Вадим Седов родился 1961 г. в Москве. Работает инженером-механиком в конструкторском бюро в Москве. Стихи печатались в журналах "Новая реальность", "Белый ворон", "45 параллель", на бардовских сайтах - сотни записей песен. На сайте "стихи. ру" - 12 000 читателей. Автор недавно вышедшего сборника "SongBook". Лонг-лист 2013 г., шорт-лист 2014 г. конкурса "Заблудившийся трамвай" им. Н. Гумилева.
Стихам Вадима Седова свойственна легкость, а не облегчённость, естественное обаяние, а не желание понравится, значительность каждой строки, подкрепленная сокровенным строем души и внутренней гармонией. Инженер по профессии, Вадим Седов своей судьбой и творчеством как бы продолжает дискуссию 80-х годов прошлого столетия, которая была рождена строкой поэта Бориса Слуцкого: "что-то физики в почете, что-то лирики в загоне".
Противопоставление "физиков и лириков" тут же тогда вошло в моду, и зазвучало со всех эстрад. «Лирики» вроде были гонимы и не в чести, и поэтому беззастенчиво и шумно – а вовсе не сокровенно, трогательно и ранимо, то есть в прямо противоположном смысле слову «лиричность», жаловались на зажим, на избыточность цензурного внимания, на недостаточную финансовую поддержку - и это в самое щедрое на гонорары время! По тонкому замечанию Вадима Седова: "литература тогда ни столько объясняла людям происходящее, сколько задавала им модель их собственного поведения". Хотя изначально в рамках социалистического государства «лирикам», как и вообще всей советской литературе, предназначалась пафосно повышать производительности труда - собственно, этим качеством и отличался социалистический реализм, как литературный жанр.
Вадим Седов писал стихи, которые становились песнями, а сам, вместе со всей страной вкладывался в строительство научных городков, в создание специализированных институтов, в постройку ускорителей, газовой магистрали «Дружба», БАМа и пр. Между тем шум, поднятый «лириками» нарастал – интервью звучали по всем "голосам", выходили рукописные альманахи. Лирики гнали эстрадную «пургу», нарабатывали себе имя, и преуспели - создали свой, как сейчас говорят, «бренд». Хотя большинство тех произведений вовсе не были лирическими, а носили, скорее, скандальный характер, будоражили, и, в конце концов, деструктурировали информационную среду социалистического бытования, созданную исключительно бескорыстными трудами и заботами «физиков». Сегодня очевидно, что «лирики» тех времен, на самом деле, «пиарили» самих себя, и вскоре, улучшив, так сказать, правозащитную минуту, "отоварили" эту активность. Имена тех «лириков» сегодня ещё помнятся, но их произведения уже не востребованы. Поскольку кроме микрофонных воплей, сами тексты, в большинстве своем, не отличались лиричностью - то есть подлинно художественными достоинствами.
«Физики» же, не обращая внимания на поднятую «лириками» пыль, продолжали делать свое дело - первооткрывателей, необоримым и совершенно свободным духом создали мощь страны - и промышленную, и геологоразведочную и оборонную. Именно благодаря «физикам», мы могли столько времени заниматься делёжкой (было что делить), "не простым выбором" будущего пути развития и пр. «Физики», работавшие в почтовых ящиках, в условиях режима закрытости, были обречены на безвестность, которая, впрочем, их вовсе их не тяготила, а главное не расхолаживала – ведь они и не придавали личной известности значения. Подлинный трагизм того времени выявился только сейчас. Вот что говорит об этом Вадим Седов: "...главное, это найти тех, кто тебе близок и родственен. Ведь до того, как он тебя услышал или прочел, ему кажется, что он один на свете такой. И тут он встречает родственную душу. До встрече с тобой, он был совершенно уверен, что ему некуда в этом мире деваться. Такая встреча - значительно важнее и рынка, и любой профессии, производящий некий информационный товар. Ведь мы воспроизводимся не только биологически. Мы воспроизводимся обязательно через культуру. Нет никакой гарантии, что даже наши дети будут такими же, как мы,что они захотят на нас походить.
