Posted 11 августа 2018, 08:16
Published 11 августа 2018, 08:16
Modified 7 марта, 16:29
Updated 7 марта, 16:29
Любовь Колесник родилась в Москве. Окончила Биологический факультет Тверского Государственного университета.
Стихи печатались в журналах: "Звезда", "День и ночь" , "Новая Юность", "Арион", "Новый Мир", "Дружба Народов", "Октябрь" , «Русская "Провинция», «Волга», «Смена», «Наш Современник», "Homo Legens", «Сибирские огни», «Дон», «Дальний Восток», в альманахах «Тверь», «Пролог», газетах «Российский писатель», «МК».
Автор поэтических сборников: «Яблоко небес», «27», «Радио Мордор», "Мир Труд Май". Лауреат премий журнала «Русская провинция», Губернатора Тверской области, Волошинского конкурса. Член Союза журналистов России.
Все несправедливости мира, и даже каждая авторская глухота в стихах других поэтов (когда звучание строчки изменяет её смысл) вызывает у Колесник возмущение. Хотя она, несомненно, "дитя добра и света", но "сокрытый двигатель" творчества Любовь Колесник - это желание исправить и убрать недостатки, неспособности, и все результаты нерадения.
Стихи - единственный инструмент поэта, и чтобы заставить свои стихи работать Колесник называет, определяет, и выражает все, что нарушает гармонию, и поэтому подлежит несомненному, немедленному исправлению, и перевоплощению.
В этом тренд её творчества, и поэтому выход поэтических сборников Любовь Колесник получает многочисленные отклики:
Прозаик Мария Бушуева в "Ex Libris" НГ" пишет:
"Колесник себя в стихах сравнила с опорой ЛЭП – «цельнометаллической, устойчивой, прямой». В определенном смысле так и есть: крепкий, цельный характер вырисовывается за стихами. Но характер – бунтующий. Идущий наперекор, и, устав от постоянного душевного напряжения, иногда попадающий в воронки тоски.
... в стихах Любови Колесник, обращённых к теме Великой Отечественной войны... Это память, ставшая генетической отметиной боль о вернувшихся, слышимый ею до сих пор «вдовий отчаянный вой».
Советская поэтическая традиция в стихах Любови Колесник, сохраняя гражданственный импульс, меняет в ключе времени идейный вектор на противоположный. Чутко реагирующая на современные вызовы..."
Поэт Борис Кутенков:
"Сборник получился живым и честным...
О движении, охватывающем и постиндустриальный мир, и мир культуры, которая неизбежно оказывается не у дел в этой постиндустриализации.
Объединяет ракурсы взгляда цепкое ухватывание стоического опыта, важного поэту в его персонажах — узнаваемых, зримых...
Стихи Колесник построены на фразеологической трансформации, представляющей собой не просто обыгрывание цитат, топонимов, устойчивых выражений, а степень наведения всё того же прицельного взгляда на происходящее...
...дезавуируется социальная роль поэзии — не в смысле её отсутствия, но в том смысле, что не стоит особо надеяться на понимание тех, для кого, по сути, она пишется.
В мире Колесник перелом стереотипа происходит на предупредительном уровне: иллюзия — слишком непозволительная роскошь... "
Игорь Караулов - поэт и публицист:
"Любовь Колесник – поэт из города Ржева Тверской области ... поэт за рулем.
Ее взгляд – это цепкий, практичный, но несколько приземленный взгляд водителя. Низкие облака, снежная каша под колесами, магазины, пивняки , малоэтажки , классическое «ночь-фонарь-аптека».
Отчасти это выглядит как пародия на былые литературные нравы, когда принадлежность к рабочему сословию способствовала начинающему автору в литературной карьере...
Любовь Колесник заново презентует индустриальные образы для современного читателя, в массе своей уже очень далекого от верстака и сохи...
Завод – не в смысле предприятие,
а натяжение пружин.
Одно недолгое объятие –
и разойдёмся, побежим…
Мы хотели труда – и растоптаны миром и маем,
и от счастья утеряны все разводные ключи»
Когда мы с Колесник встретились на Пушкинской площади, чтобы записать интервью, зарядил летний прерывистый дождь. Под навесами громко звучала музыка, в кафе разговаривали посетители, а на скамейках под открытым небом - промокнешь.
Мы меняли месторасположение, я попросил почитать - и едва зазвучали строфы, как дождь тут же прошел, и показалось, что именно стихи Любовь Колесник разогнали тучи, и удалось записать видео-фильм.
