Posted 10 августа 2019, 07:01

Published 10 августа 2019, 07:01

Modified 7 марта, 15:48

Updated 7 марта, 15:48

Татьяна Щербина: "Не сжимайся до точки, Бог, пославший меня..."

10 августа 2019, 07:01
Татьяна Щербина владеет стихом даже тогда, когда он владеет ею, — и лишь поэтому ее чувство становится поэтическим фактом

Сергей Алиханов

Татьяна Щербина родилась в Москве. Окончила филологический факультет МГУ. Автор стихотворных сборников: «0—0» (Ноль Ноль), «Жизнь без», «Диалоги с ангелом», «Книга о плюсе и минусе, хвостатом времени...», «Parmi les alphabets» Париж (на русском и французском языках), «Прозрачный мир», «Лазурная скрижаль», «Побег смысла» - избранные стихи, «Франция. Магический шестиугольник», «Они утонули», «Хроники». Репринтно напечатанных самиздатовских книг стихов «Пространство», «Цветные решетки».

Стихи Татьяны Щербиной переведены на 15 языков, изданы во Франции, Канаде, Великобритании, США, Новой Зеландии. Выпустила несколько романов и книг прозы. Творчество отмечено Премией Национального центра литературы Франции.

Первые сборники Татьяны Щербины - лирические дневники последних десятилетий 20-го века. Стихи эти сохранили и лексические значения, и протестный пафос того времени. Одна из первых книжек, которую Татьяна мне подарила в ЦДЛ еще в 80-х годах, была напечатана на ротаторе - стало быть еще до распространения ксероксов.

Чисто технически каждая страница этой книги изначально набивалась на восковом листе на печатной машинке. Буквы пробивали воск за счет удара клавиш. Такая работа была под силу только очень квалифицированным машинисткам - потому что правка была невозможна. Тираж книги из-под ротатора, скрепленный вручную, был всего лишь несколько десятков экземпляров, поскольку восковой оригинал расплывался в процессе печати от ротаторной краски. Эти недолговечные тонкие прозрачные пластинки, напоминали древнеримские восковые дощечки.

Благодаря поэзии Татьяны Щербины - текст из-под ротатора с ее стихами, оказался долговечнее самой эпохи. Строфы сохранили языковую мотивированность, и смысловые элементы позднего «совка» и объясняют социальную структуру тех уже канувших времен. Не по воле автора, эти стихи не теряют своей актуальности. Буквы алфавита, составлявшие строчки стихов поэта, пробивали восковую бумагу, а пробили пелену времени…

Невольно начинаешь опасаться, что стихи Татьяны Щербины современны навсегда:

Тепло, и мамонты оттаяли,

теперь свой допотопный козырь,

клыки и бивни, мозг в испарине,

несут к нам в золотую осень.

А кто ж потом замерзнет заново,

когда мороз надвинет шапку?

Я, мы, рожденные исправными

лишь для тепла – в России зябко.

И мы, задуманные голыми,

пропащими, попав на Север,

и шерстью обросли, и спорами,

как обустроить этот сервер...

Татьяна Щербина ведет большую просветительскую работу выступление на «Библио-ТВ» «Поэзия — это жизнь языка» беседу ведет Владимир Семёнов -

Татьяна Щербина держит руку на пульсе мировой поэзии. Ее выступление на вечере журнала «Терра» - свидетельство постоянной вовлеченности и участии поэта в текущем литературном процессе:

О творчестве Татьяны Щербины вышло множество статей.

Валентина Полухина почетный профессор филологии Килского университета, выдающийся исследователь творчества Иосифа Бродского, делится: «Творчество Татьяны Щербины лакомое пространство - длиною в четверть века!.. для наблюдения за побегом и прорастанием смысла стихотворения... Щербина - поэт оригинальный и мощный. Художественный спектр ее поэтики совпадает с цветным спектром...

По цветовой палитре и по способу описания мира ее можно сравнить с Иосифом Бродским, а по звуковому богатству («Снег истоптан, испит и истаскан») и силе страсти с Мариной Цветаевой. Если от Бродского она унаследовала сам тип художественного мышления, то от Цветаевой – упругость стиховой ткани.

Ее стихи наполнены конкретными вещами и предметами («я против глаголов / и за – предмет»), о них можно сказать то же, что Франческо Берни сказал о стихах Микеланджело: «Он говорит вещи, а вы говорите слова»...

Сквозные мотивы ее поэзии – русская история, русский народ, язык нации и поэзии, сотворение души человека. Поэт живёт в потоке истории и чувствует все её запруды и водопады... Щербину интересуют люди, города, история, социальное время. Даже самые изощренные её стихи уходят корнями в наше историческое прошлое, каким бы оно не было брутальным.

Как и Бродский, Щербина поёт гимн русскому языку, гимн кириллице, находя самые нежные слова для самых нежных букв...

Язык и реальность то отождествляются, то отделяются. Вы чувствуете, что язык начинает жить собственной жизнью, диктует поэту следующее слово, и тогда пространство словно раздвигается...

Она никогда не мечтала стать поэтом, уничтожая все написанное. И только, когда фонтан прорвался, она поняла, что поэтическая речь – это её естественный язык. Писать для нее стало возможностью узнать что-то новое...».

Алена Злобина театральный и литературный критик, напечатала в журнале «Знамя»: «Татьяна Щербина написала книгу о любви («Жизнь без»): с полсотни стихотворений, объединенных общим сюжетом — или, вернее, общим состоянием — «жизни без» того, кто только и нужен в жизни... это именно лирика, то есть выражение эмоций, коими живет поэт, тогда любые повороты возможны и неудивительны: как в жизни... непродуманность ее текстов кажется подчас сомнительной: трудно представить, как обошлись без тщательной отделки строго выверенные аллитерации и ассонансы, складывающиеся во взвешенную звукопись строк... доверие к поэту априорно входит в обязанность квалифицированного читателя, который знает: к лирике нельзя примешивать обман ... чем сильнее эмоциональный накал — тем большей силой обладает стих. Поскольку составляющие его слова не просто соединяются, но сплавляются воедино, становясь, в итоге, отливкой страсти...

Татьяна Щербина владеет стихом даже тогда, когда он владеет ею, — и лишь поэтому ее чувство становится поэтическим фактом...

В силу чего лирика Татьяны Щербины начинает значить несколько больше, чем значат просто хорошие стихи, удовлетворяющие взыскательному слуху...».

Николай Подосокорский, заведующий кафедрой Новгородского государственного университета имени Ярослава Мудрого, ведущий медиаэксперт, пишет: «Татьяне Щербине современность, действительно, важна, и в ее «Хрониках», особенно последних лет (раздел «Державчина»), мы найдем описание реалий и «хронических болезней» нынешней России, искусно и причудливо пропущенных через всемирную историю и мифологию.

