Феликс Чечик: "...И у бездны постой на краю с элегантностью эквилибриста"

3 марта 2018, 09:27
В творчестве Феликса Чечика есть "эффект гения": чем больше читаешь, слушаешь - тем значительнее становится каждое стихотворение, уверен Сергей Алиханов.

Феликс Чечик родился в 1961 году в Пинске, в городе посреди Полесья, у слияния рек Пина и Припять, и жил там до призыва в Советскую армию. Много прекрасных стихов посвятил поэт родному городу и родным рекам. Чечик - автор стихотворных сборников: "Неформат" , "Стихи для галочки", «Из жизни фауны и флоры», "Улитка ползет" , "Сирень", "Муравейник", " ПМЖ". Лауреат «Русской премии» 2011 г.

У нас много общего общего с Феликсом. В Полесье - на берегу Припяти, возле стариц, я прожил в палатке, в общей сложности, наверное, год. Ловил на удочку красноперок, судаков, варил уху из пойманной рыбы, на зиму вялил на солнце. Письма на почте - до востребования, получал в деревне Хлупин, “ночью бродил по Запесочью”, влюбившись в местную красавицу.

Штурмовики-истребители пролетали на учебные бомбометания и над Феликсом, и надо мной - с разницей в несколько минут или несколько лет.

Срочную службу в Советской армии Феликс Чечик проходил в Забайкальском военном округе -

Полуобнажённую девицу

в шлемофоне — подпись ДМБ-

82 — сержант Куницына

на предплечье наколол себе.

С 81 года я тоже работал в Забайкалье, бригадиром базового эстрадного ансамбля БАМа (Амурская филармония). Потом на агитпоезде “Комсомольская правда” ездил от Северобайкальска до Тынды, и вполне может быть, что доводилось мне выступать в военной части (в/ч), где служил Чечик.

Литературный институт имени Горького, где Феликс Чечик пять лет учился в Москве, расположен примерно в 200 метрах от Сытинского переулка, где я снимал комнату в коммуналке - окно выходило на Палашевский рынок, студенты там покупали семечки.

Одним из преподавателей Литинститута, имя которого Чечик не раз упоминает в своих стихах, был Александр Петрович Межиров - мой тесть.

«журавли» не гамзатова

в переводе н.гребнева

из того невозвратного

незабытого времени

В Дубовом зале ЦДЛовского ресторана неоднократно доводилось мне сиживать рядом и с Расулом Гамзатовым, и с Наумом Гребневым. Другой же переводчик Гамзатова, солдат Великой Отечественной - Яков Абрамович Козловский был моим старшим другом, и его письма я часто перечитываю...

Такая сравнительная географическая биография показывает, что мы жили, и выжили в одном - и безмерном, и тесном пространстве нашего социалистического космоса.

Наверно, поэтому поэзия Феликса Чечика мне очень близка.

Миссию поэта, приложимость своего поэтического дара, суть своих трудов и озарений, Феликс Чечик находит в изменении эсхатологической энергетики слов.

Поэт усиливает, увеличивает эту энергетику, как отмечают его критики - своей “филигранной работой” и “свободой самоограничения”.

Семантическое наполнение строф Феликса Чечика настолько глубоко, что кажется зависит только от внимательности прочтения, или количества раз - чем больше читаешь, слушаешь - тем значительнее становится каждое стихотворение. Общение с поэтом - даже через Сеть! - способствует пониманию и правильной интерпретации и замысла, и смысла - видео:

Вначале было слово, и слово будет в конце. Предельная значимость слова, предопределяет и запредельную его действенность. В такие же промежуточные эпохи как наша, из эсхатологического инструмента слово становятся инструментом информационным. С усложнением, с цивилизационным, так сказать, развитием, обретая конкретику и предметность, слово мельчает, ослабевает, слов становится все больше, происходит девальвация.

Приобретая функцию, слово теряет сакральность.

