Сергей Алиханов
Геннадий Калашников родился в 1947 году в селе Ровно, Тульской области. Окончил филологический факультет МГПИ. Стихи публиковались в журналах: «Юность», «Новый мир», «Дружба народов», «Знамя», «Октябрь», «Грани», «Новый берег», «Дарьял», «Гостиная», «Плавучий мост», в альманахах «День поэзии», «Поэзия», «Паровоз», «Лёд и пламень», «Диалог», «Ковчег», «Ямская слобода», «Новый Гильгамеш», во многих сетевых изданиях. Представлены в антологиях «Русская поэзия. ХХ век», «Русская поэзия. ХХI век».
Автор стихотворных сборников: «Ладонь», «С железной дорогой в окне», «Звукоряд», «Каво люблю…», «В центре циклона».
Творчество отмечено премиями: Максима Горького за лучшую первую книгу, «Московский счёт» за лучшую книгу года, Международного Тютчевского конкурса «Мыслящий тростник», конкурса «45-й калибр», Пушкинского общества Америки «Душа в заветной лире».
Член Союза российских писателей и Русского ПЕН-центра.
Поэзия Геннадия Калашникова имеет ценностное значения. Никогда - даже в самые восторженные комсомольские годы! - в его стихах не было обязательных тогда обличений, так сказать, буржуазных пережитков, ни призывной интонации с чем-нибудь бороться или куда-то следовать по навязанной воле. Главное же - никогда не прочитывалось желание автора за счет тенденциозной тематики попасть на миллионно-тиражные страницы. Просодия и соответствие поэтического творчества своему внутреннему миру всегда оставались неприкосновенными, и самоценными.
Мы с Геннадием ровесники, родились в один год, и его первая публикация в журнале «Юность» была в мартовском, а моя в декабрьском номере того же 1971 года. И с тех давних пор, в течение полувека, мы встречались в одних и тех же редакционных коридорах, общались за буфетными столиками ЦДЛ, но стали особенно дружны в последние годы. Непреклонная твердость и независимость поэтического характера Геннадия Калашникова меня всегда и поражала, и радовала. О годах служения поэзии видео-интервью с поэтом:
В своем неуклонном стремлении к совершенству поэзия Геннадия Калашникова стала носителем свободы. Читая стихи Калашникова, я настолько погружаюсь в них, что порой начинаю чувствовать наше общее прошлое своим - текущим! - читательским настоящим. И долгие, плодотворные поездки нашей с ним молодости пересекались в неоглядных географических пространствах страны.
Растет из языков подземного огня
колючих гор - за острой складкой складка.
Вулканами дымясь, туманами сипя,
из горьких вод вздымается Камчатка
.....
И прочно ляжет твердь, и встрепенется тварь,
и магма забурлит, ища себе исхода.
Горячий алфавит и каменный словарь,
у слова и горы единая природа...
О сборниках поэта вышло множество статей, а стенограммы вечеров, посвященных выходу книг, воссоздают живую литературную атмосферу - стихи Геннадия Калашникова - часть духовного обихода России.
Эмиль Сокольский — литературовед и критик пишет: «Здесь целая философия: постижение, осмысление жизни, повседневное ожидание новых и новых открытий, свежесть ощущений, которая, как я вижу, до сих пор жива в пишущем, и каждый абзац — поэтический вздох и выдох, «лёгкое дыхание» с доброй энергией гармоничных всплесков. Он всегда остаётся поэтом глубокого чувства и широкого дыхания — а потому почти на каждой странице я нахожу сразу несколько смысловых пластов; и почти каждая взывает к раздумью, требует возвращения к ней снова и снова. Характерно для манеры Калашникова: уверенное, динамичное течение речи, внятный, негромкий и в то же время звучный, хорошо слышный голос...».
Наш автор, поэт, преподаватель и ученый Сергей Бирюков делится: «Поэт пишет, когда ему пишется, он высказывается так, как считает нужным, не оглядываясь на моду, не вписываясь ни в какие течения. Геннадий — профессиональный редактор, книгочей, редкостный знаток литературы. Я бы сказал — он рыцарь литературы, печатного слова. И это рыцарство не позволяет ему тащить в поэзию шелуху и мусор обыденности. Его стихи, уж точно, растут не из сора, в них память, бытие, в них стремление к совершенству. Никакой наигранности, полная сердечная простота. Стихи Геннадия Калашникова — непрестанное улавливание, запоминание жизни — на его собственном языке...».
