Posted 22 июня 2019, 06:56

Published 22 июня 2019, 06:56

Modified 7 марта, 15:57

Updated 7 марта, 15:57

Катя Капович: "А у меня другие мысли и даже им я не верна"

22 июня 2019, 06:56
Необыкновенные и необычайные озарения памяти- цепляющие за душу – качества, присущие поэзии Кати Капович. По сути, это и есть само творчество, рождающее произведения искусства.

Сергей Алиханов

Катя Капович родилась в Молдавии. Окончила Нижнетагильский педагогический институт - факультет иностранных языков. Стихи печатались в журналах: «Знамя», «Новый Мир», «Арион», «Звезда», «Волга», «Дружба Народов», «Новый Берег», «Дети Ра», «Новый Журнал», «Интерпоэзия», «Воздух», «Волга», «Гвидеон», «Лиterraтура», во многих Сетевых изданиях.

Автор поэтических сборников: «День Ангела и ночь», «Суфлёр: роман в стихах», «Прощание с шестикрылыми», «Перекур», «Весёлый дисциплинарий», «Свободные мили», «Милый Дарвин», «Другое».

Стихи опубликованы во многих Антологиях современной русской поэзии, переведены на девять языков.

Участвовала в десяти Интернациональных фестивалях поэзии.

Творчество отмечено премиями: «Апотропос», «Русская премия», Библиотеки Конгресса США за книгу английских стихов «Gogol in Rome».

Живет в Кембридже (США), работает редактором англоязычного поэтического журнала «Fulcrum».

Лирическая реминисценция - творческое воспроизведение давних событий и прошедшей жизни - в стихах даёт удивительные результаты. Возрождение забытого, казалось бы, уже канувшего в Лету - и ярче, и эмоциональней, и даже значительнее! - давно прошедших дней, лет, и даже самой эпохи! В научной психологии явлению лирической реминисценции до сих пор нет внятного объяснения.

Опять скажу, что не согласен с пушкинским определением – «Воспоминаниями о протекшей юности литература наша далеко вперед не продвинется». Здесь Александр Сергеевич удивительным образом предвосхитил «первомайские призывы», обращенные к деятелям социалистического реализма, к движению «секретарской литературы» - вперед! - и не более того.

Несомненно, что само трехлетнее пребывание А.С. Пушкина в Бессарабии (1820-23 гг.), где Александром Сергеевичем было начато, и в дальнейшем исписано, исчеркано и текстами, и рисунками 6-ть из 18-ти его манускриптов-тетрадей, на весах мировой причинности стало и рождением, и появлением на молдавской земле прекраснейшего поэта Кати Капович.

Хотя жизнь семьи Капович в Молдавии в высшей степени трагична: дед - революционер чудом избежал расстрела, сумев поменять паспорт, а отец архитектор - уже в брежневские времена! – получил тюремный срок за то, что строил дома для людей... Стоило ли это того, чтобы внучка и дочь стала поэтом – вопрос неправомерный. История ничего не покупает и не продает, судьба – не товар. Да и сама поэзия сейчас перестала быть ремеслом, и стала чистым искусством для искусства...

В феврале прошлого года на одной из поэтических площадок Москвы прошел Вечер Кати Капович с несколько камерным звучанием -

Катя Капович читает стихи в Музее Цветаевой -

Творчеству Кати Капович, её необыкновенному таланту, посвящено множество статей и исследований. Лилия Гутрина, доцент кафедры современной русской литературы Уральского университета, пишет: «Связь Кати Капович с двумя советскими провинциальными топосами сформировала неоднозначный опыт с контрастирующими родным миром детства и юности (Кишинев) и мрачным и холодным Тагилом...

Героиня Капович тянется к этим «неблагополучным» топосам, ощущая собственное родство с теми, кто оказался за пределами социума. Устремленность ее внутреннего взгляда в советское прошлое связана, как нам кажется, с ностальгией именно по собственной социально окрашенной маргинальности. Ощущение счастья вызвано включенностью героини в прошлом в некую общность — ту самую «камчатку», живущую литературой (Мандельштам)...

Этот принцип организации художественного пространства-времени сохранится в книге... мотив зеркала, отражения варьируется в образах реки, озера, лужи, «второй реальности» живописного полотна или театрального действа... зеркальное отражение акцентирует жестокую правду, беспристрастность взгляда поэта, поскольку «зеркало не врет...».