Особенно это было заметно в годы социалистического строительства, когда "работа поэтов" входила в экономическую составляющую социалистического реализма. Тогда главным критерием творчества была эффективность пафосного принуждения рабочих и комсомольских масс к дармовому труду.

Все лирико-философские переживания отодвигались на второй план, и были в общественном сознании сбоку-припеку. У поэтов невольно пропадало ощущение значимости собственного голоса.

Феликс Чечик увеличивает концентрацию текста, возвращает поэзии значимость, и придает слову изначально присущую ему библейскую силу.

И вот стихи -

* * *

Я не обижен нисколько на вас

и никого не виню;

белый - смеется предмартовский вальс,

мне объявляя войну.

Если погибнуть в смертельном бою

мне доведется,- ну что ж:

песню, как знамя, подхватит мою,

забарабанивший дождь.

И никаких абсолютно обид,-

лишь благодарность за то,

что не выходит из моды прикид

вербного полупальто.

* * *

растаяли знаки которые “пре”

пеняя теперь на меня

как путник в ночи и как снег в ноябре

как хворост в объятьях огня

слова растерялись не зная куда

идти очерёдность забыв

уселись как вороны на провода

и перевирают мотив

* * *

Подтверди бесшабашность свою,

по возможности честно и быстро,

и у бездны постой на краю

с элегантностью эквилибриста.

Руки в стороны – смейся и пой,

и звучи, как “парижская нота”,

чтоб потом навсегда с головой

погрузиться в родное болото.

* * *

Засыпаю без задних

и передних – точь-в-точь,

как измученный всадник,

проскакавший всю ночь.

Просыпаюсь в тревоге,

вперемешку с тоской.

Перепутались ноги,

и не знаю, с какой.

* * *

Не за красивые глаза

и не за так, не безвозмездно,

когда разверзлись небеса,

тебя очаровала бездна.

И расцветал январский сад,

и прорастали ножки кресел,

а ближе к полночи медбрат

решеткой окна занавесил.

Один пустыни посреди.

А Моисей все водит, водит.

Идут снега. Идут дожди.

И незаметно жизнь проходит.

* * *

Сесть на волну. С волны не слазить

до самой финишной черты.

Из грязи в князи. Разукрасить

улыбкой зрительские рты.

А тот, кто не успел в герои,

вниз головой, который год,

на перевернутом каноэ

против течения плывет.

* * *

Не будем все-таки о грустном,

а будем, глядя на огонь,

пить чай, не торопясь, вприкуску, —

глаза в глаза, ладонь в ладонь.

Из алюминиевых кружек

вылавливать чаинки и

печалится, не обнаружив

в сердцах ни капельки любви.

А только странное желанье:

друг в друге раствориться, как

кусочек сахара в стакане

и самолетик в облаках.

* * *

Я боюсь, что я назад

не вернусь.

Все, кому не лень, кричат:

“Подлый трус”.

Я не трус. Мне скоро семь.

Через год.

Я сажусь на карусель –

и вперёд.

Подо мной луга, леса

и моря.

Надо мною небеса

и заря.

Издевался кто хотел,

а теперь

горько плачут: –Улетел.

Улетел.

Мы назад берём слова.

Не дури.

– Так и быть, дня через два

или три.

* * *

Мне ветер рот законопатил

и выколол глаза песок.

Но я от ужаса не спятил –

я просто говорить не мог.

Лечу, не думая о стропах

и не завидуя живым.

Я сам хотел – я не прохлопал

воспользоваться запасным.

Лечу, раскинув крылья-руки,

как небо бледно-голубой,

и не нарадуюсь разлуке

с самим собой, с самим собой.

* * *

На две тысячи первом

африканском слоне,

как спасение нервам,

сон спустился ко мне.

Я во сне улыбался,

я блаженствовал, но

кто-то вдруг постучался

и вломился в окно.

И от этого грома

улетучился сон.