Колесник никому не дает спуску, и в первую очередь самой себе -
в полной уверенности, как она пишет в каментах:
я "кандидат в мастера спорта по штанге, отобьемся" - и пока удается:
стихи не область подчиненья
а только средство быть живой...
Главное, что в поэзии Любовь Колесник - мастер настоящий, подлинный. И вот стихи:
***
Я буду снова. Как-нибудь потом.
Я буду. Завтра или послезавтра,
родившись снегом, деревом, котом,
весенним ветром, заревом, базальтом -
я буду, но ни слова не скажу,
не напишу, и буквы все забуду.
Я семечко, летящее в межу,
смиренно покорившееся чуду.
Я то, что не записано в тетрадь,
не издано, не проклято, не стерто.
(Не существует - незачем стирать).
Я тонкая трепещущая хорда,
протянутая с неба до земли -
я и была такой, но кто б заметил...
Смотрите, в расцветающей дали
я снова есть.
Я облако.
Я ветер.
***
жасмин, осот, репейник - вот букет
от банки круг, от бабки покрывало
у этой жизни виноватых нет
офелия, ты замужем бывала?
мы все умрем - не сразу, не подряд
соври кувшинке, выходи из тины
офелия, ты знаешь, водка - яд
но не смертельный и не гарантийный
офелия, лаэрт, ланфрен-ланфра
кренится мир как сыгранный боярским
с руки слетает бодрая мура
совсем не больно, нечего бояться
четыре сбоку, наших вовсе нет
смиренных кошек полное кладбище
садись в седло, гони велосипед
туда, где принц, променянный на нищих
* * *
череда смертей, привыканий и тренировок
человек человеку робкий морозов павлик
мы глядим друг на друга, извлекаемые из коробок
наши вены вою(ю)т с сильнейшей из всех гидравлик
наши нервы распаиваются из схематик
повинуясь законам случных случайных чисел
я иду вперед на проржавленном автомате
впереди тебя нет, не придумано, не случилось
впереди только дно с устоявшим на нём камазом
покатившимся с горки под тяжестью перестройки
я играю в классики рока с рабочим классом
ты уходишь из жизни вбивая в асфальт набойки
держим курс как лом на прожорливейшую топку
потеряли заряд на излучинах сложных скобок
и господь открывает в бесконечность свою коробку
выключает нас и укладывает бок о бок
* * *
ДК
Где гостиница рядом с тюрьмою,
где забитые стрелки в пруду,
я ладони холодным умою
и, наверное, дальше пойду.
В небесах, в зеленеющем хлоре —
отраженье земного сукна,
растворение килокалорий,
остывание сердца до дна.
Осенеет, синеет, смотри-ка:
за крестями казенных домов —
корабли журавлиного крика,
опустелые тени холмов.
Исчезающая провинциада,
ожидание ржавых пружин.
Не держи мою руку, не надо,
и добра на меня не держи.
Прямо некуда, слева помойка,
справа голубь сидит на вожде.
Одиночество, вечная стойка
ржавой стрелки в недвижной воде.
* * *
Журчание в батарее,
бурчание в животе.
Любовничья сыть не греет,
растёт трава пустотел.
Едальня да раздевалка
на сонм человечьих сот.
Кто ближний твой?
Радиатор
из рёбрышек и пустот.
***
Два паренька спасали инвалида -
он в доме загорелся - закурил.
Окно разбили; голосила рында,
вонючий дым на улицу валил,
бежали бабы, подавали вёдра,
огонь прибили - стали скарб таскать.
А инвалид всё повторял уперто:
- Имею право, гады, вашу мать...
И пальцами в золе и жирной гари,
еще одну из пачки доставал.
Два паренька друг друга поливали
водой, и пар валил, и клен кивал,
и солнце шло вперед по виднокраю,
и воробьишки подняли галдеж...
Мне кажется, что я тебя спасаю,
а ты горишь и пьешь,
горишь и пьешь.
Сетунь
У Сетуни две ржавые трубы
лежат, покорно сварены попарно.
Пасхально мы соприкасаем лбы,
непроклятые местными попами.
Христос воскрес - и преломили хлеб.
"Вставай сюда, тут нет воды и чище".
Река на землю брошена, как цеп,
в квадрате торфяного пепелища.