Владимир Гандельсман - поэт, переводчик, восхищается её творчеством: «Катя не относится к тем поэтам, которые говорят «мы», чтобы в случае группового провала снять с себя ответственность за авангардное неумение писать стихи.

Поэзия Капович – индивидуальное выражение традиции, а значит – её обновление. Как вы забудете то, что никогда не забывали, но вспомнили только сейчас? Книга насыщена замечательными подробностями жизни, банальнейшими (в угоду их мгновенной узнаваемости), но и преображенными (в угоду легкому морозу по коже).

Каким образом происходит преображение - я раскрою величайшую тайну: в любом вопросе содержится ответ. Каким образом происходит преображение? Ответ: образом.

Следуя за Катей Капович, мы то и дело попадаем туда, где нас нет. Возможно, это подсознательная воля художника: приблизиться к замыслу Создателя...».

Лев Лосев - поэт, литературовед, эссеист сказал: «… Музыке важно лишь одно – чтобы ее исполняли не фальшивя. Но фальшивых нот читатель стихов Кати Капович не услышит. Читатель услышит сильный и красивый в лучших вещах, может быть, немного сбивчивый в экспериментальных, но всегда свой голос настоящего большого поэта...».

Раскрывая сборник стихов Кати Капович, я следом выключаю все телефоны. И как герою одного рассказа, мне хочется сказать:

- Ни для кого - кроме стихов Кати - меня дома нет.

Старый парк в пустом великолепье

затевает длинный разговор,

словно пар, туманятся деревья,

мается аллейный дискобол.

Сорок лет сгибает руку в локте,

в каменный упершись пьедестал,

скучный правнук каменного гостя,

и устал, ужасно так устал.

Там кружит у кассы рой бумажек,

будто все билеты продались,

и припомнить хочет с двух затяжек

человек, куда девалась жизнь.

В интервью поэту и критику Леониду Костюкову Катя Капович о своем юношеском спортивном увлечении барьерным бегом говорила: «Да, у меня осталось сознание беговой лошади. Я люблю препятствия. Стихотворение — это препятствие. В нем есть некая такая планка, для меня это скорее как тот же «барьер», и хочется пронестись, потому что можно сбить колени, и надо заставить себя рисковать. Вот это еще осталось - желание риска…».

Взятые «барьеры стихов» берут следом за поэтом и его читатели:

* * *

От парадной судьбы ни копейки не взяв,

не допивши стакана вина,

я ушла от порога в колючую явь,

не лепила из мухи слона.

Обломилось и мне там работать за грош,

за простую еду и питье,

где гряда облаков сквозь пожатую рожь

золотилась во имя твое.

Пусть кряхтят, на обиженных воду везут,

укоряют во всем небеса,

только я не в обиде на весь этот труд,

и колючую правду в глаза.

Постели ты мне на ночь широкую степь

и - до утренней синей звезды,

до железнодорожных путей через цепь,

облаков тех летучей гряды.

* * *

Когда под небом невесомые

однажды жили мы с тобой,

когда нам пели насекомые

в плафонах зелени густой,

тогда уже в часы вечерние

мне стал являться странный звук,

как бы листвы сердцебиение

передавалось пальцам рук.

В те дни, измученная мыслями,

еще не внятными уму,

я поднималась и меж листьями

брела в мерцающую тьму.

За огородами капустными

шли помидорные поля,

и было и светло, и грустно мне,

и вся земля была моя.

* * *

Мы в лодочке синей скрипучих дворовых качелей

на жестких дощечках с тобою уносимся вверх,

и солнце летит сквозь густую пятнистую зелень,

а там уже снег, двадцать первый какой-нибудь век.

Качели — лишь повод качнуть злополучную тему

про синее-синее над черепицею крыш,

куда провода утекают сквозь твердые клеммы,

про белое-белое там, где на небо летишь.

Семнадцатилетний эстет, обожатель Востока,

и хмурая девочка в беличьей шубе смешной,

но есть еще главная тема — поэт и эпоха

за всей переходного возраста снежной лапшой.

В ней много культурных походов за хлебом насущным

и много совсем одиноких окольных свобод,

но как ни оглянешься, это окажется лучшим,

где мальчик читает, и девочка варежки мнет.

* * *

Нравится дух мыла в парикмахерской,

нравится, где пишут «вечер чорный»,

нравится стихи сжигать, как Анненский,

человек сухой, ученый, чопорный...

