Posted 5 октября 2019, 06:56
Published 5 октября 2019, 06:56
Modified 7 марта, 15:33
Updated 7 марта, 15:33
Сергей Алиханов
Санджар Янышев родился в Ташкенте в 1972 году. Окончил факультет русской филологии Ташкентского университета. С 1995 года живет в Москве. Его стихи публиковались в журналах: «Новый мир», «Знамя», «Октябрь», «Арион», «Дружба народов», «Новая Юность», «Звезда Востока», «Книголюб», «Интерпоэзия», альманахах и антологиях: «Малый шёлковый путь», «10/30», «Contemporary Russian poetry», «Анор/Гранат», на многих Сетевых ресурсах.
Автор поэтических сборников: «Червь», «Офорты Орфея», «Регулярный сад», «Природа», «Стихотворения», «УМР».
Основатель объединения «Ташкентская поэтическая школа», Ташкентского открытого фестиваля поэзии и альманаха «Малый шёлковый путь». Составитель двуязычной антологии современной поэзии Узбекистана «Анор/Гранат».
На Вечере, недавно проведенном «Чеховским культурным центром», вместе с нашим автором Сергеем Золотарёвым, поэтом из Казани Нури Бурнашем, читал свои стихи и Санджар Янышев.( Вечер поэзии в Чеховской библиотеке - слайд-шоу: https://www.facebook.com/alikhanov.ivanovich/videos/10219960792553153/)
Застав конец социалистической утопии, Санджар Янышев в своем творчестве поэтически противится и антиутопии, показывая, что история вовсе не прошедшее, а действенное настоящее, когда оно воссоздается и существует в ткани стиха. В его поэзии минувшее оказывается порой и грядущим. И ростки поэтических строк, пронизывая насквозь - до глубины читательской души! – действительность, удивительным образом - посредством просодии - оказывая влияние на саму жизни.
Пафос сожаления вдруг рождает присказку, чуть ли ни прибаутку «И мыши заведут себе кота» - от которой проходит мороз по коже! Вроде тонкий, чуть ироничный намек, а на самом деле поэт с горечью провидит, что будет в мире уже «БЕЗ НАС», когда начало отрицательной эволюции оттягивается и ограничивается только временем подлета:
…И словари, и пышные стада
рунических письмен – как это жалко
оставить здесь, но старая служанка
задраивает ставни – навсегда.
Соседям презентует птиц, горшки
с землей; уже никто не будет с хриплым
почтеньем к мертвецам и манускриптам
сосущей трубкой гладить корешки.
…………………………………………
Пространство развернет, как зев часов,
материю бумажного запаса,
и перепонки вырастут на пальцах
у некоторых из его чтецов.
И ноты сами зазвучат с листа,
..........................................................
И мыши заведут себе кота…
Природа создания пространственно-временной образности, благодаря творчеству Санджара Янышева, становится свойственной и всей современной поэтике.
Множество статей посвящены его творчеству.
Татьяна Колмогорова - поэт, критик свидетельствует: «Я шла след в след по той дороге, которую искал и находил автор... «Выдох на усилии» как метафора художественного «дыхания» Санджара Янышева подходит для произведений, составляющих ее.
Каждая часть, каждое слово, сама конструкция названия, кажущаяся иронично старомодной, вызовут вопросы, не имеющие однозначного ответа.
Автор втягивает читателя в заразительную игру парадоксально оборачивающихся смыслов. Предлагает стать соавтором и самому строить из хаотической субстанции вселенную... любое из произведений несет органическую неопределенность рода и жанра, «непрозрачность» смысла.
Произведения цикла «аукаются» между собой, вступают в парадоксальные контакты. Мудрые и светлые строки о смерти как об обращении в иную жизнь, о циклической связи сменяющихся поколений — «единственной на земле очереди». Сопричастие... греческое название таинства Причастия, которое совершается ради духовного обновления человека, — Евхаристия, Благодарение... гул той общей, нашей Вселенной, которая творится из хаотической раздробленности миров...
Поэтический синтаксис стихотворения подобен заклинанию сил, способных «мертвое» сделать живым. Проявление неизменного уважения к любому другому: человеку, языку, культуре, религии. Уважение, полное человеческого достоинства и гуманистически-объединительного смысла, есть и залог самоуважения».
Наш автор Вадим Муратханов пишет: «… летопись частной судьбы, индивидуальной истории человека, испытывающей свои взлеты и падения, периоды расцвета и упадка... подобно тому как в истории цивилизации самые солнечные и волшебные в своей недостоверности страницы — ранние, так же и в сборнике Янышева более всего напитан светом и населен одушевленными предметами «золотой век» детства, граничащий с мифологией, а точнее — творящий мифологию собственную... утраты привычного с детства воздуха, напоенного восточными ароматами, шумом базара, родной для слуха гортанной речью, образуется некий вакуум, которым и приводится в движение «дырявый поршень» творчества, обреченный на вечное и недостижимое стремление воскресить безвозвратно пережитые краски, запахи, звуки... Сосущая пустота заполняется словом...».
Юрий Татаренко: «Перед поэтом, творящим на «перекрестке» языков, разворачивается более широкая картина мира. А Санджар Янышев вдобавок соединяет в себе языковую и духовную культуру Востока и Запада. Для него процесс создания литературного произведения – действо мистериальное, в котором важны мельчайшие детали.
Санджар Янышев делится: «Из всех коммуникативных форм мне пока доступна только внутренняя, письменная. Даже выход в сеть Facebook с постом или комментарием требует определенного рода энергии, особой – летучей – расположенности. В зеркале соцсетей человек сильно меняется: он заводит себе двойника, лишь отчасти неся ответственность за его (двойника) действия... чтобы выйти в Сеть, всякий раз жду совпадения с тем образом, который в наибольшей степени ассоциирую с собой, со своим «я»... для написания нужно вспомнить все, что ты когда‑либо знал. Собрать все силы – какие есть и каких нет. За последними необходимо охотиться – а значит, надо стать тысячеглазым и тысячеухим. И, конечно же, предстоит собрать по кускам себя самого... написание большого текста – как раз вспоминание всего, что утратил, возвращение былых навыков… Актом письма ты участвуешь в некой мистерии, собирая и «бога», и себя как образ Создателя...