Критик Леонид Бахнов тонко подмечает: «В те времена, когда мы начинали, конец 60-х, 70-е, советская власть ставила литератора, в том числе и поэта, и, может быть, в первую очередь поэта, перед сложным выбором: была, как ни странно, такая боязнь продешевить. Продешевить не в каком-то там меркантильном смысле, а продешевить, примкнув к кому-то. Можно было примыкать к амбициозным апологетам власти, или к диссидентам, а еще - к андеграунду. Многих, в том числе, думаю, и Геннадия удерживала от этого боязнь заговорить не своим языком, и он пошел по пути аскезы, некой стиховой аскезы...».
Ирина Ермакова, поэт, наш автор, утверждает: «В стихах Калашникова есть то, что я бы назвала стоицизмом. Умение быть благодарным миру, при всех его ужасах. Геннадий держит удар этой жизни. И это вызывает огромное уважение... здесь элементарная порядочность человеческая, прежде всего... от поэта неотделима, это нельзя развести — вот поэт, он такой, а человек, он такой. Прежде всего, человек, вот я в Геннадии совершенно уверена. И я вот слушаю, смотрю на него и радуюсь, потому что именно человеческая составляющая позволяет сохранять достоинство».
Евгений Степанов, поэт, издатель, и наш автор: «Для меня главное, что Геннадий не подстраивается ни под кого, кроме как под самого себя. Есть голос, и ты ему верен. Вот как тебе это удаётся, какими действительно силами? И как из простых, казалось бы, затёртых слов возникает чудо поэзии — вот это и есть тайна, потому что понять это и объяснить невозможно... И вот рифма прекрасная, я такой рифмы не знал, я, когда нахожу новую рифму, для меня это праздник.
И чудится времени лик, когда над твоей головою
В Коломенском дуб шевелит листвою восьмивековою...
Казалось бы, простые слова - но как они и берут за душу. Действительно, у человека ничего нет кроме самого себя... кроме дара свыше, вот его и береги. Подлинному поэту не нужны никакие ухищрения, ни метафоры, ни сравнения ничего ему не нужно, вообще ничего...».
Главное, что читателям нужны его стихи:
ЛЕРМОНТОВСКАЯ ПЛОЩАДЬ
Из тьмы троллейбус вынырнул и встал
и вновь умчался с дребезгом тележным.
Как подстаканник круглый пьедестал,
на нем поэт мечтательно-мятежный,
но как бы озабоченный слегка,
что он, как перст, торчит на белом свете,
что оттопырил полу сюртука
весьма кустарно выполненный ветер.
Хотелось бы цитату привести -
жестокий век, надменные потомки, -
но вновь троллейбус, провод сжав в горсти,
мгновенной вспышкой разорвет потемки.
Электровспышка застает врасплох
(вот так на стенд «Не проходите мимо» -
жестокий век! - снимают выпивох).
И мы уже рассматриваем снимок.
Высотный дом из светло-серых плит,
поет цикада родом из Тамани,
нет, не цикада - мелочью гремит
прохожий в оттопыренном кармане.
Хотелось бы задуматься, скорбя,
под шелест лип хотелось бы забыться,
но вновь пронзает воздух октября
электроангел с электрозеницей.
Шуршит листва, как будто дело в том,
чтобы цитату отыскать прилежно,
как будто выдан каждой липе том
с закладкой и пометкою небрежной,
как будто бы цитата подтвердит
весь этот мир, что только с бездной дружен,
а пение электроаонид
внесет гармонию в измученные души.
Нога скользит - как зыбок здесь гранит,
разверзлась пропасть - страшно без привычки,
кремнистый путь над бездною блестит,
и здесь поставить надо бы кавычки.
Прекрасен мир с приставкой электро-,
мир без приставки тоже нам приветен.
И вход в метро и выход из метро
как ноздри демона, вдыхающего ветер.
MILLENNIUM
I
Что молчишь? Или октябрь к тебе не строг,
кутающий леса в лохмотья тумана и прорехи ветра?
Он трубит в свой медный, холодный, тяжелый рог
с точностью камертона, отчетливостью метронома, выверенностью метра.
