой-то рыжий и конопатый «убивал дедушку лопатой», и спотыкался Пушкин об Гоголя, а Гоголь об Пушкина, и автор сидел на шкафу, и почти все это находилось за пределами вероятного и вообразимого. Не без безжалостного отношения к героям этих произведений, их странному облику и идиотизму поведения. И подавал он это весьма емко и забавно.
Вот, например, рассказ «Лекция». Начинается он так: «Пушков сказал: - Женщина – это станок любви. И тут же получил по морде». А в рассказе «Помеха» - есть такой диалог: «– Я без панталон».- У меня очень толстые ноги, - сказала Ирина. – А в бедрах я очень широкая. - Покажите, - сказал Пронин. - Нельзя, - сказала Ирина. – Я без панталон».
…Дальнейшие и очень существенные разногласия и разночтения Хармса с Советской властью в понимании жизни, любви, труда, творчества, прозы, поэзии, будней, праздников и всего остального не позволили ему ни творить дальше, ни жить дальше. Ему не простили его словесной клоунады. Его убили за то, что он, кроме всего смешного и забавного, имел личную и нахальную дерзость быть до крайности смелым художником, который чувствовал, хотя и не без самоиронии, свое «величие и крупное мировое значение». За это его нигде не печатали, нигде не публиковали, но друзья иногда куда-нибудь звали и, как он сам рассказывает, однажды Евгений Шварц даже «пригласил меня к себе на обед».
Никогда и никого он не ставил выше себя. Вот здесь, в этом отрывке, неужели никто не заметил великой самоиронии?
«Я вот, например, не тычу всем в глаза, что обладаю, мол, колоссальным умом. У меня есть все данные считать себя великим человеком. Да, впрочем, я себя таким и считаю… Потому-то мне и обидно, и больно находиться среди людей, ниже меня поставленных по уму, и прозорливости, и таланту, и не чувствовать к себе вполне должного уважения… Почему, почему я лучше всех?»
Действительно, почему? И хотя это, выражаясь современным языком, «стёб», все не так просто: он ведь и правда был выше многих, если не всех. Потому что лучше многих понял и выразил дальнейший ход событий, что в жизни, что в литературе, хотя был как будто вне их: широкому кругу читателей Хармс стал известен поначалу «Письмом» - незадолго до бесславного конца советской власти, а затем уже, после ее конца, всем своим рукописным наследством, включая слова и выражения, а также целые строки с «намеренными орфографическими и синтаксическими ошибками».
Потому что он был один такой, Даниил Иванович Хармс, он же Ювачёв, Шармс, Шардамс и Школа Клоунов. Потому что хармсовский абсурд, в его величии – значительная, многозначительная, наконец, сверхзначительная часть нашей жизни, а может, и не часть, а вся наша жизнь, и потому мы порой говорим: «Ну прямо по Хармсу. Ну прямо по тому месту, где девочка говорит: «Нас всех тошнит». И по тому месту, где сам Хармс произносит: «На меня почему-то все глядят с удивлением. Что бы я ни сделал, все находят, что это удивительно».
…За несколько лет до своей гибели в ледяной психиатрической больнице он в одном из писем к Клавдии Васильевне, которую продолжал бесконечно любить, написал: «Когда траву мы собираем в стог, она благоухает. А человек, попав в острог, и плачет, и вздыхает, и бьется головой, и бесится, и пробует на простыне повеситься».
Говорят, что, когда его пришли арестовывать, Хармс сидел на шкафу…