Вместе с тем, книга «Хроники» охватывает довольно значительный период времени - с 1979 по 2015 годы, когда только в нашей стране успел смениться целый ряд культурных эпох...

Стихотворения Щербины... несмотря на их очевидный постмодернистский характер, никогда не сводятся к эстетской иронии и интеллектуальной игре общественном, национальном и всемирном.... неотделимы от сложного диалога, который ведется с самыми разными собеседниками... но главный и любимый собеседник поэта - русский язык…

Поэзия Татьяны Щербины самобытна и наполнена подлинной жизнью, хотя увидеть проблески надежды в нынешнем «тяжелом взгляде» автора на действительность будет под силу не каждому. Часто встречающиеся у Щербины переходы от современности к легендарной древности задают истинный масштаб ее «Хроник» ...

Поэт не должен бояться адских глубин... его задача - совершить то, что не удалось Орфею - не просто выйти самому из Царства мертвых, но и при помощи своего любящего слова оживить того другого, кто давно умер и стал лишь тенью настоящего себя... Поэзия Щербины погружает нас в мир чудесного, где за хорошо знакомыми культурными артефактами, занимающими отведенное им место в истории, открывается неизведанная и безграничная Вселенная Духа, очищенного мистическим огнем от всего, что подвержено тлену...

Щели мироздания нередко выступают в роли ловушек, из которых не так-то просто выбраться самостоятельно. Погружаясь в быт и цепляясь за преходящие ценности, «Хроники» Щербины, - это, прежде всего, очень личные, даже интимные описания ее богатой на впечатления жизни как русского поэта, мистика, путешественника, советского гражданина, женщины, человека, взгляд которого на мир с возрастом становился все более жестким… Вместе с тем, Щербина сохраняет в себе детскую открытость миру, позволяющую смотреть в будущее...

Разбирать стихотворения Щербины и погружаться в их смыслы - занятие интересное, но не такое простое, каким может показаться, на первый взгляд...».

Нашим читателям предстоит сложное, но захватывающее - и душу и сердце! - чтение:

СТЕНА

Чучхе, табакерка, война -

сценарная клетка пугает,

за нею – сплошная стена,

а в ней – эти три попугая.

К стене лом, и дрель, и кирка

сходились откупорить завтра,

но день пожилого сурка

прилип, как какая пиявка.

Все три попугая галдят,

на жердочках тоненьких сидя,

и вдруг то ли ад, то ли яд -

настенное граффити видят.

Один попугай говорит:

тот яд или ад – он за стенкой,

какой-нибудь дьявол, иприт,

а тут – лишь артритом в коленку.

Другой удивлен: Илиад?

Трой, павших за стенкой толстенной?

Ад, яд – тут же, вот же, подряд,

и к черту дурацкие стены!

А третий: «живот»? Клюв закрой,

спиной повернись - обнаружишь,

что нету стены, есть лишь строй,

не раз уж сметённый как ужас.

Из клетки слышны голоса,

а клетка – конечно же, разум,

он разный, пока колбаса

на складе не кончится разом.

Тогда эта клетка – на всех

одна, попугаи согласны,

что песня сурка – смех и грех,

что всё теперь просто и ясно.

Обрывки из страхов и мечт

стена укрупняет как лупа,

а время течет - как не течь?

Но некуда течь, как ни глупо.

Оно наводненьем стоит

у самой стены, перед шлюзом,

откроется – хлынет в Аид,

а может, взлетит – вместе с грузом.

***

Тепло, и мамонты оттаяли,

теперь свой допотопный козырь,

клыки и бивни, мозг в испарине,

несут к нам в золотую осень.

А кто ж потом замерзнет заново,

когда мороз надвинет шапку?

Я, мы, рожденные исправными

лишь для тепла – в России зябко.

И мы, задуманные голыми,

пропащими, попав на Север,

и шерстью обросли, и спорами,

как обустроить этот сервер.

А он не отвечает. Мамонты,

считает, волки да медведи –

у них верительные грамоты,

вот мы и думаем о лете.

Снять панцирь

Я — засушенная роза, замороженный карась,

я, замученная прозой, силе воли отдалась.

По лицензии желанья производит организм,

будущее — сзади, в манне, сыпавшейся сверху вниз.

Я теперь все время в гору, задыхаясь и молясь,

лезу, как влезают воры в форточку, что поддалась.

Шевельнуться — невозможно, закричать — накликать бед,

я иду туда, где можно спать, не зажигая свет.

Я гармонии добилась, в огороде ль во саду:

бешеной коровке — силос, свинке — прочую еду.

Время хвостиком вильнуло, износилась пена дней,

жизнь извне меня продула, изнутри же жар камней

оставляет соль на коже, напрягает группу мышц,

что ночами всё итожит, теребит анналы лиц.

Недостача накопилась, импульс вышел из тенёт,

то ли что во мне взбесилось, то ли в мире что грядет.

***

Мне хочется снять с себя панцирь, доспехи

наросших в душе тупиков, компромиссов,

бывает, возрадуюсь: вот и успехи

терпенья, тут фейсом об тейбл, я кисну,

скулю, увядаю и делаюсь центром,

раз нет половинки, с которой поделишь

прижизненный ужас, и страх перед смертью,

и счастье — единственный, в сущности, фетиш.

Я целое, если целуюсь, и вертел

с нанизанным мясом, предавшийся думам,

когда я сама на бессмысленном свете

сражаюсь то с бурей, то с диким самумом.

***

Бездарность к аскезе велит пощипать с колков

ниже взятой высокой ноты,

вальс меня крутит в пьяные повороты,

а подо мной разлеты ночных китов,

чрево нами набив, расправляют лопасть.

Мне высока эта вышка, но не сойти,

пропасть внизу, и мой дом — это тоже пропасть,

руку дадут мне — и чувствую снег в горсти.

Много внизу: в кружевах и бархотках мама,

в кобальте, золоте, ониксе — у плиты,

и у меня без костюмов и пауз — драма

в милой квартирке, впитавшей мои черты.

Мюнхен — точеный, палевый, как ракушка,

а по Москве ураганы, бои, зверьё,

я к ним привязана, как к простыне подушка,

простынь в крови, а у перышка — остриё,

буря-буран-буренка-бурят-бурчанье,

время пойдет обратно, с оси слетев,

я для кого-то грею бездонный чайник,

свет стал огнем на эоловом вертеле.

***

Почему же вы все меня бросили, папа и мама,

почему вы меня, дед и бабушка, не защитите,

я устала от лжи, что вокруг меня вьется как дама,

пик на каждом балу, под невиданным раньше покрытьем.

Я устала от боли, от трудностей, преодоленья

всех пинков и плевков в суть мне данного слабого пола.

Я выносливей ишака, но до дрожи в коленях

не умею снести стрел амура кривого укола.