Это его медленный, в нитях паутины, день встает
с горизонтом в глубоких зарубках и заплывших метах,
это его вода глядит сквозь тонкий, прозрачный лед,
щурясь то ли от избытка, то ли от недостатка света.
Это его волчьи в прозелень прямые глаза
смотрят с опушки и мелькают в сырой чаще.
Под этим взглядом уснула, взмахнув крылом слюдяным, стрекоза,
захлебнувшись воздухом и осиновым дымом горчащим.
Я живу в октябре, и он ко мне не суров,
он повернут ко мне разноцветною призмой света,
он слепит лучом, согревает теплом костров,
и пока не туже и не уже золотые его тенета.
Он коснется птичьим пером опущенных век,
у него новостей и известий разноцветный шуршащий ворох
На тяжелой оси повернулся день, повернулся век,
и в стеклянных часах пересыпался сухой осторожный порох.
II
Напиши хотя бы пару строчек
так – без запятых и точек
жизнь замысловатая как лекало
кажется уходит в свое начало
отражается сутулая тень человека
на шершавой холстине нового века
среди осени вдруг летний полдень
соверши свой последний подвиг
подвиг – то что не имеет меры
ни в конце ни в начале века эры
по щеке осенней пчела золотая
мне не надо ада не надо рая
лишь бы все закончилось ладом и миром
дни идут и уходят слепым пунктиром
в то пространство где нет места зрячим
там ничего не ищут и ничего не прячут
внутрь смотри забудь про земное зренье
слушай птиц бесшумных беззвучное пенье
ничего не остается лишь тьмы сиянье
да песка сухое меж пальцев шуршанье...
ЖАРА
Асфальт размяк, листва в испарине,
и город глух, как после выстрела.
Он весь лежит на дне аквариума,
вода давно откуда вытекла.
Архангел круг над ним вычерчивает
над сетью улиц варикозной,
уже крылом одним зачерпывая
придвинувшийся сумрак грозный.
Уже он различает вывески,
влечет его поток воздушный
вдоль по реке, навеки высохшей,
где скушен ныне сад Нескучный.
Летун тяжеловесный Барлаха,
он раздувает ноздри жадно.
Он над Ордынкой и над Балчугом -
горячий, грузный, медножабрый.
Там что ни ива, то плакучая,
там из воды подобьем краба
торчит, глаза свои выпучивая,
творенье юркого Зураба.
Что протрубит и что расслышим мы?
Быть может, только этот шорох,
с каким уходит время вышнее
в семипалатинские норы.
Оно сыпучее, текучее,
оно чужое и родное.
Хожу по городу и мучаюсь,
как безъязыкий гуманоид.
* * *
Жил Пьеро на станции Перово,
что по меньшей мере нездорово.
Как всердцах заметила Мальвина –
жизнь – не развеселая малина.
Оплыла Мальвина и поблекла,
стала не то брюква, не то свекла.
Он и сам утратил тонкость кости
сторожем в Кузьминках при погосте.
И давно к романтике не склонны,
свищут Буратины по притонам,
шушера, Шушара, мишура,
с Карабасом водку пьют с утра.
Песни здесь – на «ды», на «го», на «ду»,
про кирдык и Вологду-ду-ду,
Уч-Кудук, Надым, Караганду…
И Сидур, согнув гранит в дугу,
угадал про эту кергуду.
Я и сам порой здесь появляюсь,
как на фотоснимке проявляюсь,
сквозь метель, сквозь дымную пургу,
сам с собою сладить не могу.
Вечером бреду иль спозаранку,
жизнь свою читаю наизнанку
по своим же собственным следам…
Здесь, в чужих пределах и притинах,
все ищу волшебную картину,
где очаг затянут паутиной,
где не все уж так непоправимо,
где сверчок в рубашке из сатина
азбуку читает по складам.
КУПАНИЕ В ОЗЕРЕ
Для рыб я птица, а для птиц я рыба.
И озера мерцающая глыба,
растущая из бьющего ключа,
колеблема движением плеча.
Вода причудлива и каждый миг иная,
шершавая, угластая, прямая,
секундою и вечностью живет,
и синий мрамор неба отражая,
и стрекозы мигающий полет.