У Мандельштама не было детей. Но резонансы и какие-то отражения этого человека появляются и проявляются в тысячах людей, которые живут его стихами. Только сейчас массовое сознание осваивает его поэзию, потому что приближается по уровню культуры к той, в котором он родился и воспитывался. Мое поколения доходило до всего этого своим умом. И то же самое случится - если случится - и с нами..."
«Физики», к которым, несомненно, принадлежит и Вадим Седов - видео-интервью с поэтом: на полях своей трудовой биографии писали стихи, которые оставались в черновиках, звучали и звучат песнями, поскольку все издательские планы на долгие годы были заполнены "качанием прав" и «воплями» воинствующих «лириков». И только сейчас - впервые! - стихи Вадима Седова выходят не в песенном альманахе с нотами, а именно стихотворным сборником "33 стихотворения" (изд-во "Стеклограф")
- К той, одной, едва зелёной ветке
Надо обязательно успеть,
Лёгкий хлеб и безопасность клетки
Променяв на птичье право петь.
И стихи «физика» Вадима Седова, успели, так никуда и не торопившись, пробились спустя треть века на страницы книг, и оказались сокровенными, доверительными и душевными, то есть подлинно лирическими стихами. А ведь много лет их можно было послушать только на концертах - выступление в "Гиперионе"
- и на "Эхе Москвы" в программе в "В гостях в Нателлы Болтянской": но нельзя было прочесть с бумажных страниц! А на поверку «физики» и оказались настоящими лириками – без кавычек!
И вот стихи:
***
И долог век, да память коротка.
В объятиях Лесного Городка
не прилагая видимых усилий,
расти среди клематисов и лилий.
Лет шесть бок о бок с фауною-флорой,
продуктом эволюции которой являешься,
подбив её итог, как позже, в школе, скажет педагог.
Весь бестиарий дедовского Фабра,
в саду, латинских слов абракадабра (табличками помечены ростки).
И тихо замираешь от тоски, как только солнце тучка закрывает.
Мир меркнет, и заметно холодает.
Сидишь с гусиной кожей на ветру
и лишь тогда возобновишь игру,
когда пространство снова воссияет.
В пять лет, будь даже несколько умён,
в запасе недостаточно имён: повсюду неизвестные предметы.
Едва пять сотен выучишь за лето,
как новые отыщутся, едвавзглянул вперёд.
Симптом болезни роста – способность находить скорее сходстваво внешних формах, нежели слова.
Ещё немало вытерпит бумага,
покуда ждёт рождения имаго.
Вновь гусеницей падаешь в траву,
по мере сил овладеваешь слогом,
потом – однажды разрываешь кокон,
и бабочкой уходишь в синеву.
***
Вибрации дрогнувших нервов
вплетаются в поздний рассвет.
Семья молодых инженеров,
воскресное утро в Москве.
Два слова – и снова умолкли,
застыв на пороге беды.
(Конечно, бывают размолвки у них, как у всех молодых,
но только и присно и ныне
не стоит об этом при сыне.)
Он чертит, она у плиты
пока просыпаешься ты.
Декабрьское солнце,
не грея давно золотит окоём.
Лентяй, поднимайся скорее –
их нужно оставить вдвоём.
(Спасибо премудрой натуре,
гасящей житейские бури.)
Брось завтрак, и чай не допей –
беги на коробку, в хоккей.
В день зимнего солнцеворота
от этой горчащей любви
беги, становись на ворота,
оранжевый мячик лови,
скользя и сбивая колени
с ватагой таких же нерях.
Но прежде – застынь на мгновенье,
взгляни, обернувшись в дверях,
в тот день, где в потерянном мире
один в опустевшей квартире,
ты жизнь папиросой прожёг –
в дорогу возьми пирожок.
Отцу
Отправиться к врачу в начале марта
и умереть от третьего инфаркта –
за десять лет простить себе не смог,
что одного из дома отпустили
до самого утра, когда в квартире
раздался оглушительный звонок.