Сидим на порыжелом чугуне
и сетуем. Кивают мехом вербы.
Ты ничего не знаешь обо мне,
размазанной по дну небесной сферы.
Шумит вода, пустая, как молва,
комочек целлофановый катает.
И свежевоскрешенная трава
из-под трубы в ладони вырастает.
***
Назавтра осень. Замирает Тверь.
С улыбкой виноватой и дурацкой
бреду себе, ничейная теперь,
по серой остывающей Трехсвятской.
Студенты, маргиналы, хиппари
бегут навстречу, зябнут и боятся
не уберечь то теплое внутри,
что отличает бога от паяца.
Мамаши собирают школяров,
из магазинов выплывают ранцы,
и, пестрые бутоны докторов,
от суеты робеют иностранцы.
А я смотрю в глаза гранитных жаб
распластанных на людном перекрестке
и ощущаю уходящий жар
и град и мир, теперь простой и плоский,
в котором выцветает красота.
Но я живу. Одетый холодами,
сентябрь играет с желтого листа
и Тверь поет пустыми проводами.
***
В мое время гречка не пела, а дорожала.
Мои брови сделаны из волос.
Я сажала картошку, когда прижало -
выкапывать не пришлось.
Я с талоном в очереди за батоном
слой отстаивала старческого песка,
чтоб сегодня о возрасте пенсионном
и не думать, ска.
Я варила заборы, чифирь и джинсы.
и хранила ваучер под замком.
Самое громкое, что я слышала в этой жизни -
колокол, в который звонит обком.
Первую любовь из «Ровесника» вырезала
когда ровесников увозили в Урус-Мартан.
Мое главное место силы - в центре зала.
Я и сейчас там.
***
в чистом поле за рекою
ил черпая в сапоги
ходят наши к пивопою
молодежной музыки
как слепни жужжат гитары
и не ведают они
лучше пластиковой тары
коллективной толкотни
в возлияниях ванильных
где мои семнадцать лет
ни монет ни порнофильмов
ни элизиума нет
торбы с волком груз заплечный
бочки жирные щелчки
бунт недорогой и вечный
диски майки и значки
и ухватистый как пинчер
и ужимистый как мим
константин евгеньич кинчев
бьет из танка по своим
***
Люди хоронят царя в голове,
дети хоронят коня.
В плотной и потной подземной Москве
да не остави меня.
Каждый разболтанный клапан горит
газом народных судей,
«не прислоняйся», — стекло говорит,
не доходи до людей.
«Милицанер» или славный казак
место укажут в миру,
том, что трудиться и жить приказал.
Я никогда не умру.
В ясное, чистое, вечное зря
делаю шаг из дверей.
Слушай, три сына росло у царя
и никаких дочерей.
Наша планида подобна ежу
на трехкитовом бую.
В чистое поле с конем выхожу.
Он не поет.
Я пою.
***
и боря рыжий был бесстыжий
и демосфен косноязык
смотри, страна встает на лыжи
летит, кричит – кирдык, курлык
гремят лавровые вериги
косят терновые венцы
несут нечитаные книги
неписаные мертвецы
для телевизороголовых
для ипотекших на лету
звучит забывшееся слово
колючий камешек во рту
***
берегами реки, мимо тощих цыганских псов
на карманы цепляя репейник и череду
где сдается жизнь, белеют флажки трусов
я иду тебя выкрадывать, я иду
тут стояла школа, по правую руку парк
а над левым надплечьем ГКЧП чертей
оглашенные птицы глушат, весна в гопак
я иду тебя видеть
тени ведут детей
от кривых деревьев, скученных проводов
становиться старше, в казенную блажь да ложь
на тебе – ведущий к вечности поводок
я могу разорвать, но ты со мной не пойдешь
ну и дура
***
в городе цветут акации
утки сели в водоем
два вина купил по акции
типа с кем-нибудь вдвоем
а сейчас пойду за штопором
и стаканом по пути
радио играет что-то там
только б в штопор не войти
и, нахохленный, окукленный
сяду, пьяненький дурак
я, как будто сам не купленный
ни по акции, никак
***
путался и запутался – в женщинах, проводах
пайке контактов, синих завязях изолент
как на спецовке пуговица, крутишься, весь в трудах
нитка перетирается, радости так и нет
нитка перетирается, кружится голубой
цветом, как изолента, шар невпопад шагам
все на сегодня сделал – значит, иди домой
знать бы еще, где дом
там – выбредаешь – там
жмешь в кулаке пуговицу, входишь в людской поток
меж бессильных шкафов построек
держишь провисший путь
пестрый клубок, запутанный, гордиев узелок
как-нибудь сам собой распаяется, как-нибудь
***
скоро сирень взорвется – и в молоко
в сонную облачность сирого городка
погнутый обруч катится далеко
к смерти из детства, с берега до буйка
от косогора, где ресторан и банк
рядом с часовней, и между ними я
странный топоним, каменный козинак
меряю шагом: кости, провал, земля
кости опять и железо – война и мир
краны, клюющие небо, как журавли
птичий звенящий многоголосый клир
молится, мается; люди бредут в пыли
город становится меньше, слабей, си/е/рей
дети бегут, как за обручем, из него
если бы не закат, соловей, сирень
жизнь вообще не стоила ничего
***
В переход на станцию Тверская
женщина заходит никакая –
крылья золотые волоча,
голубиным гулом бормоча.