Надо мною огромный

и рассерженный слон.

“Я тот самый, две тыщи,

но не первый – второй,

о котором, дружище,

забывают порой.

Не надеялся встретить,

ухмылялся в душе.

А две тысячи третий

на подходе уже.

И четвёртый и пятый,

и шестой, и седьмой”.

Я проснулся помятый,

слава Богу, – живой.

Со слонами водиться

зарекаюсь теперь.

В крайнем случае – птицы,

воробьи, например.

* * *

Я весь наружу, напоказ,

и я не утаю

себя от посторонних глаз,

а значит, жизнь свою.

За так, бесплатно, задарма

смотрите – мне не жаль,

как если бы, сойдя с ума,

в кунсткамере лежал.

Но прикасаться – ни-ни-ни,

остерегайтесь – я

из тела, как из западни,

смертельный, как змея

сбегу, и вам несдобровать,

и будет страшной месть.

А – так мне нечего скрывать, –

как на ладони весь.

* * *

По кривой дорожке пойду наугад,

выведет, родимая, к дому моему,

я бы, если честно, был бы только рад

заблудиться где-нибудь, попасть в тюрьму,

убежать с цыганкой и жить в степи,

стать цыганским бароном и горя не знать.

Умоляю, пожалуйста, отпусти!

Слава богу, не хочет меня отпускать.

* * *

А что касается твоих

легчайших крыльев – я

чуть ли не сразу спрятал их

в чулан среди тряпья.

Мне так спокойней, чтобы ты

сквозь сутолоку дней

не разглядела с высоты

бескрылости моей.

* * *

Не усложняй! И так всё сложно,

учись у декабря – смотри:

как просто – проще невозможно

сидят на ветках снегири.

Укутанные в пух и перья,

изнемогая от жары,

они украсили деревья,

что новогодние шары.

И обмороженная ветка

предоставляет им ночлег,

и долгой ночью, редко-редко,

очнувшись, стряхивают снег.

Не усложняй! А на рассвете

проснись ни свет и ни заря

от репетиции на флейте

державинского снегиря.

* * *

Ты выстрелил, и пуля,

стартуя в феврале,

девятого июля

приблизилась к земле.

Хотя, ещё сначала,

на линии огня,

она, конечно, знала,

что попадёт в меня.

* * *

Голубизна переходит

в светло-зелёное – цвет

моря на мысли наводит:

смерти, как видимо, нет.

От удивленья присвистни,

смерти не будет? Да-да!

Впрочем, как не было жизни,

как таковой, никогда.

* * *

Я оставляю на десерт

коронный номер свой,

ни у кого такого нет –

ручаюсь головой.

Нет, не стоянье на ушах

и не глотанье шпаг,

но от прозренья в двух шагах

не сделать даже шаг.

* * *

Я, я, я…

В. Ходасевич

Передавать богатый опыт

(учись, пока я жив, пацан!)

наивным, глупым, желторотым,

неоперившимся птенцам.

Покамест я парю над ними,

они молчат, раззявив рты,

а миг спустя — не вспомнят имя

вещающего с высоты.

* * *

Я распоясался, как ветер

в предновогоднем декабре,

и проморгал и не заметил

полынной горечи в тебе.

А настоящая причина

лишь обнаружилась вчера,

когда чернилами горчила

душа на кончике пера.

* * *

Она существует сама по себе, —

я только её проводник,

негромкая музыка — медью в трубе,

на выходе — вопль и крик.

Она существует в отличие от

погрязшего в прозе — меня,

не зная теории, правил и нот,

молчанье, как тайну, храня.

Но вход заколочен, а выход забит,

и эхо протухло в груди;

и просто живу и не делаю вид,

что всё у меня впереди.

* * *

Как будто бессмертие торопя,

в сознание не приходя,

ты умер. Вчера хоронили тебя

под аплодисменты дождя.

Действительно — жидкие. То ли слепой

а то ли какой-то ещё.