Тянули нить неумолимо парки
к больничным корпусам в Филёвском парке,
отмерив день ухода твоего,
когда хранитель-ангел опоздает,
влетит в палату – а постель пуста,
и дальше, в коридоре – никого.
Чем ближе кромка сумрачного леса,
тем больше снега, золота, железа,
тем холоднее ток воздушных масс.
Нас – взрослых, нет – мы дети, только дети,
и мы уйдём, но пусть на этом свете
блаженны будут помнящие нас.
Живи себе, устань, да и приляг
под утро Благовещенья, в Филях.
Наставление к фальсификации эпоса
Листы нордических форматов.
И по полям пускаешь скифов и сарматов,
полян, древлян.
Посланец злой ли, доброй воли,
хазарский князь, варяжский гость –
всех растворяет это поле.
В его снегах любая кость к весне становится бела.
Вот только знать бы, где легла.
Потомки же, воздев вериги
авраамических религий,
не в силах выбраться из пут,
себе же новые плетут.
Им яфетический язык
невнятным слышен отголоском.
На их же - курском ли, орловском,
не до гармоний и музык.
На нём одно хожденье гривен
по калитам,
да хлещет, хлещет, хлещет ливень
коней усталых по хребтам.
***
Ночью тёмной и снежной
со среды на четверг
по бессонной Манежной
проходил человек.
Шёл походкой неспешной,
брал снежинки в ладонь.
Сразу видно - нездешний
человек молодой,
Без кашне и перчаток, легковато одет,
он на стенах зубчатых
видел матовый свет
за чугунной оградой
фонарей восковых,
аллохор Ленинграда
в сердцевине Москвы.
В голове затихали
голоса зазывал.
Кто-то ждал со стихами,
кто-то стол накрывал.
И снежинки летели
в москворецкую тьму.
Вольной жизни неделя
оставалась ему.
Мёрзли львы на фронтоне.
Он не видел уже,
как в окне, в пятом доме,
во втором этаже
в пеленах полотенец
вслед не глядя ему,
улыбался младенец,
непричастный всему.
Сколь ни щедро застолье,
ни вакханка смугла,
даже смерть удостоит
лишь чужого угла
проходящего дальше
по неспящей Москве
за тенями купальщиц
в изъяснимой тоске.
В неурочное время
не увидит Москва
твоего появленья,
твоего Рождества.
От озноба под кожей
до обрыва в груди
преходящий прохожий,
проходя - проходи.
***
Только луч с трудом отыщет щёлку
В толще туч на несколько минут -
- Пальцы дверцей проволочной щёлкнут,
Пальцы клетку настежь распахнут.
Зимний узник, выпущен из плена,
Поворотом тонкого крыла
Рассыпает ломкие колена
Над землёй, уставшей без тепла.
Над землёй, остывшей в зимнем горе,
Птицы с клеткой обрывая связь,
Воздух воли бьётся в тонком горле,
Раскалённой песней становясь.
Воздух воли - слабая опора -
- Сколько ждёт опасностей в пути -
- Ловок хищник и охотник зорок,
Зимний узник, только долети!
Сильным мира лёгкая добыча,
Бог с тобой! Исполнила рука
Древний легкомысленный обычай -
- Отпустить тебя за облака.
К той, одной, едва зелёной ветке
Надо обязательно успеть,
Лёгкий хлеб и безопасность клетки
Променяв на птичье право петь.
Ведьма хочет спать
Дневной красавицы прозрачный сарафан
насквозь лучом полуденным просвечен.
Она сгорает, а укрыться нечем.
Давно за тридцать, даже к сорока.
Не выдержав, спускаешься к воде,
где пляшут лодки, стукаясь бортами.
И больно чуть простуженной гортани,
и путь - по пояс в золотой орде.
Где зыбкий горизонт небрежно прорисован,
и марево вдоль линии бедра
- зелёный Аронзон и Лосев бирюзовый озвучивают рай.
В биениях инсект о санаторный корпус,
в окольном шелесте неторопливых ласк
Создатель предстаёт впервые не как Образ, но Глас.