Ему тоже выпало немногое —

по ночам склонялся над тетрадкою

с шоколадкою такою горькою,

что почти уже как будто сладкою.

Просто геометрия эвклидова

нравится над черно-белой шашечкой,

блюдечек фарфоры пирамидные

в обиходе жизни упорядоченной.

В этом наше серенькое, русское,

а стихи — лишь роскошь бесполезная.

Ванька, что на ужин? Щи с капустою.

Утром, утром... Детская профессия.

* * *

Мечтали правду говорить, но вдруг закончились мечты,

любили, оказалось, бред.

Вот так выходит человек на волю после долгих лет,

а воли нет.

О чем еще тут рассуждать? Идет весна, цветут цветы.

Завидуем исподтишка.

И лишь не скажем никогда и никому так просто мы:

«Сотри усы из молока!»

В мозгу порядок заведен, и хоть зубри чужой язык,

в мозгу стучит: отстань...

И дворники кричат с утра такую чушь из дворницких

в такую божью рань.

* * *

Будем старый фильм смотреть по видику,

будем с ним смеяться заодно,

там, где Чарли Чаплин крутит винтики-

болтики... Такое вот кино.

Вроде бы, понятно, как пять пальцев,

только мне вот пальчик покажи,

деревянный рот расхохотался,

и прошел отчаянный зажим.

Вроде бы, все это шито нитками,

вроде бы, такие пустяки —

крутятся над черными субтитрами,

дергаются, будто бы под пытками,

дурочки, немые дураки.

* * *

Что возьмем мы с собой, покидая страну,

то есть, на пмж выезжая в другую,

я вопрос этот с разных сторон рассмотрю,

десять лет чемодан огромадный пакуя.

Есть у жителя скучных оседлых дворов

огромадная, если подумать, причуда,

эта комната столько вместила миров,

странный бубен на стенке — не помнишь, откуда?

Африканских лесов рядом с ним арбалет,

а напротив него — две египетских маски,

и по комнате кружит безумный поэт,

десять лет уже кружит, все ищет подсказки.

Звуки бродят по комнате, а из углов,

из портретов глаза озабоченных предков,

зеркала прячут черные стрелки усов,

мир всегда состоит из деталей, оттенков.

Из вопросов: «кто выведет вечером пса?».

А цветы кто польет в эту пятницу? Пушкин?

И как вывезти люстру, что сложена вся

из мечтаний... И дальше по комнате кружим.

* * *

Русского вечный винительный, дательный,

обществоведенье — приступ тоски,

справа полощется флаг обязательный,

а в переменах полощут мозги.

Там, между рыбами и между рифами,

между соцветьями дольних цветов,

между двумя даже голыми рифмами

ярче гори, половая любовь!

Тройкой лети по плохим сочинениям,

лебедем-двойкой уроков труда,

но в геометрии я была гением

линий, ведущих куда-то туда.

* * *

По январской набережной темной,

там, где было от воды светло,

я брела, как кто-то незнакомый,

собственно, не зная для чего.

Бормотала вслух стихотворенье

в направленьи серых облаков,

лед трещал немного в отдаленье,

рассыпалась горстка огоньков.

Не из ряда вон какое дело

и стихи не средство от беды,

померещилось и пролетело,

ты идешь себе, ну и иди.

ЧЕРЕЗ НОЧНОЙ НЬЮ-ЙОРК

памяти И. Бродского

Когда грохочет ледяной горох,

сквозь дымную полоску, светлоок,

он вдумчиво глядит на пятна света,

то ли принять на грудь сто пятьдесят,

то ль щелкнуть пальцами: «официант»

и из питейного выходит места.

Машины огрубелый лед метут,

вдали реклама светится «Yogurt»

и на щелчок двух пальцев подлетают

с серебряными гребнями такси,

ночной погонщик, в ночь его вези,

в йогУрт и снег, с окна сбивая наледь.

Не пой, погонщик, по дороге в ночь

и радио в кабинке обесточь,

пусть лягут тишина и тьма тяжеле,

пусть молча он посмотрит из-под век,

имеет право каждый человек

быть лучше, чем он есть на самом деле.

Погонщик-друг, езжай, езжай скорей,

в ад старый возвращается Орфей,

в прощанье озирает ночи пышность,

в еврейской голове его светло,

как будто в лабиринте есть окно,

как будто тьму продышит он, продышит.