И опять уходя — от обиды, с гноящейся ранкой,

бормочу, не упрек, не молитву, а как в детском саде:

что ж вы бросили, папа и мама, меня как подранка,

где ж вы, бабушка, дед, чтоб меня по головке погладить!

* * *

Как объяснить безветрие, мой друг?

Перстом свечи уже очерчен круг,

И охранит нас сад, владенья Ночи,

Две пары крыльев – тени наших рук.

Туда ступить живому не дано,

Огонь так чист, поскольку он давно

Ничья стихия. Мысль к нему стремится,

Но мимо пролетает всё равно.

И только вот на влажном языке

Слова скользят и пенятся в строке,

Огонь запомнит, а вода размоет,

А птицы улетают налегке.

Всё явственней черта – повремени,

Я пламя укрощаю – не гони,

Я заклинаю ветры – погодите,

И забываюсь так же, как они.

МАТРИМОНИАЛЬНЫЙ ЛУБОК

Замуж никогда не выйду, –

Говорила, обманула,

Полюбила, умыкнула,

Поартачилась для виду,

Но обратно не вернула.

И взяла себе в игрушки

Мужа в плюшевом кафтане

Дa в штанах атласной ткани,

Разложила на подушки –

Вот что есть теперь у Тани!

Льёт она ему бульоны

В самую большую плошку.

Гладит он её как кошку,

Глазки словно анемоны –

Я любуюсь понемножку.

Парочка что из фарфора,

Будто сотворил нас некто

С идеального проекта

Древнерусского фольклора.

И разбил на два субъекта.

ЛЕТО

Ветер вывихнул суставы деревьям,

Красный мак рассыпал чёрное семя,

Наступает между зимами злыми

Белых ливней драгоценное время.

Кувшины́ висят на серых заборах,

Сны зелёные пьянит позолота,

Кот яйцо сырое выпьет без соли,

Рой пчелиный улетит за ворота.

Куры хриплые из перьев полезут,

Червяки покажут голое тело,

Майский жук пиону голову чешет,

На глазок анютин бабочка села.

Дядя лысый собирает малину,

С гамака кричат под дальние вишни.

Дети лепят великанов из глины,

На костре сгорает справочник лишний.

* * *

Сжимать губами сахарную сливу,

пока не брызнет кисловатый сок,

кота зарыть в песок,

и хлынет ливень,

и станет всё темней и ярче, флокс

стоит как шахматная королева,

пять лет мне, это лето где-то слева

мне видится, терраса, дача, сад,

и я смотреть ходила губосят

под землю, и боялась темноты, да,

всё как во мрачном царствии Аида,

но это было двадцать лет назад.

Со мною жили рыбки золотые,

тритоны: изумрудный, чёрный и

один сбежал, а я рыдала от любви

обманутой. Мы были как большие,

ко мне жуки летали и шмели,

лягушки в лес меня гулять вели,

хотелось навсегда мне там остаться

и к людям никогда не возвращаться.

* * *

Я плачу оттого, что нет грозы,

Как зелень ядовита в это лето!

Такого фосфорического света

Нет в каталогах средней полосы.

Я плачу – оттого что медлит дождь,

Стоит в резьбе нефритовой крапива,

Природа неестественно красива,

Всё нынче зацветает, даже хвощ.

Я плачу. На малиновой щеке

Застыла лихорадочная блёстка.

Я бледная от роду – как извёстка,

И я привыкла жить на сквозняке,

Но жжёт глаза от ирисов и роз,

И ветры затаились для удушья –

Ну что же ты, земля моя недужья,

Спасительных не проливаешь слёз!

* * *

Если мы доживём до апреля,

то в апреле поедем на дачу.

Отойдём на холодной постели

от бессоницы этой горячей.

Будет печка топиться тихонько,

будет вечер с картошкой и чаем,

мы у печки закроем заслонку,

выйдем в лес и рассвет повстречаем.

Приведу тебя к дикому пруду,

где водились ихтиозавры,

этих рыб я вовек не забуду,

кто забыл, те, поверь мне, неправы.

Расскажу все старинные были,

созову домовых – в самом деле,

если зова они не забыли,

если мы доживём до апреля.

ДОМ, ВНУТРИ ТАЙНА

Снежная пустыня, белый сад,

Небо в паутине чёрных веток,

Меховые звери вместо клеток

В молодых сугробах спят.

Золотые окна у избы,

Дым недвижно всходит из трубы,

По ступенькам жар ползёт с порога,

Превратясь в застывший водопад.

Изнутри нет стен, но виден ход,

Глаз, достигший точки, видит много.

Дальше – никакая не дорога:

Пирамида так глядится в свод,

Готика провидит Бога,

Голос, источаясь, так поёт.

ГОРОСКОП

Когда царь Гелий спит в паучьем доме,

Покинув стерегущую сады,

Когда лелеет жало скорпионье,

Пресытясь пряной кручею скирды,

И зрелостью плодов, и георгиновой

Усладой, и рассыпчатостью кос

Пшениц, и роз кармин и киноварь

Когда претит ему, сок лилий и берёз, –

Уходит царь – и пленник он на ложе,

Где, нежась сердца тайной, в октябре,

Серебряный, ещё неясный дождик

Листвяный грот свивает на горе.

Мы в грот войдём, как из бутыли джина

Отпустим время – солнце в этот час

Повиснет золотою паутиной,

У здания молвы отспорив нас,

И, словно заколдованы когда-то

Во взрослых жаб из царственных детей, –

Как в сказке: я снимаю шкуру гада.

А ты, костёр пылающих ветвей,

Даруешь мне моё преображенье,

Но только солнце станет у двери,

Я сдам, как стерегущая именье,

Царю – то, чем владеть должны цари.

ПЕСЕНКА ДЛЯ УТЕШЕНИЯ ВЗРОСЛЫХ

Вот ещё помучиться – вот и всё получится,

Всё ещё забудется, что так жизни просит,

И зверёк на мостовой, замкнут в узком лучике,

Покрутится, покружится

И высохнет, как лужица,

Светлый круг в прозрачной тьме,

А зверёк поплачется змее.

Всё ещё устроится, дождик остановится,

Нитями стеклянными – в землю прорастёт.

У змеи язык двоится,

Говорить змея боится:

Капли яда – янтари, покатятся – говори,

Страшно – остановятся,

А у зверька не кровь внутри,

А одна сукровица.

Вот последняя черта, вот и дверь не заперта,

А за нею – Ничерта, с большой связкой ключница.

Снова дождь пошёл с утра,

Словно в школу детвора,

Вот ещё поучится – вот и всё получится.

ИОНА

Белизной восхищенья и краской стыда

К Вам прильнуть, а иначе вернуться туда,

Где не дрогнет дорога под стадом железным

И в ущелье не вынесет скудным теченьем вода.

Я и в воду смотрюсь, и уже не смотрюсь, а вливаюсь,

Как приток, примостившийся сверху дугой,

Я не падаю – а в поток холодком оброняюсь,

Я стекаю – а испаряется кто-то другой.