Внимай ему, пока не истончится фраза в шестнадцатых долях архангельского джаза,
и джазовая медь в невидимом дыму не канет заживо,
как век тому драконья чешуя на рёбрах Петергофа рассыпалась, осколками звеня:
Эллада, логаэд, Голландия, Голгофа -
уйдите все, уйдите от меня в назначенную ночь,
где ветер колыбельный железным языком вылизывает падь,
и надрезает серп серебряные бельма, и ведьма хочет спать.
Логаэд — стихотворный размер, образуемый сочетанием неодинаковых стоп
Праздничное платье
В зоне бедствия светла лётная погода.
Млечный путь, ночная тишь, реактивный след.
Да небесные тела водят хороводы.
Но куда тут улетишь, если крыльев нет?
А за сонною Луной, за позёмной гладью,
за белёсой Колымой, пёстрой Хохломой
шьёт любимая моя праздничное платье
чтобы выйти в нём встречать, как вернусь домой.
Мы пройдем по всем садам - тщетен отчий окрик,
по обеим сторонам - яблоневый мёд,
и не важно будет нам, кто и как посмотрит,
и не важно будет нам, кто и как поймёт.
Возле чистого ключа - дом на косогоре,
молочай да иван-чай, да туман с полей.
Ты, печаль моя, печаль, горе моё, горе,
ты там только не скучай, только не болей.
Схватки в завтрашней войне вряд ли выйдут легче,
так что тут не до невест, не до нежных ласк.
Ночь набрасывает мне волчий мех на плечи,
да следит за мной с небес пара светлых глаз.
Альбом
За чашкой (лучше бы со льдом,
но нет - дымящегося) чая
разглядывать фотоальбом,
черты родные привечая,
пытаясь исподволь сверять
людей на снимках - с той, что рядом:
ладонь с ладонью, с прядью - прядь,
весёлый взгляд - с весёлым взглядом.
Бывали горше времена,
и кровь гораздо солонее.
На кавалеров ордена
и дам в нарядах Саломеи
смотри, стараясь не грустить,
припоминая свой, такой же.
И больше не о чем спросить.
И ты не спрашиваешь больше.
Под сень измученных древес
в слоях жары многоэтажной
ступай, неслышимый певец,
с приятной думой, что однажды,
в какой-то вторник ли, четверг,
днём шумным либо ночью тихой
лифт понесёт тебя наверх,
в надземный ад, за Эвридикой.
02 02
Только сенсор пальцем тронув, попадаешь под замес времён и мест
,действий, писем электронных, сообщений в скайпе, твитов, смс.
Потемнело, приморозило, расставив ледяные патрули -
словно кто-то счётчик сбросил, и на нём опять - нули, нули, нули.
По бухому Москвабаду, по обшарпанному злому февралю -
в точку встречи, невозврата, точку сборки, к абсолютному нулю
только ветер поторапливает лютый: цигель-цигель-ай-лю-лю!
Я люблю тебя, люблю тебя, люблю тебя, люблю, люблю, люблю.
И, теряя равновесие, так весело мешается с толпой
эта гангстерская песня с развороченной, раздробленной стопой,
и Таганско-Краснопресненская линия, наметив нас с тобой,
ятаганом янычарским разрезает, отправляет на убой.
(Свет - неяркий, свет - неверный, слабый, мертвенный, лимонный, голубой.)
Ветер, ветер, по плафоны фонарей, по капители колоннад
заметает запад, юг, восток и север, весь хазарский каганат,
утопай в тоске дорожной, придорожной, пропадай за бир манат,
сколько можно, сколько можно, сколько можно перетягивать канат?
(Фонари, качаясь мерно, льют вдоль улицы свой горький лимонад.)
Как заваливает снегом, как ведёт по курсу, крену, тангажу!
Как блуждает свет отвесный высоко над головой по этажу!
(Тень скользит среди деревьев, ненароком подбираясь к гаражу.)
Ни тебе, ни о тебе на этом свете больше слова не скажу.