– Как вам кажется, каким образом меняется поэзия в ХХI веке?
– Как‑то меняется… Прежде всего отвоевывает новые территории – и жанровые, и видовые. Скажем, гражданская лирика сегодня звучит совсем иначе, нежели пятьдесят лет назад. Поскольку в наши дни почти все является «политикой», то и любое современное стихотворение начинено гражданственностью – не тематически, так интонационно. Во всяком случае, может быть прочитано и в таком ключе. Расширяются границы того, что принято традиционно относить к поэзии...».
Которая реализуется в прослушивании - если поэт читает вслух, или в прочтении замечательных стихов:
* * *
Мой слог, мой голос, воспалённый
язык — последний мой причал!
Родных наречий отлучённый,
внимаю собственным речам...
Тот свет, который населён был
мной, словно шорохом сквозняк, —
так будто выпавшая пломба,
теперь отделен от меня.
И боль, что медная кольчуга,
уже не давит сердце мне,
обвивши тело, словно чудо,
разлитое по всей земле.
И чем ты дальше, тем разменней
твои стихийные черты...
Но застрахована от тленья
душа, и в той же мере — ты.
...А нить, что связывала прежде
мой сон с пучком твоей зари,
теперь на чьей-нибудь одежде,
как волос в лампочке, горит.
Землетрясение в июле
Вот это и есть ждать природы щедрот. Мы проснулись.
Трясло. Как пищальи заряды, летучие мыши
выдергивались из копченой дыры контрабаса
и глохли. В горах помутнелые сны свои русла,
должно быть, покинули морщиться. Мы же
от их вещества загустели быстрей алебастра.
И целую вечность потом не могли двинуть бровью.
Покуда внизу голосила молочница. Дом
ихтиоловой мглой, размягченной, как сумрак, корою —
единой породой твердел; под светлеющей кожей
хребты ископаемых рыб, рудименты искомых
оплаканных некогда кукол, собачек и кошек
угадывались, как светящийся призрачный Китеж.
Вот это и значит — «незыблемость». Сделайся снегом,
ползущим с вершин, — не почувствуешь меньшей надеги;
и будучи сном — самовольно сосуд не покинешь...
Не требуй у рождшей земли милостыни
покоя. Она торжествует движенье над небом.
А я торжествую — тебя. И на будущей пленке
ты веткой проснешься, но почва ее не коснется отныне.
* * *
И все же эта тварь была послушна мне.
Н. Заболоцкий
Такие есть Слова, чье внутреннее чудо
обходится без слов, лепящихся извне,
которым, дальних тел кровиночку почуя,
бы смыслом подарить, присяжным новизне:
Маслинные глаза, расплеснутое утро…
А сами-то глаза?.. а утро самое?..
Но проникает свет в распахнутую юрту
и остается в ней — как откровение.
Нет, я мягчу Слова — и тенью налитые,
и зноем; что темны, как плод — а налегке!
Уколешься таким, лимона или дыни
потянешь черенок и — перышко в руке.
В них видишь свой итог — и в них зерно лечебы
находишь всякий раз, когда, как воск, течет
окрестная листва… Слова такие — пчелы.
И кожа. И земля. И дерево. И мед.
Три цвета
А вот и нет, вещий пень, мы не дерево —
скорее купол, троичный, как мускул:
сначала КРАСНЫЙ — что мозг свирелевый —
участок нас — не широкий, не узкий,
а так себе: без разбора и правила
жуя, усваивая то, что к телу
прикосновенно — от рта до гравия,—
он в том числе обращен te Deum;
затем прохладное нечто и полое,
как привкус кальция — БЕЛАЯ мышца:
всё, что внутри,— наши сны и волосы —
растет вовне утвердиться в вышнем —
не божестве еще, нет, но вот с этого,
и правда, вверх, распрямляясь, как выдох,
как уточненье, хитин и плаценту
спалив без пепла,— летит на выход.
Там острие, там все прошлое — побоку;
одна родная душа — и не больше —
разрешена; там бесцветное облако
над СИНИМ пламенем:
— Боже!.. Бо-же…
* * *
И что же стало с человеком?
Он в год не написал два слова.
Про мурашей на штукатурке,
как бы нанизанных на нитку
(вам путь к моим глазам заказан
покамест. Я умру в Рангуне
или на мушьей Танганьике;
туда — уже теперь — начните…);
про птичий сор, и сор из юрты,
и злополучную виньетку…
Про сон увиденный, забытый
и вновь увиденный про волос
в косе, в вагоне, на запястье;
про запах выменной закваски
для роста нан-патыр в духовке,
для жеребеночка, для ножек
и родничка на детской грядке…
И многое еще такое,
о чем ни «бэ», ни «мэ» — не надо…
Что стало с этим человеком?
Он ходит вверх и вниз, как цапель,
нет — журавель. Он дует, дует
на это выспанное место —
единожды обжегшись, словом…
Ось
Жене, Вадюше, Славику
Построй Мне дом, – сказало Слово. –
Мне холодно, твои сердца
не слишком твердая основа
для речетворного сырца.
Есть сруб, фундамент, рядом груша,
топчан дощатый, виноград…
Но не очерчена окружность,
за коей глухота и смрад.
(Душа ж до той поры без дому,
пока сама и не при Мне.
Она ведь – что? Слоистый омут…
Но Мое Царствие мутней.)
Приделай крышу Мне, заслонку
подвинь в мигающей печи,
наладь в окно бычачью пленку
и трещинки все завощи.
А за оградой – будь что будет.
Туда и тропки проложить
сквозь мальву не опасно, буде
есть дом, все прочее – кажись.
Душа ведь – маятник. Сколь сильно б
ни повело (иже еси!..),
обратно с точностью до «си—ля»
ее отдаст – вокруг Оси.