МЫС МЕГАНОМ
Иосифу Фридману
Глядим весь день на Меганом,
лежащий на воде дремотной.
На нем небесный агроном
не утруждал себя работой,
не засевал и не полол,
не сдабривал поливкой рьяной,
чтоб он глаза мои колол
сухим хребтом среди тумана.
О Меганом, каким огнем
опалены крутые плечи?
Сухих пространств, пустых времен
ты памятник или предтеча?
О чем молчит, зачем дано
тебе могучее бесплодье,
зачем не брошено зерно
тебе в небесном огороде?
А к ночи птица полетит
на бурые, сухие склоны
и ничего не прокричит,
покинув тихий куст зеленый.
Она летит как острие
стрелы, невидимой в движенье,
еще бесшумней, чем ее
в воде соленой отраженье.
Луна восходит, вечер тих,
о камни волны бьются глуше,
глаза чудовищ водяных
глядят на выжженную сушу.
***
Никогда не пора,
ни в ночи, ни с утра,
погоди у воды, ледяным повернувшейся боком.
Кто-то смотрит на нас,
словно тысячью глаз,
то ль одним, но всевидящим оком.
Пусть запомнит вода
рыбака невода,
птицелова силки и упрямые петли погони.
Прячет омут сома,
смотрит осень с холма
из-под тонкой, прохладной ладони.
На миру, на юру,
на бытийном ветру
из живущих никто не пропущен.
Дальний выстрел в лесу
постоит на весу
и рассыплется в чащах и кущах.
Смотрит осень вприщур,
зензивер, убещур
и прорехи, зиянья, пустоты.
Что ты медлишь, Творец,
расскажи, наконец,
про твои золотые заботы.
Ведь запомнит вода
у запруды пруда,
что не входят в поток ее дважды,
то, что свет – это тьма,
что открылись с холма
горизонта с полями пространные тяжбы,
медь и камедь сосны,
свет молочный луны,
облаков невесомые битвы,
блеск плотвы, плеск листвы,
шум травы-муравы,
гон твоей каждодневной ловитвы.
ЭПИЧЕСКИЕ МОТИВЫ
...только в одном окошке виден еще
был свет, где жил какой-то приехавший
из Рязани поручик, большой, по-видимому,
охотник до сапогов...
Н.В. Гоголь «Мертвые души»
Скупою мерой день отмерен.
Листвой зеленою украшен.
И красным яблоком увенчан.
И вот уже горит закат.
А во дворе рычат машины,
галдят играющие дети,
и дворник тянет шланг с водою,
и в шланге длинная вода.
Когда же на балкон выходишь
дышать пейзажем близоруким,
то прежде видишь: из бетона
дома высокие стоят.
Потом в просвет между домами
овраг откроется зеленый,
за ним железная дорога,
высоковольтных мачт шаги.
Проходит с блеском электричка,
вся в каплях круглых и блестящих,
как будто дождик перевозят
из леса к каменным домам.
Скамейки держат пассажиров,
билеты держат пассажиры,
и лишь увидят контролера,
ему билетик отдают.
А у стены сырой, кирпичной
стоят лохматые мужчины,
и в пиджаках великоватых
у них бутылки и еда.
Сегодня, видимо, получка,
а может быть, они из бани -
справляют свой нехитрый праздник,
пока провозят мимо дождь.
И закрывает продавщица
отдел свой бойкий и усталый,
смахнув с бронированной двери,
как муху, пьяницу-лгуна.
Он нерешительно уходит,
повиснув головой до сердца,
и в губы трубочкой он свищет -
собаку жалостно зовет.
И недоверчиво собака
берет из рук его закуску,
она не пьет, но все ж, однако.
совсем не против закусить.
Все постепенно затихает,
идут по улицам деревья
в носках из сахарной известки
и в небо смутное глядят.
Там самолет давно кружится,
огнями красными моргает,
все хочет сесть, да не решится,
не соберется все никак.
Вот шланг забытый отдыхает,
и в нем вода забыта тоже,
журчит, колышется, вздыхает,
тяжелым связана узлом.
И долго светится окошко
среди бетона и асфальта,
и все любуется поручик
на бойко стачанный каблук.
* * *
Не помня про меня,
скупой глотая воздух,
бредет любовь моя
по электричкам поздним.
