Диляра Тасбулатова
В ожидании чуда
Эстонский вообще на грани фола, кино-от-себя, в кадре – героиня, она же режиссер, она же объект, и она же проходит через чудовищное испытание: ее только родившийся малыш из-за ошибки врачей впадает в кому и погибает.
Предфинальный кадр такой: общий план, мать сидит на стуле с умирающим новорожденным к нам в профиль, напротив нее – отец ребенка, тоже на стуле и в профиль, медсестра предлагает им памятную коробку: в ней будут всего три вещички, человек только вступил в жизнь – ленточка, пеленка, еще что-то.
Мать говорит, что не знает, как дальше жить.
Отец – что у нас трое и жить надо.
Мать говорит: ЕЩЕ четверо (он пока жив, началась агония).
И тут молодой отец, закрыв лицо руками, безутешно рыдает.
Казалось бы, что тут особенного? Любой «постановщик» сделает это во сто крат драматичнее: в его распоряжении техничные актеры, берущий за душу текст, сочиненный опытным драматургом, камера, которая может всё (кружить, панорамировать, падать, как у Триера) и, наконец, берущая за душу музыка. И да, есть талантливые постановщики, даже великие, они всё могут.
Но, как выясняется, в данном конкретном случае в этом нет никакой необходимости: живая жизнь (и смерть, прямо в кадре, тоже) сама за себя скажет, здесь не нужна кружащаяся камера и музыка, ракурс и выдержка. Снимаем впрямую, отчего трагизм ситуации ничуть не уменьшается.
И вот здесь возникает интересный вопрос: насколько это этично? Смерть в прямом эфире? Фиксация всех жизненных моментов, включая самое смерть? Ибо смерть, как и секс, дело сокровенное, интимное, личное. Запечатленная смерть таким образом – в своем роде ...порно. Всё так, если бы эта была, скажем, «инсталляция» (а современное искусство иногда доходит до пределов возможного и невозможного), формальный опыт, прощупывание этических границ, испытание на зрительскую и собственную прочность.
Так вот, ничего такого в этом (все же соглашусь, отчасти радикальном) фильме нет: не знаю, почему вдруг обычная фиксация на пленку - я ж говорю, простой общий план, и на телефон снять можно - переломного жизненного момента, свершающейся при нас трагедии, обладает такой силой человечности.
Я бы, кстати, на рыдающем отце и закончила бы: но авторам не хотелось прерваться на безутешной ноте, и в финале вся семья сидит в саду, носятся по участку дети, и мать накрывает на стол. Трагедия преодолена, понятно. Следует жить. Однако драматический пик фильма (совсем короткого, четырнадцатиминутного) – уже миновал. Ибо отец погибшего ребенка заплакал совершенно неожиданно, не «по-мужски», то есть плюнув на навязанные обществом условности чисто мужского поведения, дав себе волю и таким образом обнаружив всю бездну своего отчаяния. За секунду до этого, я писала выше, он еще мужается и говорит, что у нас трое, надо держаться.
Здесь еще вот что важно: герои фильма сами позволили себя снимать, они сами кинематографисты и камера всегда при них. И они, так получается, отправились в роддом, предполагая, что ребенок погибнет, - с камерой и с оператором. Как говорил Веничка Ерофеев – заповеданность стыда. То есть - зачем им это? А затем, и в этом и состоит величие, не побоюсь этого слова, фильма «В ожидании чуда»: трагедию нельзя забыть, она, запечатленная, вновь повторится – но уже как произведение искусства, отстранившись от времени когда это случилось, от времени реальной трагедии. Каковы взаимоотношения движущегося изображения, муви, и реальности – предмет настойчивого философско-теоретического анализа, длящегося с тех пор, как зародилось это самое муви.
Это очень сложный момент, в своем роде теоретический: и постановочное кино на это неспособно. Постановочное, игровое кино тоже запечатлевает Время, но это время игры, хотя и оно косвенно свидетельствует об эпохе.
Фильмы, подобные этому, фиксирует нечто другое – пик отчаяния и его же преодоления, причем в течении нескольких секунд. Это совсем не то, что делал Якопетти, снимая реальные расстрелы, или знаменитое фото умирающей от голода девочки и ждущего добычи грифа. Недаром великий Андре Базен, теоретик кино, припечатал Якопетти, сказав, что «демонстрация реальной смерти является непристойностью, не моральной, а метафизической. Дважды не умирают».
Правда, если исповедовать этот принцип досконально, то и фильм Суржиковой подпадает под удар этической чистоты принципов.
Может, это с моей стороны и преувеличение, но именно в этой, поразившей меня хронике короткой жизни младенца, принцип неэтичности как раз с честью преодолен. Хотела даже написать – с блеском – но слово это здесь явно неуместно. Иногда, когда камера есть продолжение тебя – не до блеска.