Тутовник
О кладбище, листвяный палимпсест,
тутовая невыболтанность к лету!..
«Не вздумай поднимать с земли и есть
то, что взошло на фосфоре скелетном», –
так говорила мама. Я алкал
напиться млечным соком шелкопряда.
И сок подобно времени стекал
по ликам измышленного распада.
«Не то сулит беду, что тащим в рот, –
я голос Деда под плитой услушал, –
а то, что изо рта исходит. Вот
тебе мой летний дар – бери и кушай!»
Страж у ворот, свершающий намаз,
вдруг похитрел сквозь бороду и – чудо! –
два саженца проклюнулись из глаз,
обрызгав тутом. Белым-белым тутом.
* * *
Во мне шевелится янтарь
сухих платановых волокон.
И сразу – новая деталь:
гематоген больничных окон,
минтай бескостный, тубус-кварц,
фигурки в пате, как опята,
и собеседник – Розенкранц
ли, Гильденстерн в пижамке мятой –
мне в печень самую проник.
Он рот полощет марганцовкой
и ложкой чайною язык
скребет, чтобы звончей им цокать.
– Переходи! – хриплю в ответ…
Но чувствую: сейчас наверно
весь этот желто-красный цвет
тебе исторгну на колена.
* * *
Если мне ребячество позволит
Кольчатый понюхать этот срез –
Бог не выдаст, каланча не взвоет,
Сад не рухнет, саранча не съест…
Вот и ты навек туда вселилась.
Твой прописан в нем воздушный код.
И в какую б сторону ни длились
Время и пространство – мне легко
Повернуть их вспять таким нехитрым
Образом; и сколько бы я впредь
Ни любил – всё тем же хвойным спиртом
Будет воздух меж колец гореть.
И твоя в нем верная, как верба,
Часть – у обонятельных вершин.
Ты во мне так много опровергла.
Только он и неопровержим.
* * *
Спалось? Спалось. Но как!..
…………………….. Какие трели
Нам под подушку проводил сверчок!..
О чем веретено в лимонном чреве
Скворчало, как расплавленный пичох.
День завтрашний без внешних вспоможений
Селился под махрушками у бра.
И сон с тобою был кровосвершенье,
Смещенье материного нутра.
Росло? Росло потом в тебе такое,
К чему по отношенью мы одни,
Что не рассечь на женское-мужское,
Не застирать, как пятна простыни.
И дней тех межеумочная птица
Такую высь нашла, что посейчас
Оттуда наши сны с тобой и лица
Видны как ее целое и часть.
К поэме (вербное)
Отныне до века присутствие пчёл
в моей почивальне, как в мёде, – при чём
(что может быть более кстати?):
из лопнувших банок варенье, рассол –
по стенам, и вечер – прозёванный сон,
забытый, как слон в зоосаде.
Другие жильцы остывающих книг
галдят, что в итоге мне, кроме как в них,
и не во что будет вселиться…
Однажды увиденной в ртутном жару,
разъятой – но, после того, как умру, –
тобою пребуду, Мелисса.
И я прозреваю как Сретенье – век,
в котором на внутренней копоти век
мелком обозначится чёлка;
что ныне, в руках у детей и отцов
на вербных побегах головки птенцов
дрожат, словно белые пчёлы.
Элегия
Я в контрах с контрой, я с борьбой в борьбе.
Два верных стражника, два кормщика тебе
На полную отверженности ночь,
В которую ты нам замыслишь дочь…
Войди в мой дом – не в тот, что летний парк
Подпер спиной, а в тот, что хной пропах
Ташкентской осени. Я двадцать лет его
Не навещал, ты видишь – никого
Теперь в нем нет, и значит – самый срок
Глотать творящей пустоты комок.
Пришли. Продолжим. Тут вот, под стеклом,
Стоит за красным томом – черный том…
Сними-ка аккуратно первый ряд;
Да, то, что нужно. Умница. Я рад,
Что тень от этих букв всеядный свет
Не сжег за столько затворенных лет;
Что лица двух моих учителей
Он пропитал; и типографский клей…
Нет – дух древесный, как лесной орех,
По ним – то сверху вниз, то снизу вверх.
Тебя встречают капитан Смоллетт
И доктор Ливси. Опоздавших нет.
Я с контрой – в контрах, я в борьбе с борьбой.
И ты, и я – нам не бывать собой,
Затем, что непреложность – не закон
В любви; игрой уравновешен сон.
Твой свет – на мне, и тень моя тебя
Ведет туда, где мы играем – спя.
Где на любом борту, в любом дому
Себя не знаем мы – и потому
Уберегут нас там от многих бед
Смоллетт и Ливси, Ливси и Смоллетт.
Еще не рождена, пусть наша дочь –
Двойной портрет их повторит точь-в-точь.
Пусть унаследует – избави Бог,
Не твою верность, не мою любовь, –
Ум с простотой (две стороны лица):
Честь сильного и смелость мудреца.
Когда прочтет – как книгу ли, клавир –
Вот этот мир или… не этот мир –
В какой бы ни вошла – с ней будут там
Мой смелый док, мой честный капитан.
А мы себя, найдя с таким трудом
Друг в друге, – отдадим за этот дом.
БЕЗ НАС
…И словари, и пышные стада
рунических письмен – как это жалко
оставить здесь, но старая служанка
задраивает ставни – навсегда.
Соседям презентует птиц, горшки
с землей; уже никто не будет с хриплым
почтеньем к мертвецам и манускриптам
сосущей трубкой гладить корешки.
И мыши… Мыши станут обживать,
как стены собственного лукоморья,
империю, покинутую молью,
и под себя кроить-перешивать.
Пространство развернет, как зев часов,
материю бумажного запаса,
и перепонки вырастут на пальцах
у некоторых из его чтецов.
И ноты сами зазвучат с листа,
а книжный шелест обретет телесность…
Но выцветает [рачья] темнота
без шороха пружин и пенья лествиц!..
