Диляра Тасбулатова
Ну, это как сказать. Та роль, которую она отвела себе в своей «прозе.док» - незаметного свидетеля, очевидца, даже, скажем так, «соглядатая» (хотя это слово имеет негативный оттенок) – и есть, собственно, роль мыслителя, сверх-автора, на поверку как будто бы не вмешивающегося в течение жизни как она есть. Между тем, отводя себе роль посредника между своими героями и читателями, Алексиевич как раз добивается эффекта сверх-присутствия, хотя в ее прозе прямой авторский голос почти не звучит.
Вопрос, как это ни странно покажется, в искусстве монтажа - прямо как в документальном кино. Как документалист монтирует, в каком месте он останавливает камеру, в каком - укрупняет лицо говорящего, а в каком уводит камеру вправо-влево, а в каком панорамирует, чтобы показать нам не только персонажа, но и окружающий его мир – вот в этом и состоит искусство. И почему-то пока еще никому не пришло в голову обвинить этого документалиста в том, что, мол, это не он говорит, это говорят его персонажи.
Всё так, но поди найди таких персонажей. И поди заставь их говорить. И потом смонтируй их разговоры. Кстати, это эффект раннего великого фильма Андрея Кончаловского про Асю Клячину: там реальные персонажи вплетены в ткань фильма так, что их не отличишь от актеров. А режиссерской руки как будто и не видно – тем не менее именно в этом фильме Кончаловский более всего режиссер, автор, демиург, чем где бы то ни было.
И более, чем где бы то ни было - в какой угодно прозе (преимущественно «филологической», каковой сейчас грешит русская литература) – проявляется и талант Алексиевич.
Что, кстати говоря, немногие поняли: Толстая, например, обвинила Алексиевич в тенденциозности и в политиканстве; другие недоумевали, что Нобелевская была вручена писательнице, которая всего лишь собрала под одной обложкой живые голоса людей, свидетельствующих о веке-волкодаве, трагическом двадцатом. Третьи обвинили ее в «русофобии», четвертые призывали ее обратить внимание на «позитивные» стороны жизни, пятые проклинали, шестые договорились до того (причем в родной для нее Беларуси), что Нобелевку ей дали …по звонку Обамы.
Впрочем, почти то же самое говорили и о Пастернаке, и о Бродском: сейчас не припомню, по чьему звонку тогда выдавались премии и какой обком тогда поминали. Наверно, как всегда, вашингтонский: тот самый, что всегда готов раздать свои печеньки клеветникам России.
На Западе, правда, оказались более чуткими, да и слух продемонстрировали более тонкий:
«Ее техника — мощная смесь красноречия и бессловесности, описывающая некомпетентность, героизм и печаль. Из монологов своих героев писательница создает историю, к которой читатель действительно может прикоснуться, будучи на любом расстоянии от событий» (писала газета The Telegraph о «Чернобыльской молитве»).
Сама Алексиевич, как правило, не считающая нужным отвечать на оскорбления или неуместные требования и претензии, читает, что начинать ее читать нужно с той книги, что описала предельный опыт женщины на войне - «У войны не женское лицо».
Как известно, эта книга о женщинах-фронтовичках вышла в 1985 году, пролежав до этого в издательстве аж два года. Никто не решался опубликовать эти страшные свидетельства: на Алексиевич сыпались упреки в … пацифизме и, главное, «развенчании героического образа советской женщины». Тем не менее, когда книга все-таки вышла, ее общий тираж достиг 2 миллионов (!!!) экземпляров и впоследствии по ней поставили десятки спектаклей.
В 1989-м, четыре года спустя после триумфального успеха книги «У войны не женское лицо», вышли «Цинковые мальчики», роман об афганской войне. Чтобы собрать материал, она четыре года ездила по стране и общалась с бывшими воинами-афганцами и матерями погибших солдат. «Награда» не заставила себя долго ждать: официальный Минск подверг ее жесточайшей критике, да что там критике – настоящей травле. Дело дошло символического «политического суда» над книгой, а заодно и над самой Алексиевич. Хорошо еще, что беларусы, известные борцы с фашизмом, не сожгли на площади весь тираж.
«Я складываю образ своей страны из людей, живущих в мое время. Я хотела бы, чтобы мои книги стали летописью, энциклопедией поколений, которые я застала и вместе с которыми иду. Как они жили? Во что верили? Как их убивали и они убивали? Как хотели и не умели быть счастливыми, почему у них это не получалось», —говорит Алексиевич.
И еще.
ХХ век, один из самых чудовищных по масштабу злодеяний против человечности, спровоцировал и новую меру художественного осмысления. Как говорится, после Освенцима поэзия невозможна: эти слова Адорно всем писателям нужно бы повесить над своим письменным столом. Ибо природа и «фактура» преступлений нацизма и сталинизма таковы, что язык пока не готов к их описанию – это и имеет в виду Адорно.
Нужен новый язык – тот, которым написаны, например, дневники из гетто, язык свидетельств жертв, а не изыски из арсенала богатого писательского лексикона, филологическое буйство.
Вот с этим и работает Алексиевич. То есть проделывает огромную работу, руду буквально копает, чтобы найти в языке адекватное воплощение пережитому.
Это, по выражению критика Аннинского, «пространство голосов», этот хор из Ада, эта полифония кошмара – и есть язык новой прозы.
В этом смысле Алексиевич – новый Данте.