Прижавшись лбом, во мрак
глядит через окно -
шлагбаум, дом, овраг -
не все ли ей равно.
Мелькает карусель,
снег падает и тает,
и звездная свирель
над нами не играет.
Умолкла наша высь
и не могла иначе,
постукивает жизнь
на скорости незрячей.
Запахнуто пальто,
распахнута окрестность
и понимает, что
нам больше не воскреснуть.
* * *
Ночная река, расширяясь, беззвучно уходит во тьму,
там что-то дрожит и пульсирует слева
поток замирает, и низко склонилось к нему
бессонницы серое голое древо.
Тяжелая птица сутуло сидит на суку,
из мрака во мрак переходит неясная нежить.
Прихлынет волна – про любовь и тоску,
отхлынет волна - про разлуку и нежность.
Такая любовь, что и ельник горбатый колюч,
такая разлука, что реку сгибает в излуку.
Сквозь черную воду мерцает серебряный ключ,
и больно туда опустить ослабевшую руку.
Как страшно река обрывается: сразу и вне
любых оговорок, всплывает изглоданный ревностью камень,
дробится луна на беззвучной покатой волне,
и рыбы плывут, и луну задевают боками.
* * *
Пока еще не лег на снег последний вечер,
пока еще ледок прихватывает след,
остановись со мной, мой самый первый встречный,
поговорим, - пока и воздух есть, и свет.
Пускай в морозный день восходят наши души,
в извечном их родстве свой обретая путь.
Так говорить легко, легко молчать и слушать,
слова находят плоть и раскрывают суть.
За время, что займет случайная беседа,
неуловимо день изменит свой узор,
здесь места больше нет, исчезли мы бесследно,
но в воздухе пустом все длится разговор.
* * *
Последний трамвай, золотой вагон, его огней перламутр,
и этих ночей густой самогон, и это похмелье утр,
как будто катилось с горы колесо и встало среди огня,
как будто ты, отвернув лицо, сказала: живи без меня, -
и ветер подул куда-то вкось, и тени качнулись врозь,
а после пламя прошло насквозь, пламя прошло насквозь.
огонь лицо повернул ко мне, и стал я телом огня,
и голос твой говорил в огне: теперь живи без меня, -
и это все будет сниться мне, покуда я буду жить,
какая же мука спать в огне, гудящим пламенем быть,
когда-то закончится этот сон, уймется пламени гуд,
и я вскочу в золотой вагон, везущий на страшный суд,
конец октября, и верхушка дня в золоте и крови,
живи без меня, живи без меня, живи без меня, живи.
* * *
Прощай, прощай… Я не вернусь назад.
Смотри – уже не жалуюсь, не плачу.
Какой-то полустанок, старый сад…
Чего стыдиться нежности собачьей?
В суровом августе огромный звездопад.
Качнулся мир и по-иному замер.
Никто не спит, нигде вообще не спят,
лишь облака с закрытыми глазами.
* * *
Проговори: море. Еще раз:
море. Берега полоса.
Слышит ухо, и видит глаз,
и нестройно шумят голоса
живых и тех, кого уже нет,
делая вдох у скал,
вдруг понимаешь - крикнуть привет
грудная клетка узка.
Небесная твердь, и водная гладь,
и горизонта кольцо.
Смотри, как волны уходят вспять,
и на жизнь не сетуй за
то, что увидеть твое лицо
можно, только закрыв глаза.
* * *
В притихшем парке вдалеке
оркестр играет под сурдинку,
моторка на Москве-реке
стучит, как швейная машинка.
Мне жаль осеннюю швею,
она весь день кроит, кромсает.
Твою судьбу, судьбу мою
швом сострочить не совладает.
Струят последнее тепло
сухие плиты парапета.
Спрошу - и не дождусь ответа,
и лето в Лету отошло.
Над попрозрачневшей водой
под тонким небом серебристым
мелькают велосипедисты
по эстакаде ветровой.
Они промчатся в даль и в тень,
и в колесе сольются спицы.
Запомнить музыку и день -
он никогда не повторится.
* * *
Ночью, под боком Москвы, куда –
неизвестно, но зато известно – откуда…
Над ноябрьским лесом скупая звезда,
за лесом погромыхивают поезда,
словно, вытерев, в буфет составляют посуду.