И мыши заведут себе кота…
* * *
…и чай простыл, и розовыми клецками
под носом хитроумные казашки
снуют, словами мыльными и плотскими
вагон пожрать за рыбу и фисташки
подныривают, шмыгают, сочатся,
гниющими прихватывая деснами
мой сон, мой сор, мой дом и домочадцев,
мои пространства, ставшие мне тесными,
мою любовь, мои плоды и замыслы,
мой сай, мой рок, и мяту с ежевикой…
И смуглый голос в ноздри бьет сквозь заросли:
«Ты этого хотел – теперь живи-ка!
Неси в себе, да не порвутся швы, настежь
да не прольется капля тьмы ли, света…
Ты выживешь, когда снесешь и это.
Ты будешь вечным, если это выносишь».
СЕБЗАР
Набрызгом вспучен подоконник.
До утра жалюзи лупить –
не хватит лупи: на балконе
пыль времени и скорлупы
прибита крупным хризолитом
и медным Брукнером Восьмой…
И с понедельника налита
листва слюною и усьмой 2 –
отравленной и не пригодной
ни для холста, ни для питья –
но предназначенной природой
для колокольного литья.
Чтоб выдохом зеленоречья
ресницам тяжести подлить –
медоточивой – и предплечья
дерев до выщерблин продлить
в полу, где дюже накопилось
хрустальных нот и шепотков;
чтоб нам безумие приснилось
фортепианных молотков…
Чтоб ветви ближние стреножить –
в хрусталь – до судороги скул, –
и вымести, и подытожить
в единый колокольный гул.
ИЗ «КОМАРОВСКОГО ДИПТИХА»
Памяти Г. О.
У Юры кожица на пальцах красна;
Глаза икринками слипаются со сна:
он лазал по деревьям, знамо, весь день.
А папа Вова ждет от мамы вестей.
Ему расчеты не даются никак;
он держит мамочкино блюдце в руках.
– Чего там смотришь без конца всё? Чего?
– Смотри на донце, не касайся его!
Там явь нечетка и туманна у дна…
Смотри, сынок, там наша мама одна.
– Она оттудова вернется сюда?!
– Смотри, сынок, на дне колодца вода.
Пойдем, родной, воды наносим, очаг
займем – войдет и сразу спросит: «Где чай?
Я из краев дремучих вышла – из тех,
где леший под ногою шишкой хрустел,
в глаза мне брызгал капель сонных… А лес
в рот выжимал мне сок из темных небес;
пар поднимался – дух поджарый земли;
кисель густой, белок – лежалый с зимы –
сводил мне ноги, как клещами, в ледец…
Но я вернуться обещала – я здесь.
…Так все туманно и нечетко в лесу! –
Дрожит и сок небес течет по лицу. –
Я словно пребывала долго во сне, в бреду.
Я никуда теперь от вас не уйду!»
…А Юрочка вот-вот настигнет у дна,
где молкнут часики и тихнет шум дня,
Лесное Царство и веснянку лесных
рогатых тварей – как изнанку весны;
где жизнесмерти зреет семя – глубин…
И Дом, где Юрочка был всеми любим;
где отрастают листья-тени у роз,
где корешочком, как растенье, он рос,
как поднимается над крышей трава –
чтобы когда-нибудь услышать слова:
«Вот Дом для будущих лишений, смертей.
Он весь в твоем распоряженье – владей!
Пусть будет он ответным словом на зов,
причин причиной и основой основ;
в твой первый шаг слепою верой – ничьей,
последней мздой, единой мерой вещей…
Здесь свое семя молодое начнешь.
Здесь что посеешь – только то и пожнешь.
(Над Вечной жизнью наблюденье вершить –
над мифологией падений с вершин.)
Здесь творчества вкусишь мгновенную дрожь…
И здесь когда-нибудь наверно умрешь…»
…Спит Юра. Часики чуть слышно идут.
Как пузо, небосвод над крышей надут.
Ночь паклит в час по чайной ложке наш Дом…
«Знать, скоро девочку в картошке найдем.
Знать, будет Юрочке сестренка, мне – дочь:
Уже послал за ней смоленых ко-ней дождь!
Недаром на ветру крепился наш лес –
довольно он за ночь напился небес!» –
И папа из подсохших досок, среди
вещей и книг, себе гнездо соорудил.
Он тянет кипяток из блюдца – в себя;
c ним вместе Юрочкой любуется ЗЕМЛЯ.
ВКУС УКРОПА
Рассматривая Сад на свет,
монгол, ровесник Зороастра –
что было, чего нет, и сверх
того – что на экране красным
подчеркнуто (а лучше бы
и вовсе вычеркнуть к лишаю!), –
я дни срезаю, как грибы,
и ничего не исключаю.
Вот лучшая из дочерей
земли на мешковине кротко
сидит: в изножье сельдерей,
райхон и венчики укропа.
Мне веет запахом страны,
куда плыву, но не причалю,
где сны светлы, глаза черны –
я ничего не исключаю –
а воздух зелен, как река
и разветвлен, как слух растенья,
и испещрен, как мотылька
полет упругим средостеньем.
Мне эта девочка лицом
напомнит многие печали
и сны. Потом… А что – потом?
Я ничего не исключаю.
На свет рассматривая ночь,
пойму: есть порох, нет порока.
Она окажется мне дочь,
зачатая в Стране Укропа.
Где Улан-Батор, друг степей,
я на руках ее качаю.
Сны отпущаеши… Теперь.
Как и в Начале.
РЕЧЬ
Яне
«Мы идем в школу с хорошей речью!» –
Так было написано в моей виньетке.