Испаряюсь, а кто-то сливается, слизи подобный,

Не стань я воздухом, растоптала б слоящийся мост.

Называет его из пучины голос утробный:

«Перед добычей и перед опасностью кошачий хвост».

Вот какая история. На продравшей глаза дороге

Разноцветное стадо пасут хворостинкой менты,

На свирели играют, и осанка – как асана в йоге, –

По воде идут, ибо верят в твёрдость дороги.

А Иона прильнёт к чреву кита,

Потому что его не держит вода,

Там он сияет, как было сказано;

Белизной восхищенья и краской стыда.

БАЛЛАДА С ПОСЫЛКОЙ

1. Как оживает дверь? Её толкнули.

Стена? Её касались. Лампа? Место

нашли, зажгли и выключили. Стулья?

Их расшатали. Стол? Он стал тяжёлым,

в царапинах. Пол? Утонул в следах.

Как оживает дом? Ворвался варвар

и всё привёл в движение, насильник.

2. Вдруг, пнув ногою дверь, вошёл сосед.

Такой же, как обычно, тих и скромен.

Но дверь передала волну удара,

прибив туда, где барахлил контакт.

Погасла лампа. Радио, напротив,

сказало: «Бурная не разрешится ночь

дождливым утром». «Да, весна сегодня!» –

я перешла на крик, чтоб заглушить

стон Маяка с шекспировским накалом.

Забилось сердце: стон, волна и крик –

средь них была главнейшая причина.

Сосед ушёл спокойно: хлопнув дверью.

Двери от сердца передался стук.

3. Я чувствую: произошло. Но чувство

меня обманывает: не произошло.

Порядок фактов остаётся тем же

и сумма фактов той же, что была.

Лишь радуга, семиколорный мостик,

стояла белая, как раскалённый прут,

бледна совсем – как потерять сознанье.

4. Весна. Уже и лёд в реке с надрывом,

и мост, как солнце – встало и зашло, –

повис волной, дав на день купол небу.

Чтоб тьмы не помнить, снится что-нибудь.

5. Я вся в неведеньи. Что, тьма ещё бывает?

И там ничто не портится, и сердце

не бьёт тебя всего до дрожи? Дрожь,

распространясь, расшатывает мебель,

пускает струйки в воздух, заражает

зелёными чешуйками деревья,

всё в трепете, и жидкости в стаканах

пульсируют. Что, тьма совсем недвижна?

У звёзд какой-то, знаешь, м ё р т в ы й взгляд.

6. Здесь нет тебя? Ослепла и не знаю.

Хоть вижу, говоришь. Да слух потерян.

Хоть знаю текст: всё это было в книгах,

и ты сквозь сон читаешь по бумажке.

Хотя и наизусть (без сновидений).

Бывает, оживут стихи, роман

в проводнике, зевающем в вагоне,

что передаст п о с ы л к о й тайну жизни.

Суть продолженья исключает смех:

тебе он не дурак, а благодетель.

* * *

Скисает молоко – его душа, туман,

Сковала город, разведя нас, горожан, по фонарям.

В подзорную трубу позорного столба

Я различаю свет, я, силуэт раба,

В котором говорит высокородный ген,

Я Галилея внук, собака-Диоген.

Я оттепели плод, подснежника дитя,

Нарцисс, я зеркало дыханья и питья,

В меня вросли и крест, и смерть, но в претвореньи

По жилам речь течёт – то кровь, то сердце – ком воображенья.

Я пью свой млечный путь, туман слепых небес,

И в мареве не знать, что мы бирнамский лес,

И фонарей огни нас не сожгут: мы дышим, как родной,

Водою, сывороткой, пылью ледяной.

ТБИЛИСИ

Верчусь, а не лечусь, и маюсь

в твоём зубосверлильном кресле,

Москва, зачем я здесь рождаюсь

и умираю в Цхнетском лесе!

Шоссе Коджорское всё гонит

на пик с отвесною стеною,

Кишит огнями преисподней

ночной Тбилиси подо мною,

И я, как в бесноватом лифте,

гляжу на май ещё затворней

В калейдоскопе лиц и листьев,

под хрип Куры с Арагвой в горле.

Я щёки розовым накрашу,

закашляюсь чахоткой лисьей,

Чтобы не голой замарашкой

мне – в театральный гуд Тбилиси!

Воскликну: батоно Ромео,

меня родные оборжали,

Облаяли твои Монтекки!

Как призрак на руинах Джвари,

Стою ручным и нежным барсом,

что был убит недобрым Мцыри,

И нет спасенья чужестранке

ни в странных снах, ни в странном мире.

Я поняла в горячке этой,

зачем риторика грузинам,

Иначе – смерть им, перегретым,

и только нитроглицерином

Луны рассыпавшийся бисер,

сиреневые статуэтки

Деревьев, и во всём Тбилиси –

такие ангельские детки.

КЛУБНИЧНАЯ ПЕНКА

Поролон клубничной пенки – репродукция счастья,

творившегося как пролог варенья.

Подлинник Моны Лизы со стенки я бы сняла в запасник

и писать не стала б стихотворенье,

влюбляясь в труд.

Всё, что не светится, – не пересилит лени.

Будь у меня Гомер объяснить маршрут,

не чертила б я карту открытого моря, ютясь на шлюпке.

Взяв у гипсовой девки весло, вздёрнув парусом юбки,

я плыла бы за паклей, связующей брёвна в сруб,

к большому буфету с запасом мышей и круп.

Будь у Гомера медный таз, керосинка, усы на грядке,

он бы розочку пенки клубничной взрастил на даче.

Можно жизнь любую построить в любом порядке,

но золотое руно в ней должно маячить.

Отплывая от дождевых червяков и осиных гнёзд

через таможни, где ключ отбирают и рвут амулеты,

я лечу, замечая, как тает на солнце воск.

Кобальтовый воздух по ночам означает лето.

(Ах, брызги зелёной крови летнего сладострастья,

цветастое платье кожи и браслет на запястье.)

Клубничная пенка, розовый коврик у входа, пелёнка,

в которой туземцы подкидывают ребёнка.

Я не могу полюбить их наколок и пик

и ищу не выход, а очередной тупик,

где светится киноэкран, золотое руно-мираж,

было б оно одно, но и тут тираж.

Потому что светящееся окно оказывается квартирой,

а колдунья – женщиной в бигудях и ещё – придирой.

Череп козочки с рогами глядит со стенки,

на нитке кораллы застывшей клубничной пенки.

Я дышу радугой кислородных трубочек

среди рогатых изобильем тумбочек,

и если есть какое-то леченье,

то это Крит, Калипсо, приключенье

назло компьютеру с глазами кролика,

я панцирем окостеневшей дрожи

хватаюсь за тускнеющую кожу

и не священника зову – историка.