Мерзлые кочки, и путь крут,
обогнув планеты тяжелый круп,
узкий ветер грозит простудой…
Удавалось ли вам совершить круг
и вернуться туда – откуда?
Чтобы обдумать и дать ответ –
протяжное «нет» или краткое «да» -
отвлечемся к деревьям: листвы нет,
и неизвестно теперь – когда.
* * *
В цепкой темени столичной,
в судорогах суеты,
кружит ангел мой больничный,
белый-белый, как бинты.
Выхожу я утром гулким
в неуверенный мороз,
он мелькает в переулках,
словно блоковский Христос.
Ночью встанут карусели
и погаснет свет в окне,
он летит клочком метели
надо мною в вышине.
Подниму лицо навстречу,
слезы стынут, словно воск.
Что ты кружишь, что лепечешь,
мучишь крылья на износ?
Я люблю тебя, крылатый.
Помнишь жаркий тот озноб?
Ты влетал в окно палаты,
трогал мне ладонью лоб.
Он глаза свои закроет,
тихо скажет мне из тьмы -
буря мглою небо кроет
посреди твоей зимы.
Снега нет. Ночной порою
в чащах воет все зверье,
зря ты шляешься Москвою,
горло кутая свое.
Не даешь ты мне покою...
Мне, живущему меж звезд,
тоже снится над водою
неуклюжий метромост.
Ты стоишь, вцепясь в перила,
на воде белесый свет.
Мне не жалко белых крыльев,
жалко только, снега нет.
Нечем мне ему ответить,
у меня ни слов, ни тайн,
а его колышет ветер -
ангел мой, не улетай.
* * *
День начинается. Тень, поселившаяся на стене,
прочищает горло и перья чистит,
дерево само по себе шумит в стороне,
дождь на ощупь пересчитывает на нем листья.
Приметы прошлого очевидны, а грядущего – нет,
близоруко вглядываюсь в дальнозоркие горизонты,
вопрос не задан, но готовлю ответ,
так на всякий случай берут с собой зонтик.
И, действительно, наклонившись низко ко мне,
небесный яхтсмен или воздушный дайвер
что-то спрашивает, слышу его не вполне,
но отвечаю, что груз на плечах и свет в окне
ничего, не гнетут, вообще – не давят.
* * *
Дно колодца мерцает, дробится – то ли зеркало,
то ли глаз кита, на спине которого лежит Земля.
Дом стоит на пригорке, за перелеском пустое поле
да бурун облаков от проплывшего небесного корабля.
Спорят с ветром деревья, вскипают и даже,
выворачивая листву, переиначивают свое естество.
Весь набор: свет и тень, необходимые для пейзажа,
как и прочие - крупные и мелкие - части его.
Циферблат небосвода всегда педантично точен:
по-имперски безлик, облаков принимая парад.
Здесь подробностей нет, лишь сплошное зиянье и прочерк,
ибо точен и сух небосвода слепой циферблат.
Это бездны следы, на лазури ее отпечатки,
это вечности цепкий, недвижно-внимательный взгляд.
Сохраняется все на фасетчатой влажной сетчатке:
никуда не уйдешь, никогда не вернешься назад.
Неподвижно плывут облака, циферблат никогда не проснется,
дом стоит на пригорке, и в этом какой-то расчет.
А река под горой и вода в подземелье колодца
все течет, Гераклит, все течет и течет, и течет.
* * *
Дождь переходит в снег, а снег
обводит мелом дороги и кровли…
Мы с тобой давно задумывали побег
туда, где крестьянин свои обновляет дровни.
Нет, наверно, задумывал я один,
прослышав о счастье, покое, воле,
сам себе царь, себе господин,
но – один всего лишь на миг – не боле:
ведь и в глуши очерченных мелом лесов,
застывших с разбегу рек, в тесноте просторов
ты расщепляешься на множество голосов,
ведущих невнятные разговоры и бесцельные споры.
Все то, что читал, что тебе напевала мать,
что сверстник рассказывал, невпопад, украдкой,
все это не спит и мешает спать,
листает, нервничает, шуршит закладкой.
Ты темную реку переходишь вброд,
ища во тьме огонек папиросы,
словно на берегу тебя поджидает тот,
кому задаешь и на чьи отвечаешь вопросы.