И на самом первом выпускном вечере,
когда дети пели: «До свиданья детский сад –
Все ребята говорят…» – штурмом взятая буква «р»
горосира чудо как правно;
и, одаренные еще одним звуком,
мы были уверены, что уж теперь
все-все ночные Ожилы сами уснут
и уж больше не оживут, и уж больше
мы не будем лишними… А там, глядишь,
новые звуки подрастут
в кнопках и клавишах аккордеона,
в промасленных канифолью связках кеманчи,
в древесных раковинах комуза и рубаба…
«Музыкальный инструмент» – ведь это не просто идиома:
с его помощью люди, жившие в малорослых глиняных домах,
словно шкатулки, отворялись и начинали звучать,
и выползали, как крабы,
на середину улицы (дети крупой высыпали) –
вот что творили с ними звуки
истошного карная и высокопарной дойры.
Гундосый —— прострочивался ритмом,
и страшно подумать, в какие тайны, в какие дымы
он обещал посвятить, какие просторы
были предвкушены и почти что зримы:
просторы, окрашенные в цвет
сгущенного молока и лимфоузлов,
кирпичных сердечек и чердачной муки,
девчачьих лодыжек и дымных лепешек,
оставленных марширующими коровами;
а еще – саранчи и пневой трухи, подожженной
красными муравьями, жуками-носорогами…
О, это были – тум-ля-ка-тум – всерайонные
гульбища, свадьбы,
и лично мне они сулили гораздо больше,
чем «молодым»: свежевание барана,
чье внутреннее устроение тем паче впечатляло,
чем беспощадней жалость мое сердце
высвобождало, как орел печенку
известного по мультику титана, –
кроме того, возможность долго не ложиться,
а после – под открытым небом сон…
И вот теперь, когда нет со мной моего аккордеона,
нет со мной моего карная,
нет свадебного шествия,
нет дерева, с которого я мог
его наблюдать, нет зелени –
такой зеленой, что и не бывает…
Нет карябаемой солнцем пластинки –
иссиня-синей, как воронка времени –
и зрению уже не будет насыщенья
ни этим цветом, ни многими другими,
ведь время, как известно…
…Теперь, когда чудовища похлеще
прильнули к стеклам – нет им числа,
нет имени, – а слух и обоняние как в воду
погружены…
Так вот, теперь хочу спросить:
что он мне дал, тот, чудом обретенный
(чья буква, словно перышко, парила,
как головня, дышала), что он дал мне –
тот откровенный сокровенный
АБИ
1.
Почему свист в ушах как летит мое время? –
говорил пред смертью поэт.
Почему воздух севера вреден? –
мне, южанину – вот и ответ.
Ты меня еще помнишь, Аби? – вот начало
единения жизни и не…
Отчего мое будущее, что гречанка
за шитьем, и у ней
под рукой не растет, а как век, убывает
полотно?.. Отчего мочи нет
как грустна эта женщина, что считает
на затылке моем белый цвет?..
А другая ласкает меня, как когда-то
мне приснилось (ты видишь?..), – слюна
между нами повисла: то сладкая вата
из другого, недетского, сна…
Ты ко многому там, в своем НЕ прикоснулась
кожей, родинкой на носу…
…Отчего этот миг неприступен, и сырость
держит нас на весу?
Эта женщина непостижима, как память.
Значит, помнить – не значит иметь?
Расскажи мне, Аби, отчего это падать
для нее означает – лететь?..
Будто пчелка (ты помнишь?..) застряла в прическе
в нашем общем замедленном сне –
где доныне по петельке, по крючочку
распускается свитер на мне…
2.
Ты единственная, кто вязала
для меня в этой жизни носки
из верблюда и хлопка, из катышков солнечной пыли
под кроватью. И не было мягче
половицей скрипеть для ноги
по ночам на балкон мимо елки – в дому, где мы жили.
А потом, когда падала хвоя –
приходили цветы и шмели, –
Главный Угол в дому пустовал; ты бросала вязанье…
Если ж куклы, собачки и мишки
в этот угол зачем-то не шли,
ты охотно сама становилась туда «в наказанье».
Ты стоишь. Я молчу. Ком творожный
я глотаю. А следом еще…
Дай-ка я расчешу, дай обдую с волос твоих зиму –
я плести их уже научился…
И покуда ступням горячо,
посмотри: может, я еще жив, не пускай меня в землю.
АПОЛОГИЯ ПОЭТА
Е.Р.
1.
В Ангарской деревне, у самого края,
Где крепь Аввакумова сторожевая:
Как два медведя, сокупленьем грозя,
Растут — так она разувает глаза;
И что она видит: у самого края,
Закат и скольжение перемогая,
Танцует поэт — и келейник, и наг,
И цезарь, и шутарь, и чёрт, и моряк.
Он не человек. Он танцует, как пишет.
Скоромная снедь и нейтронная пища
Прогнозов, анализов, снов и легенд —
Он слова объект и музыки агент.
Дрожащая тварь или право имеет,
Он чушь, он и порет, и чешет, и мелет,
Бормочет, камлает — о том, потому,
Что все человечное чуждо ему.
Он не одинок: под ним кости и кости
Сосет и ласкает густеющий Коцит,
Полощет различной своей глубиной,
Из душ не запамятовший ни одной.
Но кости живого его — это в горле
Двуногих царапина, в коже двугорбых
Прокол, на плече двуязыких ожог.
Он не одинок. О, как не одинок!
Да здравствует сон! И да царствует разум!
Поэт убивает двух демонов разом,
Когда начинает свой танец немой,
Природе бросающий вызов самой.
Во-первых, он память меняет на то, что
Не свет и не звук, но точнее и тоньше;
И тьма с тишиною, и жизнь неживая
Тогда отступают — у самого края.
…А в третьих: закат и круги на воде.
В медвежьей дыре. Или Бог знает где.
2.
Пока не требует поэта…
Таково всеприятье, таково удивленье…
Что чужие романы — заразное веянье.
Что нале, что напра — необъятен и щур,
я, продукт отчужденья, движенья, броженья,
я — великая шельма,
я — чур меня, чур!
Я наверно без запаха, шороха, чувств…
Я — не я, меня нет.
Новой жизни скелет,
я подобным лечусь.
Любодей и отшельник.
Мастер щелок и шеек.
Собиратель ресниц, потребитель медуз.