И шахид-такси летит, срываясь юзом, плохо слушаясь руля,
между минусом и плюсом, прочь из точки абсолютного нуля,
светит ближним, слепит дальним, по Садовому давая кругаля,
а посмотришь в календарь - в нём никакого нет второго февраля.
Mendacem memorem esse oportet
(Там должно быть лжецом)
За тридевять и семь, в покое долгожданном,
каштановом раю, спасительной тени,
казалось бы - торгуй поддельным Мандельштамом,
каденции прохладные тяни,но всё перевернёт страница, на которой
-оставленную чёрную фату
увидишь, и душа, лишённая опоры,
сорвётся в темноту.
Листы развороши. Вели молчать оркестру.
В тумане ртутном медленно истлей.
Нет чувства тяжелей любви к пустому месту,
растерянней и злей.
***
Слишком поздно что-то в жизни менять
изнутри и снаружи.
Слишком поздно подбирать имена,
где - друзья, где - враги
Высоко над головой у меня
время кружит и кружит,
медленно сужая круги.
Остаётся навсегда за спиной
Рубикон или Выборг.
Не вернёт назад ни ветер льняной,
ни небесный спецназ.
Будет день - и согласишься со мной:
мы не делаем выбор,
это выбор делает нас.
В лабиринтах недосказанной лжи
ищешь точку опоры,
и находишь между точками "джи"
болевые свои.
Мир поделен на своих и чужих.
В эту пору
поздно быть искусным в любви.
***
Наконец-то добрался. Здравствуй. Держи букет.
Вот однажды - мы эмигрируем на Пхукет,
где зимы не бывает совсем, а цветенье вечно.
А покуда поставим в вазу эти пять роз,
на вертушку поставим пластинку Дайаны Росс.
На сегодня имеем московский мартовский вечер.
Мы знакомы уже не помню, который год.
Ни к чему подбирать друг к другу культурный код.
Я восторгов не жду от тебя, и не жду нападок.
Кроме общих друзей, знакомых, новостей, политики, книг,
есть достаточно точек соприкосновенья иных.
Мне особенно нравится эта - между лопаток.
Право, стоило столько камня науки грызть,
чтобы видеть в тяге к тебе всю мою корысть.
Слишком броская внешность оттого собирает полчища присных,
что являет собой не одну лишь усладу глаз,
но особую форму роскоши, бизнес-класс -
не предмет восхищения, но известный вторичный признак
для того, кто с тобой, прекрасная, совладал.
Между прочим, и то, что ты (сравнительно) молода,
не сводимо к упругости форм и свежести кожи.
Потому что в новые мехи легче льётся вино,
и хотя я не знаю, что тебе суждено,
для тебя вся несбыча мечт случится намного позже.
Впрочем, грустные вещи, один передумав раз,
изречённым словом отправим подальше с глаз.
Да пребудет их путь извилист, далёк и долог.
На дворе сегодня снова почти мороз.
Из колонок своё щебечет Дайана Росс.
Ты сидишь напротив меня, в одной из моих футболок.
Интересней не трудно на свете сыскать предмет
выяснения отношений, которых нет
(если что - в крайнем случае можешь мне дать по морде,
и забудем об этом). Но порой, под утро, когда я уже не сплю,
вот лежу и думаю: а вдруг я тебя люблю?
Упаси меня Бог. Это сразу же всё испортит.
***
За несколько минут - из чёрного в алмазах
внезапный переход в глубокий голубой.
Как звали, поминай твоих селеноглазых,
до сумок суставных и гайморовых пазух
изученных тобой.
И росчерк ветра кроны рощ, шатая,
кистями окунёт в суглинистую взвесь.Чем больше их в ночи осталось, ожидая
тебя - остывших звёзд последнего джедая,
тем меньше держит здесь.
И белые стволы - как дрожь тяжёлых клавишв минойских ордерах Тиринфа и Микен.
Не разбирая слов, и забывая, как бишь
зовут тебя сейчас, в дыму весенних кладбищ
становишься никем.