При чем здесь крестьянин и санный след,
и пушкинский почерк по белому белым?
Татуировка синеет, мол, счастья нет,
а есть только свет и тьма, обведенные мелом.
Мы живем впотьмах, впопыхах, и весь этот мир,
где досужий крестьянин успел обновить свой полоз,
всего лишь эхо, неясный, зыбкий пунктир,
надтреснутый, запинающийся, негромкий голос,
говорящий чудную, чУдную весть,
о том, что ты здесь и уже с пути не собьешься…
- Господи, - пробормочешь, - если ты есть…
И тут же заткнешься.
ДРУЗЬЯМ
светает истончается и тает тьма
свет это единственное что не может свести с ума
что освещать ему все равно
он льется всегда
здесь бессмысленно слово давно
он льется всегда
здесь бессмысленно слово зря
не так как река состоящая из течения и пескаря
он не знает числа
ему непонятна дата
он отвергает правоту циферблата
все – в остатке – ничто
за вычетом света
надевая пальто мы утверждаем что кончилось лето
ему наплевать что лето переползает в осень
он сам по себе
и сам по себе он очень
мы тоже отдельно но мы
больше зависим от тьмы
а он вездесущ
он любую кость изгрызет изгложет
ося леня сережа
он нас перетрет как часов пружины и оси
леня сережа ося
въедливей лесопилок крепче камнедробилок горячее плавилен
вот он вползает в окна с виду совсем бессилен
что ему чушь григорианского календаря
сережа ося леня
и я
ЗВЕЗДА
Глядящая с высот, с немыслимым наклоном
к поверхности земли, так чуждая земле,
холодная звезда взошла над нашим домом,
холодная звезда в холодном феврале.
И что нам до нее, средь прочих тел небесных,
но увидавши раз, мы глаз не оторвем:
ей снится наша жизнь, дохнувшая сквозь бездны,
достигшая ее своим скупым теплом.
Здесь в скрепах ледяных, снегами запорошен,
ветрами просквожен, лежит земной простор,
а в том далеком сне отчетливей и строже
сплетается судеб загадочный узор.
Здесь речка подо льдом полна заноз железных,
ушла в свою печаль, не помнит ни о чем,
но тонкий свет звезды, легко презревший бездны,
пронзил во всю длину мерцающий объем.
На нас глядит звезда, нам укрупняя зренье;
куда нас повлечет неведомым путем
холодный этот луч и света дуновенье?
В светящейся реке без берегов плывем,
на зыбкий этот луч, на этот свет тревожный,
жизнь бесконечна и - в одном мгновенье вся.
Куда глядит звезда? Куда спешит прохожий,
дыханья ломкий куст сквозь стужу пронося?
ИЮЛЬ
Запад багряный. Вишневый восток.
Ветер причудливый, медленный
в небе вращает косматый клубок.
Плод завязался. Согнулся росток.
В памяти устья хранится исток.
В трубках растений запенился сок -
радость пчелы привередливой.
Остья пшеницы. Синий овес.
Дроздов суматошливых стая.
Темный и теплый омут и плес
под напряжением спеющих гроз.
На мочажине в початках рогоз.
Глаза в слюдяных превратились стрекоз
и над лугами летают.
Стебель коленчатый цапельный ржи.
И подорожник овальный.
Норы в обрывах, откуда стрижи
чертят зигзаги свои, виражи.
Переплетение веток и жил.
Озеро в травах ленивых лежит,
как инструмент в готовальне.
Утренний дым. Вечерний туман,
дальней грозою чреватый.
Воздух в листве открывает изъян.
Полой травы невесомый орган.
И ежевичный колючий капкан.
Конского щавеля ржавый султан.
Картошки цветок лиловатый.
Медленный ветер над лесом и лугом.
Длинной волны смех или плач.
Куст водяной принимается хлюпать.
Вспаханы воды невидимым плугом.
Выгнется речка подковой и луком.
На берегу с восклицательным клювом
грубо оструганный грач.
Выше же - сосен кора золотистая,
кроны слоисто-зеленой пятно
сливается с тучей над старою пристанью,
речною рябою излучиной чистою,
где тонкая молния, длинно-ветвистая,
что глянет мгновенно и пристально,
корягою ляжет на дно.