* * *

Из гостей уходить в переулки,

одиночество пряча внутри,

сторожихе в прокуренной будке

оставлять полбутылки свои.

Электричкой последней, гремящей

в продувную скучнейшую ночь

выметается пригород дачный,

где подлесок от осени тощ.

Очень мало в окошках тут света,

как сказал всем известный поэт,

а придешь через многие лета,

и поэта уж этого нет.

Жест потомка: «Вот русские печи,

«подписались на евроремонт»,

остается лишь сор человечий,

как поэт мог заметить бы тот.

Засидишься там, водочки с соком

вмажешь чувственно под болтовню,

дрянь тщеславная выйдешь и — пехом,

и стоишь у платформ на краю.

* * *

Человек загибается от пустяка,

как от куклы отламывается рука,

и об этом Толстой с убедительной силой

рассказал, написавши Иван Ильича.

Там столы и комоды стоят вкруг могилы,

сослуживцы не видят, как слезы текут,

и напрасно на цыпочках ходит верзила,

заложивши за пояс взъерошенный кнут.

Так откуда тогда этот свет на прощанье?

Что изменит он в мире, где ужас и хлад,

где жена уже смотрит пустыми глазами,

просит морфий испить? Если этим назад

пустяком бесполезным, бей, боль, ниоткуда,

говори абсолютную правду в глаза,

или веру верни в абсолютное чудо...

А вот это вот — боль отвечает — нельзя.

* * *

Во всем дому был свет потушен,

стояла женщина под душем,

за занавески мокрым шелком

светилась кожа ее желтым.

Светилась кожа ее белым,

светилась кожа ее бледным,

и тень воды, сбежав по стенам,

светилась отраженным светом.

Капли кап-кап, глаза застыли,

фиалковое пахло мыло,

и ничего другого в мире

в тот вечер не происходило.

РАБОЧАЯ ЭЛЕГИЯ

Чуть первый снег, работа у бригады,

на двери набивали дермантин

вполне интеллигентные ребята —

Серёга, Валя и Сашок один.

Они весь день ходили по подъездам

с огромными мешками на спине,

а я для пользы дела с жутким треском

им дермантин кроила в стороне.

Но как бы в мире не было мне худо,

с хозяевами вынутых дверей

я не садилась чай хлебать на кухне,

не грелась у их жарких батарей.

Над ватой безобразною снаружи

затягивайся дымом и молчи,

весь мир тоскует, миру еще хуже

в летающей, разодранной ночи.

* * *

Слава богу, воля и покой

редко снятся, это сон плохой,

я люблю житейский треп пустяшный,

человек я, господи, не важный.

Грустно мне, и я иду гулять

или открываю вновь тетрадь

и чего-то сочиняю в рифму,

иногда смешно, почти противно.

Но из мира сверху ветерок

прилетает вдруг на огонек —

и пишу, пустяшный человек,

что-нибудь для всех. Почти для всех.

* * *

Не доходя до разъездного знака

за угол резко сверни,

видишь, двора золотая изнанка,

школа, две клумбы, огни.

На баскетбольной намокшей площадке

рыжий резиновый мяч,

лбом приложись к проржавевшей оградке,

он понапрасну горяч.

Где-то в уме это самое слово,

словно иголка в стогу,

там, где стоит человек незнакомый

на первозданном снегу.

И хоть воистину место нелепо

для прорывания чувств,

вдруг небесами зовет это небо

и ерундой эту грусть.

* * *

На прощанье, слышишь, дай мне руку,

очень мне нужна твоя рука,

под руку ленивая прогулка

мимо сигаретного ларька.

Старый парк в пустом великолепье

затевает длинный разговор,

словно пар, туманятся деревья,

мается аллейный дискобол.

Сорок лет сгибает руку в локте,

в каменный упершись пьедестал,

скучный правнук каменного гостя,

и устал, ужасно так устал.

Там кружит у кассы рой бумажек,

будто все билеты продались,

и припомнить хочет с двух затяжек

человек, куда девалась жизнь.

* * *

Мы Америку придумали,

был четверг, мы дыму дунули,

сочинили от безделья,

привинтили параллели,

подвели меридианы,

чтобы море разливанно,

чтобы прочие нам радости

в день осенней Благодарности.

* * *

От ветра скрипит калитка

на голом, пустом дворе,

и красная там кровинка

подвешена в ноябре.