Таково положение, что пораженье —
мне наверно единственное утешенье.
Что высокая грусть и глубокая жуть
одновре- и единопространственны суть.
Что мне — чей ни будь суд?!
Но в кремневой ловитве,
Но в светящейся битве
за единоутробное сну и молитве
существо — назови его бог или сло-
во — туточки я, как на грех, как на зло,
уязвим, потому заострен до предела;
тут аз есмь, потому содержанье и тело
неразлучно друг в друге решают свой путь.
Се — великая тайна и страшная чудь.
Слово видимо смертно, и — вот его тема.
Что глядишь: обознался?
Ничуть.
БАНДАЛИК *
А., Б.
…И ровно в полдень мы тронулись в путь.
На мне было стеганое атласное одеяло,
Напомнившее чапан, в котором я когда-то женился,
И, словно в дополнение к этой синей памяти,
Два пушистых зверька с белыми животами —
Я и моя жена — сопровождали процессию до поворота,
Где начался встречный поток автомобилей,
Где начался встречный поток жизни.
Незнакомые люди забывали, куда шли до встречи со мной,
Они выходили из машин,
Они говорили детям: «Ты иди, я догоню»,
Они пристраивались спереди —
В единственную на земле очередь,
Начинавшуюся не с хвоста, а с головы, —
Чтоб хотя бы метр пронести мои носилки,
Чтоб хотя бы на минуту приобщиться к шествию.
Мы двигались вдоль пустынных трамвайных путей,
Которые через месяц разберут:
Уже теперь они напоминали йодистую сетку
На спине вчерашнего пневматика,
Однако ни один из моей свиты
Не пересек границу мелкого гравия.
Через час мы прибыли на место
И возблагодарили Бога, что путь окончен,
И возблагодарили Бога, что путь — был.
Никогда еще мы не были такими зрячими, такими чуткими.
И хотя я не мог приложить ладони к своим ушам,
Я видел, как это сделали все до единого
Мои попутчики, мои советники, мои незнакомцы.
Потом подходили к крану и полоскали руки.
И не было полотенца. И стряхивали капли,
Пробуждая мириады чертей, бесенят,
Которые — кому могли повредить?
Наконец, меня поднесли к моей келье (землянке),
И человек — кажется, мой сын, кажется, мой старший сын —
Помог мне в нее спуститься.
Он придерживал мое почти невесомое тело,
Покуда оно занимало место в выложенной кирпичом нише,
Он бережно меня посадил, приобняв напоследок,
Он сказал: «До свидания, папа»
И оставил меня с моей мыслью — один на один.
А еще он сказал: «Бандалик» — или это была моя мысль?
Бандалик, дорогой мой.
Бандалик, мой самый счастливый день.
Бандалик, мое пешее солнце.
На-най, на-най,
Бандалик!
* Слово соболезнования, сочувствия, сопричастия (узб.).
БЛИЗОСТЬ
— Я думать хочу: как слюна набегает
на риф, и откуда берется…
Бывает, когда
во мне подготавливается среда,
и всё, что запомнено — ветер ли, солнце —
становится… кем? И уходит за ним,
который с нуля
любовь запускает, как тот механизм
внутри корабля:
его называют машиной, когда обращаются «стоп!»;
а если вот-вот
завертится, что до сих пор не вертелось,
его зовут — тело.
— Крути, нажимай, я хочу посмотреть,
как он поплывет;
как будет гореть, перемалывать лёд,
крушить звукоряд…
Вот пара зрачков на крылатой машине,
а вот результат
того, что твои
на меня только шире
(как будто пред ними сгущается тьма);
мои
на тебя только у
же.
И тут, надо думать… нет, думай сама.
Ты вновь не моя, словно вера немая,
О, женщина, ч у
же!.. Чужая земля.
Вопрос: за кого ты меня принимаешь?
Ответ: за себя.
* * *
Организм закрытых пор,
вещь-в-себе: зрачок и вид;
снег — и черный nevermore
(у дерев — тромбофлебит);
сам себе — благая весть,
друг и недруг, да и нет;
сам себе — тревога; весь —
явь и тайна, ночь и свет.
Сам мишень себе курок.
Сам — лиса и воротник.
Сам белок себе желток.
Слово — сам, и сам — язык.
Тромбы черные ворон…
В добрый путь, молчун и враль!
Корни в руки, Старый Клён —
сам себе февраль.
ОСЕНЬ
Ветер пинает баклажку, словно
собаку гонят с насиженного места, —
всё дальше и дальше, и горлышко сломано,
или пробка проткнута — или вместе.
Пустота пустотой отвечает
пустоте. И вдруг — рождается тема:
вот бы тару собственного тела
обменять на рислинг зеленого чая;
а после залечь у реки таким молчаливым
чертополохом и сквозь отверстие
наблюдать детишек, ковыряющих соты — либо
сосущих мёд из ногтей, по версии
Отца, что стоит на пороге,
ухмыляясь, жуя зубочистку (а дело — к ночи)…
Вот за ним бы, за ним, таким родным и строгим,
пока он видит нас, сосущих ногти,
наблюдать — одним на всём белом свете!
Пусть опять поругает: мол, в голове моей каша.
Потому что потом всё равно будет ветер
по дорогам стукать дырявой баклажкой.
Офорты Орфея
1. Затакт
Можжевеловое, хрупкое, травяное –
из каких пришло таких недр и чар?..
Впрочем, ожидал ли я что иное,
приподняв покрывало июньских чадр,
углядеть в опасной близи от треска
прямокрылых, от шепоти нарезной...
Вот и ты притянута хной окрестной,
начиная с родинки – всей собой.
2. Павловский
Как зачин «Страстей по Иоанну»,
Как я обживаю нотный лист,
Так твое видение по плану
Жизнь мою раздало вверх и вниз.
Так и есть: ты праздник мне приснила;
Чтобы буквы в ступе не тереть,
Ты навек все это упразднила –
Азбуковник и самое речь.