Женщины и крылья могут мяться,
но она не хочет прислоняться
и глядит туда, где за стеклом
стол и дом, гоморра и содом.
В триплексе, как в аймаксе, в объеме,
кабельных червей на стенах кроме,
в темноте подвешено лицо.
И не прекращается кольцо.
Поезд едет, крылья опадают.
Темень терпит, но почти рыдает.
В переход, закрытый, как покой,
женщина выходит на Тверской.
***
«Я завожу кота» или «мы завели кота» —
принципиальная разница. Мужчина, образовавший пару,
скинувший примерно до двадцати со ста
лет, с бесом в ребре, бреет бороду, в руки берет гитару,
робея, поет для девушки, которая младше его
ребенка от первой жены, и чувствует член и нервы.
Она кивает, она говорит: ничего,
и ничего не понятно, нравится ли ей, нет ли.
Мужчина, ставший мальчишкой, хватает свой кошелек,
спешит в магазин, где воняет собачьим кормом,
неловко берет в ладони самый писклявый комок.
«Это теперь наш кот», — и ей в руки дает покорно.
Или — идешь с работы, простуженный до костей,
в никуда. В горле мат, заводская гарь на зубах,
дома за занавесками — ни детей, ни плетей,
ни света, ни смысла его включать, дело швах.
И видишь: сидит, провожает глазами трамвай,
несчастный и ощетиненный, словно зеркало в шесть утра.
«Будешь мой». Дома плескаешь в стопарь — ну, пошла жара.
«За знакомство. Саня. Васёк. Давай!»
* * *
Спасибо заводу за занятость и зарплату,
тебе — за ладонь, протянутую вчера.
Согласно безошибочному Росстату,
я — служащая (кому?), а мой городок — дыра,
какая-то точка между валдайских горок,
где жизнь идет по дороге до проходной,
где мне исполнится (страшно подумать!) сорок
при полном отсутствии базиса за спиной
и при нежелании приобретать форд-фокус.
Держала бы крепче рука твоя — это да …
И если однажды я перегорю и тронусь,
никто не заметит этого никогда.
* * *
Вот календула, череда...
Нам с тобою одна беда
на двоих. Нам одних трав
на улыбках горчит правь.
Вот осока да лопухи.
Нам с тобою одни грехи,
в кожу въевшиеся, как сок, —
ототрет ли часов песок?
Подорожник, крапива, вех.
Мы с тобою светлее всех.
Улыбайся, молчи, спи,
как ольха, в холода терпи
до прекрасных и теплых лет...
Промеж нас ничего нет —
лишь календулы лепестки
невесомей твоей руки,
да зеленая череда
держит цепко, как я, да.
Видишь — солнце за горизонт?
Борщевик наклонил зонт.
Из-за вечности, посмотри —
сентябри идут, октябри...
Стужа, изморозь-седина.
Лист ольховый гниет у дна...
Здесь, на самом краю тьмы
будем вместе лежать мы.
* * *
Твое кольцо останется в воде,
в камнях, в песке за берегами Крыма.
Прости, прощай. Мы встретимся нигде.
Все стрелы в сердце пролетели мимо,
и я стою у моря босиком,
как голая,
без золота на пальце.
И не тоскую больше ни о ком.
Как просто оказалось расставаться!
Мы встретимся нигде и никогда,
забыв друг друга как больную муку,
и выплеснет соленая вода
твое кольцо
уже в другую руку.