И розовая поганка

стоит в молодом соку,

недвижная, как заставка

в окошке по видаку.

Сквозь двадцать пять лет разлуки

листву на задворках жгут,

никак не доходят руки

спокойно нажать на пульт.

* * *

Ну что ты хочешь, мне за пятьдесят,

точнее, пятьдесят второй пошел мне,

есть у меня сиреневый закат

с полоской ослепительною, желтой.

Когда иду я вечером сквозь парк

слегка пьяна с рабочей вечеринки,

гудения бездарного в ушах,

сыграй мне что-то старое с пластинки.

Твой слушатель, я десять отстегну,

одну любовь, потом другую вспомню,

отнюдь не потому, что во хмелю,

я, знаешь, на любви не экономлю.

* * *

Вечер напишет сангиной

черного неба кусок,

это рябин именины,

это ноябрь недалек.

Как поплывет вдоль канала

первый холодный закат,

так бы глядела устало

вдаль на рябиновый сад.

Наше житье человечье,

как ты отдельно от нас

смотришь иначе на вещи

в этот магический час.

* * *

Все прощу до последнего крика,

провожу тебя на самолет,

ничего, что друзья чешут лыко,

говорят, что и это пройдет.

В легкой жизни любому на зависть

я счастливую книгу создам,

пропою, как последний акафист,

темный вечер и поздний «агдам».

Много чуши уже не морозим,

пишем правду, лишь правду одну,

а всю ложь оставляем на осень

и на белую зиму — вину.

* * *

Безропотно переживай

свою беду, свои победы,

как воду их переливай

и сердце сердцу исповедуй.

В него вошло так много игл,

как стрел в святого Себастьяна,

как сорняков в живой язык —

и грешный наш, и окаянный.

Но хоть сто лет вперед-назад,

на том и строится свобода —

на брани стражников, солдат

и прочего ночного сброда.

* * *

Оттенки смородины белой и красной,

и черной, и желто прозрачной на свет,

и гуси, летящие длинною связкой,

и тысячи, тысячи, тысячи лет...

Неужто бессмысленны эти сиянья,

неужто бессмысленна эта страна

на самом далеком краю мирозданья,

что поздней грозой озарила до дна.

Бессмысленно ярко на пару мгновений,

в которые тянется к ягодам кисть,

кувшин очень четко мерцает в передней,

и дальние окна за речкой зажглись.

* * *

Дай мне имя другое,

жизнь другую пришей,

но оставь мне для воли

моих корешей.

Их стихи никакие,

двести на посошок,

их березки, Россию,

полу-стон, полу-вздох.

Пусть заводят за красным

и за белой идут,

не моргнут синим глазом,

пусть меня там убьют.

Похоронят, зароют,

воскресят болтовней

и посадят на поезд,

чтобы ехать домой.

Утром в общем вагоне

от огня фонаря

пассажиркой без брони,

адрес, город Земля.

***

За прямою чертой жилмассива

серебристые тополя,

их наклонной строкою курсива

нарисует в июне земля.

У меня там на Карла и Маркса

есть дружок до скончания дней,

у него пересплю на матрасе,

утро вечера там мудреней.

Он заварит мне чаю покрепче

с тополиной заваркой на дне,

он заварит мне жизни порезче

против этой в тумане, во сне.

И пойдем по земле оголтелой,

золотое ее ребятьё,

новоселы родного предела,

смех дурацкий и слезы ее.

***

По реке проплывет баржа

не спеша, не спеша, не спеша,

далеко, высоко по воде

белой черточкою в пустоте.

Плыть бы, плыть бы – вода и вода,

клеть грудная от ветра чиста,

в берегах отражается высь,

и лесок по-осеннему лыс.

Я любила. Он был мне рекой

там, где волосы трогал рукой.

Эй, вы там, на высокой барже,

пусто, сладко сейчас на душе.

ПЕРЕПИСКА

Вот Пушкин Вяземскому пишет,

и слог его накалом дышит,

вот Вяземский в ответ шлёт письма,

в них – жар души и мысли, мысли.

Вот, значит, было не напрасно

упряжка, черная коляска,

и жизни абсолютно ясной

скрипучий, сонный бег к развязке.

В июне – с бахромою скатерть,

хрустит крахмальное предгрозье,

две девочки, уставши плакать,

в гостиной заплетают косы.

Две девочки-сестры в гостиной,

и это потому так чудно,

что ливень из фрамуги длинной

звук извлекает, как из лютни.