***
С незапамятных лет, не запятнанных памятью лет,
чей петляющий след убегает в остзейское лето,
убегает в остзейское лето петляющий след,
и звенит флажолет, и блуждает безумная флейта
по тропинкам извилистым в золоте царских садов,
где вишнёвое солнце зелёный ковёр расстелило,
и не стала помехой вкусившим от райских плодов
слишком вялая кровь, слишком чахлая плоть властелина,
эта бледная немочь. Бессильны приёмы веществ,
чьи составы вовеки истлеют в аптекарской тайне.
Он боится, взгляни: промелькнул силуэт, и исчез
узкогрудого карлика в тесном суконном кафтане.
Утомлённому солнцу готовится дом ледяной,
опустевшие склянки на выброс снимаются с полки.
Ускользающий век, звуковой отразившись волной
от чужих берегов, возле ног оставляет осколки.
***
Голубчик Пушкин, прекрати
неправедным хазаром
на тонких ножках эроти
скакать по будуарам!
Открой нам к счастию ключии нас посильно обучи
кропать стихи любовны
красавицам в альбомы!
А Пушкин к деве шасть в альков -
и был таков. Шепни нам, Пушкин из саней
где ты сидишь, закутан:
увидим мы до склона дней,
как сгинет экзекутор,
иль он владыкою-рукой
разрушит волю и покой,
что мы, таясь, хранили
под гнётом тирании?
А Пушкин прячет нос в башлык -
и в ссылку шмыг. Ответь нам, Пушкин, озорник,
чудак в шлафроке тонком:
какими мы из ветхих книг
увидимся потомкам?
Ужели ты зачислил ны
в многодостойные сыны
Людмилы и Руслана,
иль кануть нам бесславно?
А Пушкин злой лежит в снегу,
и ни гугу.
4 апреля 1980 года
Страстная пятница, восьмидесятый год.
Назавтра ехать - видеть крестный ход
недавно Красногорск с Загорском путавшим.
Ну, а пока - сидим, едим и пьём,
и больше озабочены тряпьём,
чем будущим.
Кабак без плясок. Стулья и столы.
Хотя и не Полад Бюль-Бюль Оглыза стойкой крутится.
Конечно, есть и тёмные углы,
но мы-то недостаточно наглы.
Как минимум один из нас дошутится
коронной полушуткой здешних мест:
мол, не родили нам ещё невест.
Пребудет долго выглядящим молодо.
Как знать, где потеряешь, где найдёшь?
Не всё, отнюдь не всё, что молодёжь -то золото.
(Все эти бары, правду говоря,
влияньем чуждым виделись не зря.
Не зря, конечно.
Примерно три квартала до Кремля,
шампань-коблер - примерно два рубля,
и ты - не здешний. То был, угодно если, субститут
свободы выбрать жительство не тут,
лазейка за пределы монополии.
Союз наш нерушим, непобедим,
но мы друг друга видеть не хотим,
а знать - тем более.)
Был тот, кто позже первым навострит
мокасы по небесной Пешков-стрит,
а там - свернёт на горнюю Остоженку,
и ляжет спать, и будет сон глубок.
Восьмидесятый. Что мы Богу, что нам Бог,
пока ты не доел своё пирожное?
Страстная пятница, укутанная в шаль
старушечью. Обёрнута скрижаль
клятв самому себе больничной выпиской.
Бог есть. На всё на свете - Божья власть.
Земную жизнь у смерти не украсть.
Иному и Господней выйдет страсть.
А казнь - египетской.
* * *
Дворец. Альков. Измятая перина.
За окнами - застывшая река.
В объятьях придавив истопника,
храпит императрикс Екатерина.
Немецкий сон сковал императрицу.
Ей снится Анхальт-Цербст, где по утрам
кофейный источают фимиам
фарфоровые домики столицы.
Блаженный Vaterland! Как далеки
в приставленных к глазам подзорных трубах
края материй низменных и грубых -
соломы, дёгтя, псины и пеньки,
страна постылых лапотных крестьян!