* * *
Я не могу сама с собой,
там пусто и темно,
с теплом и светом перебой
внутри меня давно.
Проржавлен город золотой,
старик БГ охрип
и ловит в пустоте со мной
мучительнейший трип.
Мечтанья сгнили до трухи,
остался только пшик,
и бесполезные стихи,
как говорится — shit .
И вот я маюсь в пустоте,
в тиши и темноте,
с тоскою глядя, как вокруг
слоняются не те.
А ты сидишь себе в тепле,
завариваешь чай,
и от него навеселе
мне пишешь невзначай.
Ты пишешь: — Знаешь, я живу
совсем не плохо, но
напоминаю я сову
себе. Мне тут темно
и очень тихо. Эту жуть
гоняя на бегу,
я односложное твержу
угу угу угу ,
и я машу тебе крылом,
и ты мне помаши
рукой. Ты пишешь же? Пером
и тоже напиши.
Мы будем вместе, две совы,
летать, пугая мрак.
Поодиночке мы мертвы.
Давай тогда хоть так.
* * *
Круг общения сузила до себя
и аорту сузила, как зрачок.
Моя в Лету канула судия,
я сижу за печечкой, как сверчок,
никуда по холоду не хожу,
твой верстой обматываю район,
и твержу сама себе, и твержу
что «я» можно вырезать из «вдвоем».
— В этом слове отсутствует буква «я»!
...Леонид Аркадьевич, перестань...
И иду по полю небытия —
в бездыханность сузившая гортань.
* * *
Как уходит тепло из воды, что я пью, —
так из сердца свободно, легко, навсегда
вытекают слова: я тебя не люблю.
Я тебя не любила. Совсем. Никогда.
Все поэтому просто и зло, как вранье,
и не солоно , холодно, ровно течет:
Подержи этот камень, как сердце мое,
слушай дальше все «нет»: не люблю, не влечет.
Все остыло. Вставай, уходи, забери
из меня свою память, отрежь по куску.
Уходи, не смотри, что осталось внутри.
Я тебя не люблю. Не любила.
Я лгу.
* * *
Я куплю себе ситец, куплю ледяную бязь
с запахом бумаги. Сошью, застелю постель,
чтоб ненужное тело свое по ночам класть,
накрываться с лицом и не думать о тьме потерь.
Я все помню на запах. Твой теплый большой плед
и тебя, и ночей хлорку и молоко.
А теперь под бочком — хвать-похвать — никого нет.
Только хрусткая бязь. Оттого ли дышать легко,
что в узилище ребер зияет пустой проем —
затыкаю ситцем стираных простыней.
Так спокойно было спать мне с тобой вдвоем.
Спать одной просторно. Но этого нет страшней.
* * *
Я люблю тебя до сих пор:
Пальцы в кольцах, охота, спесь …
Сердце мчится во весь опор.
Беззастенчиво вру, что здесь
я, но на самом деле — там,
в прошлом, там, подо льдом, в весне…
Клетка ребер моих пуста,
сердце выпрыгнуло вовне.
Только ненависть и хардкор ,
физкультура, режим, покой.
Я люблю тебя до сих пор,
Ты не помнишь,
кто я такой.
* * *
Небеса за окном превратились в сплошную тучу,
жизнь внутри окна превратилась в сплошную погань .
Если я удержусь на ребре между хуже / лучше —
будет пруф о наличии в мире Бога.
И качаюсь бычком, и не падаю, и покамест
все идет чередом; над осокой и чередою
ветер гонит тучи, ветер несет акафист,
и я вижу Дух, витающий над водою.
* * *
Маме моей в больницу.
Мама, как маленькая, —
боится.
Мне — становиться
взрослой:
рассказывать небылицы,
сказки, истории
про царство горьких лекарств.
Ночью
температуру сбивать, укрывать,
пробовать лоб наощупь
сильной ладонью, теплой всегда:
«Спи, не пугайся.
Я буду рядом.
Я сделаю все, что надо.
Только ты
не уходи никуда».
* * *
Машина подгуливает на ходу,
видно, с подвеской что-то опять не так.
Починить.
Не пить кофе, не есть бурду,
не дружить с дураками , не ходить VKontakt .
Я объясняю себе самой
высшую мудрость, простейшую, как вода:
самое главное —
не расставаться с тобой
никогда.
* * *
Сон до полуночи целебней.
Закрой глаза. Считай до ста.