* * *

«перемен,

мы ждём перемен»

Виктор Цой

Он поёт в микрофон как в цветок.

Зигфрид из ПТУ,

тушью-пером расцарапывая каток,

где все на коньках, кто отбросил –

тот сунул ступни на горящую сковороду.

Он чертит: снимай коньки, не лозунг, а хит,

не мученик – супермен

в Трагедистане, где мы не живём, а ждём перемен.

Двадцать лет в загоне катка

на котурнах в колодках с лезвием,

бреющим снежную бороду льда.

И любые узоры от бритв –

это кровавые полосы кода:

СССР – Трагедистан,

только это мы чертим на спинке души,

раньше имевшей бюст и стан,

брата и антипода.

Вот оно, брюшко и крышка и спинка с мальками душ

подо льдом. Но кончается тушь,

и, может быть, начинается дом.

* * *

Я сплю в твоём свитере, потому что одной – не спится.

Там-то, в Питере, только и помыслов, что влюбиться,

а в Москве дела, звон в ушах, купола горят,

разве есть время? Нет времени, говорят.

Всё происходит попеременно по пять секунд

сочных в паденьи, и ты, подперев их вдруг

как конечный в том направленьи пункт,

населённый мною так густо, что всё вокруг

пустое пространство Брука – курортный юг, –

закрываешь стеной, водопадом, рвом

мой открытый рот, умывальник, дом.

Мне б рассказать, как не нужен бывает йод

тому, кто в полете сбит и в крови поёт,

но я разливаю в стопки и йод и кровь,

повесть сжимая в скобки фигурки ямбы,

а на полях – не павшие с пальм гвайябы,

а парашютные кольца, какое ни дёрнешь – везде морковь.

ПОСЛОВИЦЫ И ПОГОВОРКИ

Боре Юхананову

Стволы деревьев – стволы, дерево же – приклад,

паутина похожа на бинт, кровь – на йод,

чёрный паук – чёрный пупок –

выпустил скоко-то тысяч шасси, а ковшей – стократ,

собака лает, караван идёт.

Пушки палят, музы молчат, живая собака лучше мёртвого льва,

бессмертие – вклад в бизнес гиен и к народным забавам приплод,

паутина – канва,

собака лает, караван идёт.

Паутинка – косынка на голову, не платок носовой.

Кто, поплакав в бумажку, утешится, что попал в переплёт?

Муза стала Сиреной, поднимающей вой,

собака лает, караван идёт.

Бог не завязывает пупков и не завершает ход.

От сетей любви отделяя плод,

в сеть свою мы включаем его – живёт,

собака лает, караван идёт.

Паутина – холст, на который наносят и нас. Когда

в моде художнички – это, гляди, беда,

подбирают в колер тебя и в стиль,

остаётся так мало прозрачных сил,

всюду фронт и нигде не тыл,

вот в пословицах только и ищешь тыла.

Паутина – мочалка, пучина мочила – не мыла,

мысль сбивается в пену, шерсть дыбом встаёт –

на кого лает собака, куда караван идёт?

* * *

Теперь чего-то созидать бы,

но задымление в груди

уже не заживёт до свадьбы,

поскольку свадьба – позади.

Горело топливо страстное,

теперь питаешься, как хам,

и в сени ласточка с весною

летит как памятник стихам.

И стало всё лететь камнями

и падать россыпью гранат,

но в том, что здесь начнётся нами,

никто не будет виноват.

* * *

Весь город озарен влеченьем,

все улицы – мои следы,

дома, как тёплые печенья,

вбирают запахи среды.

К зелёным нервным окончаньям

кустов добавились цвета,

средь них бордовый – цвет печали

и всякая белиберда.

Вдруг город гаснет, вдруг, воочью

он, только что ещё живой,

стоит, обуглившийся ночью,

днём – как покойник, восковой.

Смотрю в чужие окна, лица,

и со знакомого пути

сбиваюсь – может, в Альпах скрыться

иль как Суворов – перейти.

* * *

Чтоб не было видно, ночами кончается лето,

уходит земля из-под ног, покрываясь асфальтом,

и выцветшей тряпкой купальник валяется, бедный,

что было под ним – еле живо под длинным халатом.

Листва стала грубой, слова и ботинки под дождик.

И нежность, возможно, уже никогда не проснётся,

она так же смертна, как вот, расфырчавшийся ёжик,

нашедший подругу в траве с дураком длинноносым.

Ах лето, с собой уносящее столики с улиц,

из тёплых садов уводящее голые спины,

попала под дождь – а как будто попала под пули,

чего-то сказали – а будто бы просто избили.

* * *

Я поставила точку,

но она поплыла,

вдруг мне дали отсрочку –

я коснулась весла.

Сорвалась моя лодка

с заржавевшей цепи,

что, взвиваясь как плётка,

догоняет в пути.

Цепь ещё означает

населённый причал,

чашку тёплого чая,

муку, холод, печаль.

Но солёные брызги –

слёзы тех, кто в беде.

Мне не писан их вызов:

я иду по воде.

Как советской скульптуре,

пионерке с веслом,

говорю себе, дуре,

не переть напролом.

Будто йог на качелях –

тяготенье долой –

меня держит свеченье,

как Луну над Землёй.

Я свободна в отсрочке,

я ещё влюблена.

Не сжимайся до точки,

Бог, пославший меня.

* * *

Говорят, если гложет тоска, измени

дом, страну, гардероб и причёску.

Я уже, и ещё лик на облик страны

поменяла, и гвоздь на загвоздку.

В душный погреб души отнесла узелок

с небольшой, но весомой поклажей.

Кофе выпила, съела печенье, глоток

заглотила, наклюкалась даже.

Переставила мебель, сменила замки,

долго плешь проедала в народе,

отвечала на зовы судьбы и звонки,

всё напрасно – печаль не проходит.

Средства есть теперь всякие: от, как и для,

от разлуки с любимыми – тоже.

Я хочу быть с тобой до последнего дня

и потом, и потом, если можно.

ARC-EN-CIEL

Больше всего я желаю знать, где сидит фазан,

как ему в венском лесу куковать, что он по вечерам

думает (обо мне ли, нет?), и принять нет сил

пытку навеки, жить без. Просто принять как стиль.

Было, что в серый сонм недель и пешеходных зон

дождь заливался, как соловей, тут и раскрылся зонт

полосатый, яркий, и я за ним

в зоопарк, в кино,

и наплевать, что под ним пингвин

был, было всё равно.

Радужной стала кровь во мне, серое вещество,

я не думала, что любовь – химия, колдовство.

Кончился день, кончился дождь, будто закрыли кран,

меня, опираясь на зонт, сгрёб дикий орангутан.

Красно-оранжево-жёлто-зелёно-синь

и фиолетов – однажды возьми да сгинь.