Передовой царице-якобинке
столь тягостны: навоз, и недоимки,
и наглый самозванец Емельян,
и ветхие боярские роды,
чьи отпрыски, в поклоне шаркнув ножкой,
невидимые стряхивают крошки
с обкорнанной фискалом бороды,
да путь от Петербурга до Москвы:
оглобли вкось, колёса враскоряку.
О, горестная долюшка варяга:
"Казнить нельзя помиловать." Увы,
усталым взором сколько не трудись,
всё - призрачно-расплывчато-туманны
счастливые брега идей гуманных,
Европы регулярный парадиз.
Трави себя, несчастная, трави!
И с горьким ядом в стынущей крови
рассеянно пеняй на неудобства
удобств Руси, где хуже девства - вдовство,
любовники без искорки любви,
и лютой стужи ужас и тоска,
и не отведать, не разбив графина,
замёрзшего навеки коньяка,
от скуки, ревматизма и ангины
страдая у потухшего камина,
в объятьях задушив истопника.
ХАРЬКОВ
Перебирая сумму вместе взятых
надежд, утрат, любовей и забот,
находишь Харьков лет восьмидесятых
с поездками на танковый завод.
И за руку ведёт, не отпуская,
невинный и безжалостный восторг
назад, вперёд, где улица Сумская
торопится на северо-восток,
покрытая какой-то пыльной краской,
толкаясь, пробирается вперёд,
и холодно, а градусник дурацкий
про маленький, но плюс наивно врёт,
и женщина выгуливает дога
на маленькой площадке для собак,
а далее -
потешная железная дорога,
ведущая из парка в лесопарк.
И вот стоишь в коротенькой прихожей
квартиры, где гуляют сквозняки,
светловолосой девушке пригожей
напрасно набиваясь в женихи,
а после - прочь, неловок и нескладен,
немного подгорая от стыда,
ступаешь среди прыгающих градин
туда-куда-туда-куда-туда.
Где чертежи на пожелтевших кальках?
Где круг друзей и ветреных подруг?
Лишь иногда прохладный город Харьковиз памяти выныривает вдруг.
Гвоздик озябших кровяные сгусткив обветренной руке у продавца,
и снег кружится на Бурсацком спуске,
едва не долетая до лица.
ЧЕТЫРЕ ВЫХОДНЫХ
В узорах ледяных прожилками заря.
Четыре выходных в начале января.
Шаги часов стенных, свист ветра, лай собак.
Четыре выходных. Чай, книга и табак.
Свивая канитель, как только рассветёт,
метель, метель, метель метёт, метёт, метёт,
да сонное такси по улице пустой
неслышное, скользит за утренней звездой.
Срывая дверь с петель, держа пальто в руках,
лететь, лететь в метель, не попадать в рукав,
бежать, такси поймать, и в белой пелене
поехать в те дома, где рады будут мне,
где слышится в углу неровный перебор,
где вспышкой поцелуй взрывает коридор,
от вороха бумаг - сумятица в умах.
Как жаль, увы и ах, что пусто в тех домах.
Холодное окно в узорах ледяных.
Их нет давным давно, любимых и родных.
Остыл весёлый чад. Такая полоса.
В их комнатах звучат чужие голоса.
Проехало такси и скрылось за углом.
Табачный дым висит над кухонным столом.
Короче говоря - не выйду никуда.
Начало января. Такие холода.
НЕРАЗУМНЫЕ ДЕТИ
От родительских стен, от отеческих вех,
от слепой материнской заботы
неразумные дети уходят навекза глотком непонятной свободы.
Растворяясь в ночной непогоде,
неразумные дети уходят.
Их дорога идёт неизвестно куда,
их ведёт неизвестно какая звезда,
чуть заметна в мерцающей бездне.
И протяжны их горькие песни.
В этих песнях обычно поётся о том,
как надёжно укроет родительский дом
от людского и Божьего гнева.
Да за крышей - увидишь ли небо?
И уходят всё дальше, зови - не зови,
гордецы, не принявшие Божьей любви.
Не принявшие нежности Божьей.
Пожелавшие большей.