Так где же Матрёна?
Вторая картина, режиссера Елены Ласкари, молодой красивой девушки, названная ею «Где Матрёна?», в отличие от первой, совсем короткой, идет час двадцать минут: не фильм, а эпическое полотно, хотя герои, вернее героини фильма – отнюдь не передовики производства и не гламурные персонажи из телика. И даже не достойные, как у нас любят говорить, члены общества, с улыбкой на лице переносящие тяготы жизни (любимые персонажи официальной пропагандистской кинолетописи, у нее пять детей и зарплата пять тысяч, но она молодец, не унывает).
Подросток Наташа, ее больная сестра Алина (это она все время кричит – где Матрёна?) и их еще не старая бабушка, уборщица из районного центра, воспитывающая девчонок на нищенскую зарплату, плюс пенсия, плюс минимальные опекунские доплаты, плюс инвалидные для Алины, - не знаю, суммируются ли они, да еще и вроде указ вышел, лишить доплат инвалидов. … Ну, сами знаете, Россия щедрая душа, как гласит реклама, где всё колосится да радуется, ни дать ни взять кубанские казаки. Вечные.
Наташина мама погибла, сбила машина, отец поначалу взял к себе, потом «выкинул как щенка» (как говорит сама Наташа), у Алины букет болезней, но сейчас она хоть ходит, бабушка готовит и стирает, кормит-поит, моет бесконечные подъезды и пр. Такой вот фильм.
Чтобы снять его, Лена буквально поселилась в малюсенькой квартирке этого семейства, еще и вместе с оператором (тоже женщиной) – и поселилась аж на полгода. Как она говорит, это было самым тяжелым. Куда бы ее герои ни шли, полы мыть, с мальчиком встречаться, Лена – за ними, как соглядатай, неприятная роль, согласна.
Но, забегая вперед, скажу, что стоило того. «Матрёна» получилась – и получилась живой, где холодная «антропология» заменяется любовью автора к своим персонажам, двум брошенным девчонкам и их бабушке, живущих в нищете, в вечной борьбе за существование под назойливые звуки круглосуточно работающего телика, где то Киркоров трындит о «любви», то Валерия, ломая руки, визжит опять-таки о неземной, ясен пень, любви, то чья-то свадьба за пару миллионов, не хватало только «Дома-2».
И Наташа происходящее постоянно комментирует - всё, что бы с ней ни случилось. Как она ругается с бабушкой, как страдает по погибшей маме, как жалеет сестру, как ссорится со своими двумя мальчиками, как подружка признаётся ей, что переспала с ее парнем (мы обе с ним переспали, смеется она), как не хочет учиться и мечтает разбогатеть, как ждет своего восемнадцатилетия, потому что ей тогда продадут спиртное, девчонки из техникума ее в магазин посылать будут… Ну и прочее.
Мужчин здесь почти нет: отец, к которому она таки съездила в какой-то поселок, в глаза посмотреть, так и не появился; ее собственный парень говорит, что она ему надоела, другой, случайный любовник, тот самый, что спал с ними обеими, хочет «свободы» ну и так далее.
Какой-то безлюбый, пустой мир, безжалостный, безнадежный, искривленный.
Однако настроение здесь иное, чем, скажем в звягинцевской «Нелюбви»: и опять по причине онтологического преимущества кино-док. Если даже у мастеровитого Звягинцева герои более, что ли, определенны и жестко маркированы, то у Лены Ласкари, не претендующей, я так думаю, на тотальный анализ российской действительности, они, наоборот, живее всех живых. Ни Наташа, ни ее больная сестра, ни их бабушка – не символы и определенные характеры, двигающие драматургию к финалу, и постоянно меняющиеся живые люди.
Наташа – это такой Кандид в юбке, потерянная душа в огромном непонятном мире – что с ней будет дальше? На что она обопрется, как будет выживать, если у нее нет никаких навыков, привычки жить, ибо жить в принципе сложно.
В атмосфере этой картины так и витает какая-то оставленность, хотя это слово существует лишь в связке с приставкой бого, больше никак. Но нет, это не богооставленность, нет – именно оставленность, когда надо опереться лишь на самого себя, а себя ты еще совсем не понимаешь, стало быть, опереться пока не на что.
И странным образом (хотя в фильме нет никаких выводов, что делать, кто виноват и как бороться) эта подвешенность в мире, в мире без опор так и витает в этом фильме. Образ России, женственной страны, где в каком-то убогом нищем поселке бьются за жизнь три женщины: инвалид, подросток и бабушка.
Удивительная картина, без патетики и лицемерия (мол, всюду жизнь), без морализаторства и высокомерия по отношению к малым сим, без сантиментов хождения в народ, зато с тем чувством, что отличает подлинное искусство от умелой подделки