То мне покажется вдруг похож кто-то в толпе людей,

то среди птиц, или зверей, или же рыб в воде.

Как сообщил источник – смотри не смотри вокруг,

зонтик забыт в кафе «Штраус», а может, «Глюк».

В детстве узнала я звук волшебств: «отворись, Сезам»

и «Каждый Охотник Желает Знать, Где Сидит Фазан».

* * *

Я разбилась в Альпах, на горнолыжном витке, в Шателе.

Я кричала и выла три года, что очень долго,

и боюсь упасть теперь даже в своей постели,

потому у меня всегда при себе соломка.

Проку в ней нет, напротив, в лицо прохожим

я швыряю её, и потом со стыда сгораю.

Господи, кто ж невредим бы прожил,

когда жизнь разбилась, не то чтобы молодая,

но такая, чтоб в сумке носить помаду, духи и пудру,

а не пук соломы вдовы соломенной, даже хуже,

будто все поумерли или прошли сквозь вуду,

и вот мне б не сверзнуться по дороге в лужу.

Притяженье земное во мне поломалось странно:

я могу упасть и на дерево, в ближний космос

и в любые несоциалистические страны.

И никто не знает доподлинно, в чём загвоздка.

ЖИЗНЬ БЕЗ ТЕБЯ

Жизнь без тебя заброшенна, убога,

недорога и просто недотрога,

кошмарносонна, как ларёк в Ельце,

продрогнута в холодном пальтеце,

бесчувственна, безапелляционна,

и страшный суд, вершимый каждый миг, –

лишь скучная мичуринская зона,

где степь да степь да друг степей калмык.

К чему ни прививайся, к розе или

к советскому дичку,

я всё как лошадь, загнанная в мыле

под стать качку,

который бицепс воли накачает

и терпит вновь

жизнь без тебя, в раздоре и печали,

моя любовь.

БЕРЕГ

Я думала, дюны хоть зыбки, но мощны, как стены,

а берег Атлантики – твердь или даже твердыня,

и я хороша, как невеста, под кружевом пены,

набитая дюжиной устриц и соком из дыни.

Портрет мой из тестов журнальных лучился улыбкой,

а небо глазам рисовалось с большой перспективой,

и ветер покачивал в пляжном шезлонге, как в зыбке,

но вдруг меня словно хлестнуло по телу крапивой.

Очнулась в Москве, в мастерской по ремонту изделий

из вечной души, из материи тонкой и плавкой,

меня разобрали на части, до скальпа раздели,

внутри меня был винный погреб, табачная лавка,

солёный колодец, который поил только жаждой

родства по любви – нам оно учтено по реестру

и в силу вступает в рожденьи и в зрелости – дважды,

а шансы в ремонте, хотя бы часов, неизвестны.

И вот, приютивши себя в самодельном приюте,

я думаю: оторвало, что ли, берег французский

с руками, что были моими и звались «объятье»

и рот залепляли мне трепетной плотью лангуста?

Теперь это чёрная дырка, дельфийский оракул,

который не может молчать – пустоты не приемлет,

раз нет настоящего, он совершает атаку

на обетованную в прошлом и в будущем землю.

К АПОЛЛОНУ

Мне правды интуиция не скажет:

она пристрастна, ей глаза слепит,

автоответчик Бога – тоже лажа,

я оставляла тысячи молитв.

Речь прошлого я слышу внутривенно,

и ультразвуком колет мне в боку

всю ночь: дала обет молчанья Вена

и только лыко тычет мне в строку.

Ни время, ни места не изменили

мне памяти: проснуться как на взлёт

лишь оттого, что по утрам – любили.

Теперь же сила воли мной встаёт.

Где только я забвенья ни искала:

на родине летающих слонов,

в краю верблюдов, где растут нахалы

(арабский – «пальмы»). Вот в стране богов

об остров Аполлона греюсь робко –

мне здесь в подошву вставили мозоль.

Колосс Родосский, будь моей раскопкой,

я брызжу просьбой, как аэрозоль!

Чудесный Аполлоша, муз водитель,

стихом тебе любезнее заход,

так вот: пошли мне поворот событий

классический, где клик – и повезёт.

* * *

Как может жизнь на столь протяжный срок

из сносной стать совсем невыносимой,

когда – ну всё не то, товарищ Бог:

погода, экология, мужчины.

И даже лай собак – не тех собак,

ласкавших слух бетховенно, шопенно,

трава в себя влекла любовный акт,

но то ж была трава – не листья сенны!

Мой Бог, ты как не мой, ты за хазар,

что ль, задним стал числом, а не за наших,

которым – отвечаю за базар –

чем дальше в лес, тем волки воют чаще.

* * *

О любви я знаю так много и ничего почти,

вдыхая головокружительный, непривычный

воздух из рук, мне сжавших дыхательные пути

нежной змейкой и сказочной статью бычьей.

В гречневой каше, в киоске с картошкой ночном

столько любви, сколько по-детски мелом

писанных плюсов, сердечек формулы два в одном.

Засыпая во всех излучинах, излучаемых телом,

я не могу проспать ни одной версты,

нам разметившей вечность на километры,

где свой бешеный рэкет обрушит вдруг мир с высоты

в пику присланной мне колеснице попутного ветра.

Знаки сыпались градом и манною с двух полюсов,

я сажусь за алхимию, запах частиц не обманет,

страсть всегда убедительней, так что я в чаще усов

в кущу райскую ткнусь – и тихонько учусь мирозданью.

* * *

Каких бы дождь ни выкапал слезинок,

чужому слуху он – стеклянный бисер,

я вижу тучу чёрную, ботинок

промокший, блеск простудный на карнизе.

Я собственного голоса не слышу,

поскольку не свершилось диалога,

и я стучу компьютеру, как мышка,

куриной лапой телеграмму, долго

стучу шепча, чтобы согрелся на ночь

кусочек тишины под одеялом,

мне колыбельный храп соседский Палыч

споёт, под звуки дрели утром встану.

Когда дуэт фальшивит, вянут уши,

я, глазки долу опустив, не вижу,

что расцветают яблони и груши

а может, листья падают на крыши.

* * *

Каждый прожитый день – это плюс или минус,

больше пыли нанёс или мусора вынес?

Приголубит судьба, а из голубя – гриф,

вдруг как цапнет когтями и бросит на риф.

Так невроз укусил меня в детскую пятку,

ахиллесовым сделав во мне по порядку

всё от органов доброго сна до желёз,

выделяющих сладость, и нервы в вопрос

изогнулись: зачем им обрезали крылья,

нашим ангелам, тем, что над миром парили,

над землёю безвидной, над бездной и тьмой,

показав нам её претворенье в лесной

и озёрный, щебечущий, пахнущий остров,

на свету золотой, в приближении – пёстрый?