Там на столе – чай и варенье,

и сахара в разломе мрамор,

и всё – одно стихотворенье,

подарок нам той жизни самой.

ДЕТСТВО ОТЦА

Два мальчика катят огромную тыкву,

они ее в поле нашли возле дома,

двадцатого века огромную книгу

читаем сегодня совсем по-другому.

Нет в ней ничего, кроме странных картинок,

ушли господа, что сидели в палатах,

нет в ней ничего, кроме этих тропинок,

смотри, как они ее царственно катят.

Летит самолет сквозь военное небо,

и звезды сияют, как знаки отличья,

тропинка – направо, тропинка – налево,

и тыква грохочет, как желтая бричка.

Они будут есть ее, пить с потрохами,

за зиму военную станут большими

и в небо военное глянут глазами,

и мать не растает в украинском дыме.

* * *

Пусть победит сегодня воинство

другое воинство в войне,

пускай дадут народу вольницу,

какая разница-то мне?

Добро в руках у населения

по-новой превратится в зло,

а мне бы тихое селение,

увеселение моё.

Мою неслышимую музыку,

мою нескучную любовь,

мою вечернюю акустику

скрипящих по снегу шагов.

* * *

В вечерней заспанной аптеке

вдруг вспомнишь: двадцать первый век,

но так и ходит в дыме, в снеге

усталый русский человек.

Всегда пригнувшись под мешочком,

по мокрым лужам скок-поскок

с окурочком, с грудным комочком,

сбиваясь в этом мире с ног.

И вдруг какая-то пружина,

веселая живая злость,

его подталкивает в спину,

и вот он покупает трость.

И жизнь не так уж и напрасна,

и власть не так уж и страшна

ведь мразь везде однообразна,

воображением бедна.

И распрямляется он в росте,

нет злости в мире никакой,

есть только звук веселой трости

по каменистой мостовой.

ДЕВОЧКА ЗА ФОНО

Бог весть что и белый бантик у неё,

от конфеты мятый фантик у неё,

до льняных своих волос на склоне дня

в летнем вечере прописана она.

У неё косая челочка на лбу

и глаза такой зеленой густоты,

и склонила она голову свою,

перелистывая нотные листы.

На неё не положи, прохожий, глаз,

здесь могила для бессмысленных сердец,

здесь играет пианино белый вальс

и всего один в жестянке леденец.

* * *

Вот дерево большое, солнценосное,

исполненное света и огня,

вот яблоко, покрытое, как оспою,

насечками сухого сентября.

Возьми в ладони яблоко зеленое,

чьи косточки прозрачны, словно дни,

в нем небо белое с землею черною

вдохни на миг и снова выдохни.

Пока всё тускло в мире навсегда еще –

бессмысленные тучи, небосклон,

есть мир другой, по правилам играющий,

как в кубике циркония – огонь.

И если слышу я все ливни с ветрами

в две тысячи шестнадцатом году,

то это юность яблоками бледными

над миром покатила в пустоту.

* * *

В один из дней с глазами с синевой

пойти от электрички на конечной,

весенний пух плывет над головой,

в витрине отражается аптечной.

Какие лица смотрят на тебя

и кто тебя в провинции встречает?

Лишь треугольных листьев вензеля

опять к пустому берегу причалят.

В земле, одетой в облетевший пух,

над родиною – тополиный насморк,

на грозовой отчаявшийся звук

здесь небо осыпается в алмазах.

Здесь дождь идет с окраин к центру лет –

возьми, метеоролог, на заметку –

здесь звук всегда опережает свет

и запах липы попадает метко.

В такое время зреньем свысока

смотреть и различать в кругах по лужам,

какую встречу странную с минувшим

намешивают в чашке облака.

И ничего при этом не поймешь,

отрезанный ломоть, с водою силос,

зачем такую вызывает дрожь

та лодочка, что к берегу прибилась.

***

От берегов иного края

на частоте другой волны

приходит музыка чумная

освободить от пелены.

В ушную раковину воет

так просто и не для чего,

на голой набережной гонит

певца смешного своего.

Он, как цветок от ветки сада,

здесь неуместен, где вода,

и так нелеп тяжеловато

из ниоткуда в никуда.

Грохочут волны при налете

на затупившийся гранит.

Не так ли наша жизнь в природе

могучую природу злит?