Слух и голос щелк – и разминулись
В антипастернаковой строфе...
«Что теперь Итака, новый Улисс?..
Можжевельник – вот и весь трофей.
В нем – ты чуешь? – дух древесный зреет.
Его срез – начало тайных глосс,
Нитеводный план. Забудь о зренье:
Нос держи по ветру – только нос».
3. Посад
Если мне ребячество позволит
Кольчатый понюхать этот срез –
Бог не выдаст, каланча не взвоет,
Сад не рухнет, саранча не съест...
Вот и ты навек туда вселилась.
Твой прописан в нем воздушный код.
И в какую б сторону ни длились
Время и пространство – мне легко
Повернуть их вспять таким нехитрым
Образом; и сколько бы я впредь
Ни любил – всё тем же хвойным спиртом
Будет воздух меж колец гореть.
И твоя в нем верная, как верба,
Часть – у обонятельных вершин.
Ты во мне так много опровергла.
Только он и неопровержим.
4. Сон «Тебя там не было!»
С полгода как огородили
квартал. Сегодня я бродил кругами в поисках
последнего приюта этим
сверчкам, запястьям, травам, корешкам –
по шиферным обломкам, пластиковым челюстям,
фломастерным каракулям, непарным
конькам с просроченными стельками и без шнурков,
клочкам просмоленного картона...
Зачем-то были перебиты стекла
во многих окнах. Зато в других синели
обугленные потолки – как видно, уезжая,
бывшие владельцы сжигали в том числе и эти
подмостки.
Я вошел в подъезд
и вверх – туда,
где висело на балконе полотенце
(квартиры не нуждались больше в ключах,
брелоках, номерах, «глазках», цепочках...).
На пятом этаже в одном из блоков
обои с корабликами развевались, как
оборванные ноздри.
На сношенном пружинном диване
лежал старик – застывший, соляной,
местами облупившийся, разутый,
с отколотым или подъятым левым веком...
И только я ступил к нему, чтоб это
гнездо слепое, слепневое надавить, –
как вдруг одна из стен, вздохнув, пропала
и показалось щупальце машины –
тяжелое, скрипучее в суставах,
оно черпало космос этажами,
но вот что я успел понять, когда в обнимку
со стариком летел в струе из шлангов:
ТЕБЯ ТАМ НЕ БЫЛО.
6. Цвета. Рыжий
Мне нужно выговориться – вот что.
По направленью к красному. Осени, октябрю.
Причем любому – в Ташкенте, Болдине, Вокше.
Ведь цвет важней, чем то, что я говорю.
Мне нет пути к пылающим мачтам, крышам
Лиссабона, кошенильной Флоренции, облакам
черепичной Праги – и днем не упиться рыжим,
не выжать с волос, не выстлать к твоим ногам.
Но есть (клянусь!) в тебе самой это чудо;
точнее, его предчувство – шиповник и склон
в разломах магмы... К примеру, внутри ночуя
у Вяза, не листьями дышишь – корой, как и он
сжимался тому лет... в детстве. И через кожу
гранатовый мозг сочится (или рассвет?)...
Так вот, а теперь зажмурься сумняся ничтоже –
ты это дерево.
Внутри тебя этот цвет.
9. Цвета. Каштановый
Моя кармина, песня со усохи
да в ключ. Я без тебя умру не весь.
Сперва глаза останутся без соли.
Затем душа переселится в вещь.
А с нею – запах, цвет и сердцевина
звучанья неживого, как азот...
И вещь, темна, тепла и яйцевидна,
тебя как песнь до дна перепоет.
И ничего-то более не сдюжу.
И ничего-то более не есть,
как близорукую лепную душу
сквозь тело и формингу к свету несть.
А песня непременно ли начаться
как свет ее – вослед тебе должна?
Скажу, чтобы уже не возвращаться:
сначала – ты, и лишь потом – она.
10. Край ночи
Сегодня любая малость, любой пустяк
узнаёт во мне своего Гомера.
Но вчера – ты слышала? – в новостях
передавали: два самолета столкнулись в воздухе, погибли дети –
их посадили не на тот рейс;
часом раньше вылетел «Ту»
и благополучно приземлился в Барселоне –
мы были на нем (?)
Я в который раз задаю вопрос – почему
обязательно следует расплата, чья-то гибель?..
Или боги и вправду завидуют человекам,
когда те друг за друга готовы принять
огонь, турникет, вальгаллу?
...Ты вернулась домой и занялась уборкой;
ты трогала вещи, и боль через них уходила,
как по чувствительным проводникам – в землю,
в мировой океан. Я тем временем
топился в Вохне (порезал ногу);
слушал «Страсти по Матфею»; потом, сидя в ванне,
теребил подбородок электробритвой,
что служила еще моему деду –
вплоть до его смерти в 1977-м (то-то он за четверть века
оброс!). Кроме того, говорил с двумя прабабками,
умолял их замолвить там словечко:
чтобы это не кончалось – моя боль,
Иоганн Себастьян, твои волосы и родимые пятна...
Затем собрался и отправился на станцию,
но не уехал – ни к тебе, ни к праотцам,
а лишь смотрел в лицо звездам, соображая,
каков он – Один, Иегова, Аллах,
что вот – по-прежнему бесценная чужая
жизнь на ветру, как будущего злак,
летит впотьмах, проносится стремглав,
округе свет нездешний сообщая...
11. Сад-Эрмитаж. Двойное дерево
Ты думаешь, я мог бы перебить
твой вкус другим, какой-нибудь мареной
обыкновенной... Но куда девать
настой дремучий, что в стихотворенье
уже всочился, надышав с изнанки, –
уравновесил боль и торжество?..
Шаг в сторону – и рыжей венецьянкой
небытие балет покажет свой;
и запахнёт мне выдохшимся сыром,
стоячей жижей, рыбьей малафьей...
Ну, а покуда стереоэфиром
стрекочет сад окрест – я твой...
И мы лежим под деревом – так ближе
его вершина (ниже не бери!),
и кажется: я будущее вижу,
что у него закручено внутри.