Я-то думала: так оно будет всегда,

чудо-люди, как чудо – огонь и вода,

но возникли шумы, и помехи, и сбой,

нас же предупредили: следи за собой.

Почему стало скучно, и страшно, и «через

не хочу» или «ешь что дают» – натерпелись

жить не так, как задумано, всё – перегрузка,

зло берёт и желание нового пуска.

* * *

В ноябре был январь, март пришёл в январе,

ну погоды стоят: не по кругу – в каре,

или, может, крестом, но не в круг, как часы.

Да и мы тут, построившись в две полосы,

словно вышли из сферы по двум полюсам:

к черни чернь, к свету тягостно тянешься сам,

как цветы всеми листьями смотрят в окно,

будто в мире фотонов такое кино –

нам не снилось, хоть снов наших не подглядишь,

мы в мечтах веселей, чем под кровлями крыш,

в них нас больше, чем въяве вместит обиход,

на Земле слишком мало вообще что растёт,

искривляясь и портясь, взыскуя замен,

то циклон нападёт, то мутирует ген.

Дольше века во мне длится месяц туман,

неизвестно какой – не видать, будто пьян.

* * *

То жизнь фонтан, то полная запруда,

то хвост павлиний вновь зашелестит

архивной пылью – эка ж он зануда:

Булонский лес давно уже закрыт,

закрыты Ланды, Альпы, Пиренеи,

Бургундия – всё это Китеж-град,

потопленный с розарием, сиренью

и с площадью Мадлен, и все подряд

хвосты поотрывались у павлинов,

фонтаны позасохли на корню,

завис закат – завис, ядрён, малинов,

но вот я в окна Windows смотрю,

и в них все стратегические цели,

рельефы, птицы в синий час утра

повыстроились как на самом деле –

проснулись и уже идут сюда.

* * *

Хорошо, когда ад – не внутри, а снаружи:

в хмурой власти, в подвздошной пружине дивана,

в потолке, на котором виднеются лужи,

в отключении веерном света и ванны,

в комаре с тараканом, назойливой мушке,

в волдыре от крапивы и ранке от терний,

в русской чушке и в чурке нерусском, в верхушке,

отчуждённой от нужд многотысячной черни.

Хорошо, когда ад не в подушке промокшей,

не в гортанном комке, не во внутреннем жженьи,

когда камень, на сердце забравшийся ношей,

тошноту вызывает при всяком движеньи.

Я запомнила раз навсегда, сколь токсичен

яд отчаянья, зал ожиданий сколь гулок,

когда день бесконечен и мир безразличен,

и не легче душе от тюремных прогулок.

Рай как праздничный рынок, цветистый и шумный,

где взыскательный спрос предложеньем доволен:

молока и клубники возьмёт себе умный,

целой бочкой вина запасётся влюблённый,

в мелких косточках рыбу спокойный пожарит,

сувениров добавит в коллекцию путник,

продвигаясь на мерно крутящемся шаре.

Ну а я там ходила, играла на лютне.

* * *

Смотрю на людей, понимая, что глаз замылен:

устарели как мир компьютеров в час ротации

все заранее, даже юные, всем привили

скорость распространения информации.

Спрятавшись в норке, я стала зверьком пушистым,

востроглазеньким, тёплым, лишилась зуба,

что-то остановилось во веки и присно

в мире грёз, видимом мне отсюда.

Переезды с места на место закрыли поле

откровений земель неведанных, даже слёзы

ничего не выразят более, кроме боли.

Остаётся жить, принимая позы.

Перестрелки диких, пиар богатых,

посредине – пчёлки, нанёсшие лишку мёда,

он течёт по улицам, и наводненье с градом

подступает к портящимся народам.

Мне из норки слышно, как свищет вселенский ветер,

как летают камни, покрытые слоем пыли,

у меня камин тут и микроволновый вертел,

и плоды творения, те, что сюда приплыли.

* * *

Где будущего коготки?

Царапины на улицах, как шпили,

как стрелки, ход чертили.

Где манки,

что брали нас в пленительные скобки?

Неистовых увеселений бес

так радовал простым полешком в топке,

вселял охоту к перемене мест.

Вдруг – пауза, эндшпили, постпространства,

которые, как низкий потолок,

зависли. Если в состоянье транса

компьютеры впадают, коготок

каракули выводит, как кавычки.

В них мир, как в пробках уличных, зажат –

в контексте, в устоявшейся привычке

бежать назад.

ВЕСЕННИЙ ПРИЗЫВ

На современном русском языке

людей колбасит, плющит и ломает,

и мне в моём закукленном мирке

набор из грустных слов достался к маю:

тоска, протест, ориентиры врозь,

несбыточность, влекущая избыток

усердия к тому, что удалось

с одной или без всяческих попыток.

Набор пора убрать на антресоль,

достать оттуда летний – светлый, лёгкий,

который за зиму проела моль.

Почистить, подновить его и – плохо ль, –

апрель – мажорный свет в конце зимы,

щетина на лице Земли пробилась

зелёная, и хлорофилл в умы

уж должен брызнуть был, чтоб пестик вылез,

тычинки, ореолы лепестков,

но в современном языке – не спелось

од радости, и мой набор таков,

что в нём звучит неутолимый мелос.

Весеннего призыва не смутясь,

слова косят от долга – от защиты

классического мира, что сейчас

исчезнет, прямо как у Копперфилда.

РУНЕТ

Больше нет страны РФ на свете,

нет России – есть страна Рунет.

АБВ нет, аза, буки, веди,

Костромы с Камчаткой тоже нет.

www – новопрестольный город,

сайты поселений всех мастей:

есть понаселённей, где за ворот

килобайт бежит, набрав вестей,

есть понебоскрёбистей – порталы,

в баннеров цветастых витражах,

есть покомпроматистей, как скалы,

там где горцы бьются на ножах.

А бывают целые посёлки

трёхэтажных сайтов без жильцов,

пляжи, где, как огурцы в засолке,

загорают все, в конце концов.

В чаты заползает человечек,

ищет непрерывности пути.

Хакер-истребитель бомбы мечет,

в письмах шлёт их, свесившись с сети.

Так живёт Рунет, несутся линки,

в паутине не осталось дыр,

мышки так и щёлкают ботинком,

уплетая свой бесплатный сыр.

Власть географическая пала,

мы переселились по хостам,

где средь исторического бала

мир переместился на экран,

слёг, как сыч, в коробку с монитором,

мы играем с ним по одному,

так отпало общество, в котором

все играли в пробки и в войну.

АНГЛИЯ И УЭЛЬС

Валентине Полухиной

Белые воротнички коричневых кирпичей –

Викторианская Англия все эпохи в своё одела,

только шляпки выдадут, кто тут чей.

Как без волос не уродится тело,

дом английский неукрасим без сада,

или кустов по бортику, или горшка хотя б.

А в Уэльсе агнцев не собирают в стадо:

здесь болота со склонами рыжих трав.