А он влачится, смятый ветром,

по стылому теченью дней

и даже кажется при этом

природы в сотню раз сильней.

***

Полюби меня только на лето

от волос до худого крестца,

полюби до сырого рассвета

легкой девочкой в поте лица.

Временами большого вертепа

полюби и навеки оставь,

в удивительном городе неба

расстаемся, как с цаплей журавль.

Навсегда расстаемся, дружочек,

значит, многие лета теперь

улетай от кустов этих волчьих,

оставляй меня в мире потерь.

Оставляй меня черным оградам,

оставляй меня длинной реке

в истончившемся платье помятом,

там, в дверном замутненном глазке.

Где мосты раскрывают объятья,

оставляй меня там на потом

убегающей точкой во взгляде

в белом хлопковом платье простом.

***

Ну правда, нет вернее истины,

чем просто быть во времена

и день за днем сплетать бессмысленно,

чтоб время вычерпать до дна.

Гляди, вот водомерка легкая

поверхностью воды скользит,

она идет своей дорогою,

и в этом смысл весь состоит.

Там безымянно-безызвестное

вовсю толкает напролом,

как будто пруд с зеленой бездною

смешную водомерку в нем.

Не вырывай меня из времени,

мне веселее в суете,

мне нравится скользить, поверь ты мне,

как водомерка по воде.

***

Вы отошли, о молодость, любовь,

в холодные заоблачные дали,

но из одних цветов сложил вас вновь

вот этот вечер в голубой эмали.

Так запахи и краски на подбор

сложились в приближающемся лете,

что в самый раз о дружбе разговор,

о том, что держит нас на этом свете.

Есть сцена, освещенная... В дверях –

толпа людей, и дымно в коридоре,

и там, воображенье, подналяг

на легенькие крылья аллегорий.

Меня встречают милые друзья,

там длится длинный фильм во много серий,

на грани бытия-небытия

там спать уложат в детской возле двери.

И белой ночью между двух отчизн

услышу в пустоте над самым ухом

железный лифт, что вжикает, как жизнь,

меж тем, как город мой заносит пухом.

***

Звери тихи на любовном свиданье,

когти слегка убирают назад,

мало заботятся о расставанье,

и разговор их совсем небогат.

В сонном лесу в лиловеющем свете

зверь громоздится на зверя верхом,

после свиданья рождаются дети

и набухают сосцы молоком.

Ты не стреляй в них, сезонный охотник,

в краткие месяцы зверьей любви,

ты в сапогах походил бы болотных

там, где поют на убой соловьи.

Так рассвистались они до упаду,

что невозможно заснуть до утра,

где на рассвете молочное стадо

гонит пастух мимо дома, двора.

ПОЕЗДКА

Под председательством труб золотых,

прочих в тот день духовых

я не пошла на работу, взамен

села в автобус один.

Был тот автобус с разбитым стеклом,

шёл он на Иерихон,

рядом монах со своим псалтырём

и две старухи с мешком.

Пыль поднималась, метался сквозняк,

заполдень город возник,

вышли старухи, и вышел монах,

и я прошла мимо них.

И подходил ко мне белый мулла

и говорил мне: «Алла»,

чётки какие-то в руки совал,

денег нечистых не брал.

В лавке одной прикупила еды,

вышла и села у стен

и всё смотрела на эти дворы,

даже не знаю зачем.

И всё смотрела и вдруг поняла —

к небу глаза подняла —

что никогда, никогда, никогда

счастлива так не была.

Свет был какой-то почти неземной,

пыль поднималась светло,

в каждой крупице пыли сухой

кто-то шагал сквозь село.

В дом возвращался убитый солдат,

в жизнь свою, в день-дребедень.

Но подожди, уже трубы гудят:

шапку-бейсболку надень.

Встань и иди, отряхнувши штаны,

мир уже будет иным,

жалости больше и больше вины

будет на свете к живым.

***

В конце проложенной тропинки

однажды обступает лес,

где паутины грампластинки

звучат, как солнечный оркестр.

Пусть выбегает красный сеттер

навстречу тихим ходокам

и полыхает теплый ветер

на вороте под кадыком.

Над голубеющей запрудой

стоят босые рыбаки,

лягушки цвета изумруда

лежат, как мокрые цветки.

Во времена большого клева,

где души ловят на слова,

зашиться бы в глуши багровой,

и не болела б голова.