Все, как советовал Асклепий,
и лба касаются уста.
День суеты. Спокойной ночи.
Усни, пожалуйста, усни.
Пусть город вдалеке рокочет
и рассыпаются огни.
Спи. Это нужно. Это мудро.
Пусть не приснится ничего.
Ты снова выживешь наутро —
вновь
непонятно для чего.
***
С утра в эфире марганец горчит,
исходит паром утлая теплушка.
Окоченев от холода, торчит
трава, как металлическая стружка.
С трубы кирпичной сплюнутый, с губы
дым улетает слиться с облаками.
Я собираю лом своей судьбы:
на месте сердца абразивный камень
в спецовке тело, в голове кредит,
свобода в частоколе обрешеток.
И асинхронный двигатель гудит
усталой медью раненых обмоток.
***
Железный лес и справа кладбище,
а слева хмурая река.
Иду пьянющая с товарищем,
в руке болтается рука,
лицо снежинками исколото,
ландшафт уныл и незнаком,
и рот, пустой, как медный колокол,
звенит тяжелым языком.
Сырые тучи смотрят в души нам,
как будто видят суть вещей,
товарищ вообще не слушает,
он не товарищ вообще,
а серый волк, а я в бреду была,
казались: лес, погост, вода.
Я все придумала, придумала!
Я не рождалась никогда.
***
«Приходите в мой дом…»
М. Круг
Кто ездил по Твери, во Ржеве не смеется.
Шкворчит под колесом тюремный суп пустой -
сырой и серый снег. Мотор за метры бьется
и радиоволна изводит простотой
невзрачной хрипотцы, играющей словами,
колеса ей не в такт буксуют в борозде,
парок из выхлопной парит между домами.
В корыте колеи, по колесо в воде
в летейски ледяном растворе реагента
кораблик жестяной со мной идет к концу.
Наглажен зимний путь, как траурная лента,
лесной венок кольцует Волгу и Тверцу .
Какая малость все. Какая жалость, шалость!
За грязное стекло свет падает с трудом
и я бросаю руль и тихо соглашаюсь,
когда мертвец зовет в его уютный дом.
***
В Конаковском районе, засиженном москвичами,
на природном лоне, вдали от сует и скреп,
где тоску сжигают водкой, томят печами,
от железной жизни устала опора ЛЭП,
и, вздохнув ослабшими ребрами, зашаталась,
опустилась на прописи сонных тетеревов.
Электричество кончилось, как и не начиналось,
словно богом недопридуманная любовь.
Это далеко от меня, пусть сами башку ломают!
Я люблю и верю, и кажется, что стою -
цельнометаллическая, устойчивая, прямая.
Но зима идет, и чувствую - устаю.
***
Блестящий холод лисьих глаз.
Лес наступает на дорогу,
мы наступаем на природу,
природа ненавидит нас.
Я в этом замкнутом кругу
пародией на каскадера
катаюсь: стекла не протерла,
остановиться не могу.
В коловращеньи ночедня
лечу, как оглашенный сокол,
чтоб через муть нечистых стекол
никто не посмотрел в меня
и сразу не увидел дна.
Покамест мир и город верят.
Лишь дети, дикие, как звери,
указывают - вот она.
Лис смотрит егерским свинцом,
путь зимний делается скользким,
и лес мне выделяет доски,
зашитые заподлицо.
***
Сидишь и пишешь пьяный,
рабочий день гудит,
из труб летят туманы,
и Дух меж них летит,
невидимый и вечный,
легчайший и пустой,
Он в теле человечьем
покинут на постой.
Оставившие пробы
на сталях всех мастей,
идут рядами робы,
одетые в людей.
Лишь ты и водка-дура,
промзона в серебре.
"Придет шарманщик хмурый,
заплачет во дворе".
***
Никто не знает имен этих серых трав,
имен солдат, их выкормивших собой.
Тут смерть бесновалась между соборных глав,
Здесь ад был - в маленьком городе под Москвой.
Пугая птиц, оробевших на берегах,
хрипел и рявкал бешеный миномет,
и каждый солдат, затыкая за пояс страх,
шептал, что он - ни в коем случае не умрет,
домой полетит треугольник, а не квадрат,
и враг подавится волжской водой и льдом.
Но спал на брате окаменелый брат,
шепча о памяти вечной кровавым ртом.
Но памяти нет, а мертвые не умрут.