Эльф летает с зонтиком вместо крыльев,

очень сыро в Уэльсе,

гоблинам не покрыться пылью,

подо мхом зелёным они сочиняют песни

про отважных хоббитов:

сплин нордический просит подвигов,

не фамильной саги,

хотя силы зла не движутся, как коряги.

Здесь пейзаж мистический, водопад со стоном,

В Лондон, в Лондон едемте из лощины сонной,

Там всё словом сверено, там не просто эльф,

Там всё royal, во́роны, привидений шлейф.

ДНЕВНОЙ И НОЧНОЙ ДОЗОР

День – звонкий грош, а ночь – лото.

Идеи родственней, чем люди,

их исполнители. И то –

фальшивят, не в пример Иегуде

Менухину. Смычок как спрут

в спираль закручивает струны.

Они, расстроенные, врут.

Жизнь в знаки прячется, как в руны.

Вопрос, как камушек в окно,

влетит – и в космосе зависнет,

там крутится любви кино,

а цифры считывают мысли.

Я в интернет, как в интернат

сиротка, семеню наощупь,

всё в паутине, под и над

тем, что душа взыскует в нощи.

Шизофренический учёт

маниакальной оцифровки –

delete. Escape. Создать. Ещё.

Открыть. Расширить до обновки.

ЖЕНЩИНА

Я надеваю помаду и тушь,

крем, разноцветные пряжи и ткани.

Тысячи глаз превращаются в сканер,

видя в огне меня, ставя под душ,

в сад усадив меня в кресле плетёном,

свет процедив через крон кружева:

кожа – экран, принимающий сонм

звёзд на веснушчатом небе. Слова

шёрсткой меня покрывают, сгущаясь

нимбом над круглой болванкой лица.

Я улыбаюсь в ответ и смущаюсь.

Или сражаюсь, как зверь, до конца.

ПОБЕГ СМЫСЛА

Я верила и вдруг – не верю,

мой смыслик жизни убежал,

как собачонка, хлопнув дверью,

иль это ветер хвост поджал,

и дверь пинком переместилась

с режима on в затменье off .

Мерцали лампочки, искрилась

в проводке, скрытой в мышцах, кровь.

Пусть ледяная, как Венера,

пусть раскалённая, как Марс, –

не градус светится, а вера,

но ярко-чёрным, вырви глаз,

космическая ткань трепещет

на ветерке, антициклон

Земли всё порождает вещи,

тираж, upgrade, нежданный клон.

Циклон же дует без зацепок

за кроны, крыши, провода,

и мир, ему подвластный, крепок,

бессмыслен, чист, как пустота.

Мой смыслище, мой акт творенья,

не признанный венцом наук –

историей. Стихотворенье

я издаю тогда как звук,

чтоб не молчанье – знак согласья

с тем, что твердят из века в век

вслед за учительницей в классе.

На голой веточке побег

и есть на дерево залезший

зовущий клейкий маячок.

Вот он уже за ухом чешет,

листочек, солнечный лучок.

* * *

Нарушилось что-то,

а что – неизвестно,

как будто бы все повернулись, а вместо

шитья золотого легла позолота,

сковавшая воздух.

Как будто болото

за окнами. Тиной

всё небо покрыто,

как плотной гардиной.

Узор кружевной, но литой, а не шитый,

ещё «набивной» называют, добытый

такими трудами удачи кусок

рассыпался в пальцах, растаял в песок,

и он моросит, и всё это как будто.

Что делать! Кто пальцы считает у спрута –

в песочных часах не кончается час.

А Парки не пряли, не ткали для нас.

* * *

Свежевыжатый воздух

постоялой Москвы.

Даже слипся подшерсток

без горячей воды.

Есть где мыться французу,

немец чист как слеза,

лишь народ нецензурный,

быстропортящийся,

недостоин быть вымыт

из проржавленных труб,

из-под глыбы он вынут

и отправлен под спуд.

ИСТОРИЯ МУЗЫКИ

Мелкий эпос

Ритм – барабан, топот копыт, громкое сердце

(вынимая наушники из гнезда),

дятел, страх, поезда,

дрожь горошинок чёрного перца.

Трубный хор, зов мамонта, юрский парк,

в небе гиганты – творцы рептилий,

вдруг наш предок дракона о землю – шварк,

это деусы победили.

Уцелевший змеёныш тихо свистел в ветвях,

чаровал на флейте, прицокивал ксилофонно,

ах, искушенья, века искушений, ах!

как ни витийствовали бы с амвона.

Колоратурно, стрелой поражая дух,

басовито, клещами сомкнув объятья,

струны души перебирались вслух,

страдивари с гварнери им шили платья.

Отключенье звука, потрескивает эфир,

децибелом – хрясть по воротам слуха,

суперструны вселенных в яблоках чёрных дыр,

а у нас всё выцвело до слюды, так сухо.

ВНУТРЕННЯЯ МАГНОЛИЯ

Ушла во внутреннюю Магнолию

из мультиимпортного отечества.

Надушившись французским, моль

надругалась над шубой греческой.

Гол сокол африкански зол.

Византийский футбол – покуда тут

злой везирь забивает гол,

в чай английский плюя цикутою.

Люблю народные инструменты,

игру на недрах, на пианоле,

что слегка подмяукнет ретро.

Где моя внутренная Магнолия?

Во саду ли, в запретном городе,

соловьи ль на её ветвях?

Или клавиши Sony, в комнате,

зубик к зубику, еже ещё писах.

Водку с минусом

(ставлю оценки), бонусом

кол осиновый, абсолютный ноль –

температура средняя по России,

над которой летает моль.

Проедает не дырки сырные,

как-то сразу так, в решето.

Вроде были они, извилины,

стал немецкий дуршлаг зато.

В эмиграции (внутрь и в сторону),

где магнолия расцвела,

как спросить про Содом с Гоморрою,

всё ль в порядке там, как дела?

* * *

Всё потаённое понято,

произносимое сказано,

ну какие ж тут комменты,

слёзы выглядят стразами,

и восторги – хлопушками,

и стихи – конфетти,

вроде выстрелят пушкиным,

а потом – подмести

и в пакет целлофановый

с оцифрованной сагой

и шуршащей сафьянами,

будто платье, бумагой.

***

Я море люблю за безмерность, за нежность бриза,

эротичность волн, чистоту песочка.

Оно меня отмывает от заколебавшей мысли

о том, что все ломается на кусочки,

от гирь и грузил, которыми ты как елка

обвешан к своей больной середине жизни.

Я устала от ноши с названьем «плохо»,

я тот же ребенок, весёлый, любящий, некапризный,

не прощающий фальши, откладывающий задачник.

Взрослые сказки, страхи — что будет хуже,

заставляют носить с собой ядерный чемоданчик,

с комментарием: всё что дается — сдюжим.

Подпишитесь