Ушёл навсегда муравьиной тропой,

под небо подставив плечо.

* * *

Тылы оголились, – за нами

практически никого;

еще не приспущено знамя,

и ветер полощет его.

Но, страхам ночным потакая,

нас медленно сводит с ума

не близостью передовая,

а в спину дышащая тьма.

* * *

Протоку бреднем профильтрую,

опенку поклонюсь в лесу

и в городе проголосую

за докторскую колбасу.

В протоке щука нерестится,

опенок вырос до небес.

Но кем-то вырвана страница,

увы, на самом интерес…

* * *

Я исчез, растворился

и не стало меня:

речка в зёрнышке риса,

лёд в объятьях огня.

Речь в безмолвном потоке,

темнота в тишине...

И все люди в итоге

растворились во мне.

ДЕМБЕЛЬСКИЙ АЛЬБОМ

1.

Засыпаю на ходу.

Сплю, но ходу не сбавляю.

Я иду, иду, иду

строевым по Забайкалью.

Левой, правой, левой, пра...

Сплю в неведенье счастливом.

Ангелы, как прапора,

запивают водку пивом.

Слева – сопки. Справа – степь.

Впереди и сзади – волки.

Четверть века. Не успеть

в часть свою из самоволки.

Я иду, иду, иду,

день и ночь без перекура.

И, как лампочку, звезду

погасила пуля-дура.

2.

Я не вернусь из самоволки, –

я выполнил священный долг.

Лежу себе на третьей полке,

поплёвывая в потолок.

Я оттрубил два года с гаком,

я заварил навечно люк.

Пусть снится по ночам салагам

начальник штаба Вергелюк.

С меня довольно. Сыт по горло.

Пускай другие, а не я

в эпоху колы и попкорна

зубрят урок Небытия.

Лежу себе на третьей полке,

гипнотизирую плевок,

а по вагону рыщут волки

зубами щёлк.

3.

То сено, то солома.

Да на краю земли.

А в это время дома

невесту увели.

Невесту уводили,

как лошадь со двора,

когда меня будили

пинками прапора.

Когда я мёрз в НТОТе

и проклинал ч/ш,

она по зову плоти

заржала и ушла.

Гори печаль, как спичка,

лети тоска в огонь.

Ефрейторская лычка

скатилась на погон.

4.

Я два года оттрубил, –

ду-ду-ду,

в Красной Армии я был, –

не в аду.

Ад кромешный был во мне,

а не в ней.

На войне, как на войне.

На войне?

Не понятно: “кто – кого”

победил.

Не осталось никого,

я один.

5.

За полётом шмеля, но под музыку Шнитке

дачным летом, в июле, следить не дыша;

ни к селу и ни к городу белые нитки

вдруг припомнить на тёмно-зелёном ч/ш.

Ни к селу и ни к городу, а к Забайкалью

возвращаюсь... Вернулся... Никак не вернусь.

Минус лето – дождливое только в начале

и ни капли в течение месяца – плюс.

И шмелиная музыка белой метели,

и Альфред, и Германия, и дембеля.

Словно в детстве далёком, сойдя с карусели,

потерял ощущенье реальности я.

Всё смешалось, включая пространство и время.

Обнажается суть. Отступает жара.

Полночь. Дети уснули. Луна сквозь деревья

освещает бессонную ночь до утра.

* * *

По небесной по брусчатке,

не к кому-то, а ко мне,

“Ворошилов на лошадке

и Будённый на коне”.

Скачут, скачут днём и ночью,

через годы и века.

И закат, как стая волчья,

окровавил облака.

* * *

обнаруженная двушка

через много-много лет

одичавшая зверушка

ненавидящая свет

пролежала четверть века

за подкладкой пиджака

и убила человека

невозможностью звонка

* * *

Ничего мне не жалко для сына,

всё останется только ему:

обжигающий шёпот хамсина

и прибой усыпляющий тьму,

и отсутствие мокрой сирени

и туманного молока.