Его иголки ввек не опадут.
Ведь даже мы когда-то были тверды,
что это мертвый город – он не мертвый,
что это вот арча, а это – дуб.
12. Кладбище в Переделкине. Твой голос
«Боюсь, что ты ни в жизнь
уже не перестанешь
любить скворчащий свет
на плитах, милый прах –
до времени, как ветр,
залегший в ожиданьи
Поэта в обжитых
поэтами холмах.
Их коммунальный косм,
их густонаселенный
покой сродни тому
Кашмиру из суи-
цидальных комаров
планктона и паслена –
короче говоря,
из песен и сюит,
что у тебя в душе,
как анемос, роится,
готовый сделать «ах»
в подручные мехи...
Я лишь боюсь, чтоб он
в тебе журчать и биться
не раньше перестал,
чем кончатся стихи».
14. Июль
Ни влагу, ни сквозняк
из спального квартала
день не принес. Итак:
ТЕБЯ МНЕ НЕ ХВАТАЛО.
Затем пришла гроза
и тишину обстала.
Из зеркала креза
(тебя мне не хватало)
обрызгала чело
песком и целовала.
Но всё бы ничего –
тебя мне не хватало.
Ты рядом не спала,
ты родинки считала;
на том конце весла –
тебя мне не хватало –
ты, чтоб не расплескать,
как мёд меня черпала
до гальки, до песка...
Тебя мне не хватало.
...Потом, уткнувшись в брег,
ты юбкой подвязала
мой голос, этот бред
(тебя мне не хватало?),
и унесла туда,
где смерть переживала
тебя, меня – когда
тебя мне не хватало;
где взмыленный, как лук,
шашлычник из мангала
обугленный мой слух
поддел (мне не хватало
тебя!) витым ногтем.
И слышно во все стало
концы (перед дождем?):
Тебя. Мне. Не. Хватало.
Ты этот слух что стих
вдыхала и глодала;
я наконец постиг:
тебя – мне не хватало.
Ты жизнь мою, как сон
во сне, припоминала.
Мы спали в унисон.
Тебя – мне – не хватало.
И сколько бы, любя,
ты мной ни прорастала –
с тобой, в тебе, тебя
мне мало.
17. Одно-единственное лето
Мы не проснемся на веранде летней
в испарине дождин; в столбе из пыли
мы не взлетим на лепестках календул –
затем, что это с нами уже было.
Один пучок не можно съесть редиса
вторично. Ты – Линор, не Лорелея.
Затем, что не хочу иных традиций,
кроме традиции неповторенья.
Смотри: плывут драконы-облаканы,
красны, как речь об это время суток.
Нет в их чертах ни Замысла, ни Плана –
как это видно нам отсюда.
Когда слегка иначе повернется
навстречу каплям лист, чем ныне-присно;
когда вспорхнут, как монгольфьеры, гнезда
и луч забрезжит в горле у хориста;
когда луна взойдет над этой кроной
чуть-чуть правей, и ты сгоришь без пепла...
Любую смерть приму как меру, кроме
традиции неспешного успенья.
Не так ужасна месть вещей и метров,
как лишняя графа в господней смете.
Без гражданства, очков и документов –
я так же, как и ты, внезапно смертен.
Но, веришь ли, я удержусь на том же
пупке земли – без дужек и одышек, –
когда нога свой след не подытожит
и пуговица петлю не отыщет.
Не веришь. Значит, вон из поднебесья –
в семью, в любовь (надежду, память, веру)?..
Мы высоки в своем земном плебействе.
Как это очевидно сверху.
18. Ода симметрии
Помнишь, я маятник пел, постигал?..
Время струиться – и время треножиться.
К этим матрешкам, картам, стихам
ты уже, кажется, не относишься.
Тайные счетоводы земли
волос исчислили, голос измерили.
Из дирижаблевых недр извлекли
корень симметрии.
Мир равновесием сбит, укреплен,
словно плотина бобровым цветением.
Руки и ноги, как стержни времен,
равно от солнечного сплетения
удалены; и в количестве двух –
трон лицезрения, дерн лицемерия.
Эта строфа, ее буква и дух –
имя симметрии.
Что ж, и твой берег (прости и спаси!),
беличье, самочье в хвое и цинне,
власть бурых крапин в царстве росы –
тоже на попечение Цифре?..
Поздно. В мой разочарованный Сад
вышло бесформенное, бессмертное
небо – отверстое тысячью крат
эхо симметрии.
19. Из Москвы. Солнце – оно сокрыто
Он происходит из земли, как мел.
Он происходит из земли, как мёд.
И поры не закупорены снегом.
Я слышал, мне старик Иламен пел:
когда он меж стволами так встает –
слепые тени ходят среди зрячих.
Они дышать умеют через жи.
Они дышать умеют через вот,
уязвленный их душным непокоем.
И как вода отталкивает жир –
мертвящий свет и умертвленный плод,
зажмурясь, меж собой границы ищут.
А между ними зелень, кровь и дым.
А между ними зелень, кров и мы,
днесь утепленные – но скоро, скоро
не сверху сера, пепел и перо,
а изнутри – косматое ядро:
и мёд, и свет, и нас – и всё
остудит.
20. «Узри мя!» (Сошествие)
Как же так: все наши шепоты-сады
Пролетая, проплывая Летою,
Слышу за спиною: ты, не ты –
А тебя, оказывается... нету?..
Церква на Нерли теряет глаз.
Я один – зрачок на белой нити.
Мне, мне в дымный шепелявый час
Небо, как сучок, из легких – выньте...
То есть, вот он – я, а вот он... я?
Ни пресуществления, ни бреши...
Мне же, ноздри, сердце ли скрепя,
Сон и память выманить у речи б.
То есть – поднесли к окну свечу,
А всего-то нацедили времени:
Напоследок хриплое «Летю-ю-ю!!!»
Вымолить у воздуха – у зренья.
...А тебя, оказывается, не было.