Стоит, стережет застывший в снегу пустырь
храм, артиллерией вбитый по горло в грунт,
как безымянный каменный богатырь.
* * *
В. П.
Мы это видели вдвоем
из разных городов, а впрочем,
невзрачен так же окоем,
подзвученный гудком рабочим
и над тобой, и надо мной,
синеют облачные гроздья.
Промзоны короб жестяной,
здесь люди, крепкие, как гвозди,
что от звонка и до звонка
ишачат , чтобы вдруг не спиться,
и называют ЖСК
как европейские столицы,
стесняясь мира и труда,
висящего чугунным грузом.
И Ленин шлет нас в никуда
помятым гипсовым картузом.
* * *
Не к пивняку , не к магазину
седой, растративший цвета,
идет старик, несет корзину —
в корзине стынет пустота.
И, остановленная жутью,
смотрю ему вдогонку я:
там, на сплетеньи мертвых прутьев —
ни яблока и ни белья,
ни воздуха и ни пространства,
ни даже смерти взаперти.
Спрошу его, как не бояться
невыносимое нести.
* * *
Иду фотографировать насосы.
Ворота цеха выдыхают пар.
Начальник мят с утра и стоеросов —
ворчит, что КТУ — не божий дар,
и мы в конторе жизни не видали,
не нюхали тосол и креозот,
а то, что мне хороший фотик дали, —
так дуракам , как водится, везет.
Киваю молча, щелкаю затвором
на брак железа и людскую тьму.
Тьма ширится. Нас подытожат скоро
по метрике, неведомой ему.
Я знаю точно: будет ближе к раю
не тот, кто сделал план по корпусам,
не он, не я, не труд, идущий к маю,
но белый пар, летящий к небесам.
* * *
В старинном светлом городе Торжке
цветет осока в маленькой реке.
Пылят дороги, кротко тлеют церкви.
Всё, как везде:
на памятнике цепи,
я на машине
в телефон смотрю
и пальцами с далеким говорю
неслышными и тайными словами.
Всё, как всегда:
я здесь, но я не с вами.
Колдобины,
отцветшая сирень…
Окно открыто.
Панова свирель
перепевает радиобурду.
Я «в домике» рыдаю на ходу.
Так больно — но так правильно и надо! —
И сердце, переполненное адом,
под лепестками топится в реке
в старинном светлом городе Торжке.
* * *
В «Дикси» в виноводочном отделе
два поэта из бутылки ели,
как младенцы молоко едят.
Третий бдил глотки, как кошки бдят,
и еще один лежал ничком,
мирным припорошенный снежком.
Ничего поэты не читали,
Белого ногами не топтали,
делали холодные глотки.
В них молчали старые стихи.
Губы выдували жизнь в стекло.
Умер Пастернак. Белым-бело.
Два поэта. «Дикси». То да се.
Как обычно. Как обычно все.
* * *
от козлового к мостовому
и к башенному и опять
осанна миру неживому
распорет жестяную гладь
и глядь — а восьмичасовая
жизнь регулярная прошла
где люди тихо прогорают
до тыла сварочного тла
а я за мутным плексигласом
в кабинке утлой наверху
тяну наверх чужую массу
неподчиненную стиху
стихи не область подчиненья
а только средство быть живой
где с башней скрещивают тени
и козловой и мостовой
* * *
Наводненный варягами, фрицами выжженный город,
я любила тебя и стеснялась, как пьющую мать.
Сколько будешь в пустыне, пустыней?
Как Мойша, лет сорок? —
чтоб себя изменить — или что-то хотя бы понять.
Здесь крутые холмы и великие прежде заводы,
здесь речные откосы заплесканы памятью войн,
тут святые отцы
и купцы,
тут дела и заботы,
только память над Волгой — как вдовий отчаянный вой…
В забурьяненых парках шпана полосует скамейки,
треть моих одноклассников умерли или сидят.
Я по пыльным дорогам старательно делаю змейки,
поминая бомбежку и тщетно полегших солдат.
По путям неметеным без страха хожу даже ночью…
Не боюсь темноты, но мой ужас другой и сильней:
что душой обезбожен, как улицами обесточен,
город; ты меня жжешь, как велел преподобный Матфей,
чтобы было светло и не холодно мирно жующим.
Ты не любишь меня.
Ну, а я в тебе просто живу.
Сколько ты простоишь на изломе меж прошлым и сущим?
Моя мать никогда не пила.
Уезжаю в Москву.