Дай Бог в простой глуши состариться

над синей плоскостью реки,

где так плывут три легких паруса

на расстоянии руки.

Они проходят вниз шеренгою

все треугольней и белей,

за раскурившейся шаверною

стоят колонны тополей.

Там пляжники целуют дамочек,

заказывают сто грамм,

там от купальных белых лямочек

у юношей на сердце – шрам.

Взять бы на пристани той лодочку,

когда слезится старый сад,

допить в простом стакане водочку

и плыть, куда глаза глядят.

* * *

В сумасшедшем доме лестница

в мрачный цвет покрашена,

и меня приводит в бешенство

буровая скважина.

Достоевского читатели

обретаются в дому,

то ломают выключатели,

то уродуют трубу.

Человечество счастливое,

покажи свой документ,

перед общею могилою

пожилой дежурит мент.

У него лицо измятое

и глаза, как дырокол,

и, наверно, дело Шатова,

он в полиции и вел.

* * *

перочинный ножик вжик-вжик

так и жизнь твоя пробежит

так и жизнь твоя пропоет

лето красное напролет

на коротенький разговор

утомительный дней базар

остальное все перебор

как бы долго жить приказал

* * *

Анна Андреевна Ахматова

платка не носила мятого,

никогда не плакала на похоронах,

да будет светел ее прах.

Скамейка на ее могиле,

крест на все стороны четыре,

и в мире нет бесслезнее людей

тех комаровских алкашей.

* * *

Вы думаете об отчизне,

вас с этим поздравляю я,

а у меня другие мысли

и даже им я не верна.

И каждый раз я изменяю

ей по любому пустяку —

то с красным отблеском в канале,

то с белым облаком вверху.

Размеренным гуляю шагом,

потом иду к себе домой,

дыша туманом и обманом.

И нет отчизны никакой.

ПРОБУЖДЕНИЕ

День повис у недели на длинном луче,

как на стрелке подъемного крана,

он бетонную бабу катал на плече

и плечо отводил для тарана.

Он висел над страной, как похмельный синдром,

платонической формой граненой

и у речки засохшей стоял напролом

своих сереньких войск обороной.

Было пусто в его голове и светло,

как бывает в конце после лета,

когда долго гуляли, разбили стекло

и заклеили все изолентой.

КОСМОПОЛИТ

Когда идет по улице пехота,

вернувшаяся с маленькой войны

и теплятся глаза у патриота

слезою умиленья без вины,

тогда стою с закушенной губою

и долго не могу согнать с лица

усмешку, по наследственной кривую,

подсмотренную в детстве у отца.

Так до него разумный обыватель,

мой дед высокомерно морщил нос,

когда его по среднерусской карте

тащил тифозный паровоз.

Там конвоир входил в вагон зеленый,

с оттяжкой приставлял наган к виску

профессора истории, шпиона

английского. Там длинный лес в снегу.

Высокий лоб, холодный взгляд эстета.

Я четко знаю, как он умирал:

зевнув, протер очки куском газеты

и долго на нос надевал.

* * *

Между домами и дворами,

натянутыми проводами

зияет параллельный мир,

зрачком просверленный до дыр.

С утра над ним свежо и звонко

звучат удары молотка,

как будто выпала заслонка

из деревянного виска.

А это сдвинутый по фазе

спиною к нам, лицом к трубе

сидит на крыше некто Вася

с контузиею в голове.

Он что-то в нос мычит спросонья,

вколачивая длинный гвоздь.

Душа его в одеколоне

с названьем «Золотая гроздь».

А мы дурачимся и снизу

шатаем лестницу его.

Зачем, скажи, все это вижу

так посторонне и легко?

* * *

После стихов работяга в спецовке

выхода возле меня тормозил.

Он провожал меня до остановки,

к лампе железной на фоне стропил.

Там, на отрыве короткого лета,

где в шлакоблоках был грязный блиндаж,

мы и расстались - призрак поэта

и коренастый ее персонаж.

Он на прощанье мне выкрутил руку

в рукопожатье. Была б твоя власть,

я бы копала вот эту вот штуку

с неблагозвучным названием грязь.

Ныла б спина, проходили трамваи -

ведь и такой мог случиться сюжет,

не прибери меня музыка злая,

выдавши дурочке волчий билет.

Выдавши девочке свет с облаками,

небо вдогонку и пару берез,

что водянистыми машут руками.

Ну и подумаешь, ну, не сбылось.

Подпишитесь