Всё, включая песочное время

бесконечного слова “пока”.

* * *

Полуобнажённую девицу

в шлемофоне — подпись ДМБ-

82 — сержант Куницын

на предплечье наколол себе.

Имя дал красавице — Маруся,

по ночам рассказывал про дом;

чтобы год спустя на «Беларуси»

день и ночь мурыжить чернозём,

пить, вздыхая о крестьянской доле,

крыть колхоз «Заветы Ильича».

По уши в грязи и солидоле

девушка рыдает у плеча.

* * *

В тмутаракани, в калужской глуши,

где молоку не даёт радиация

скиснуть... «пожалуйста, свет потуши

и отвернись, я сниму комбинацию», —

ты говорила. Я чувствую — влип,

втюрился, как малолетка простуженный,

вилкой поддев зазевавшийся гриб,

выпью водяры для храбрости. Суженый?

Ряженый! Будет точнее. Ночной

поезд уносит в столицу бездонную.

И, насмехаясь, глумясь надо мной,

смотрит двойник из проёма оконного.

* * *

Она беременна на пятом,

коварном месяце, сама

в том, что случилось, виновата,

влюбившаяся без ума.

Плевать, что люди смотрят косо

на округлившийся живот,

и рвота — признак токсикоза —

её страданья выдаёт.

Но по ночам, когда не слышно

пустопорожних голосов,

вдвоём с ребёнком — третий лишний —

они беседуют без слов:

о бесполезности искусства,

о неуютности Земли,

о Рерихе и Заратустре,

о Баратынском и Дали.

Он всё на свете понимает,

не осуждает, не клянёт

и в знак согласия кивает

и быстрой ножкой ножку бьёт.

* * *

Танцуют тени на стене

иносказательней Эзопа,

по гроб обязаны оне

волшебной лампе фильмоскопа.

Пока есть пауза. Пока

очередную ставят плёнку,

тень спрыгивает с потолка

и устремляется к ребёнку.

Котёнком ластится к нему

и засыпает на коленях.

Непостижимое уму

феноменальное явленье.

.........................................

Психушка. Человек не спит.

Опять замучили кошмары.

Пьют, не закусывая, спирт

и матерятся санитары.

* * *

И лампочка посередине

облупленного потолка

подмигивает и поныне

притягивает мотылька,

держа его за лоха или

он сам обманываться рад?

И перламутровые крылья

весёлым пламенем горят.

* * *

Как любил я стихи Соколова!

Так уже не любил никого.

На Калининском — с палкой, хромого,

я однажды увидел его.

Подражая во всём, как ни странно,

я хромал целых пол-января:

— Марианна! — вздыхал — Марианна! —

Ира, Таня, Галина — всё зря,

всё не то. Как издёвка, как вызов —

разминулись, не встретились мы.

В час, когда щебетали карнизы

посреди глубочайшей зимы.

***

Вилами писано по воде -

кануло в Лету,

не расшифрует никто и нигде

вилопись эту.

***

Часы привычный ход замедлили,

а люди думали - стоят,

в комиссионке так, для мебели,

купили много лет назад.

Отсчет невидимого времени

ведет старинный механизм,

секунда в новом измерении

как человеческая жизнь.

И вот уже новорожденного

(как все закручено хитро)

за дверью ждут из похоронного

бесцеремонного бюро.

И мастер, починявший Ленину

часы в 17-ом году,

причину этого явления

не знает к своему стыду.

А люди плакали, невинные,

и не могли уснуть никак

под бесконечное, старинное,

громоподобное "тик-так".

***

Парк культуры и отдыха. Лето.

Воскресенье. Салют над рекой.

Я почти что на небе, а где-то

там, внизу, муравейник людской.

Как гирлянды развешаны звезды,

хочешь - выключи, если не лень.

И на "Шипре" настоянный воздух

только портят цветы и сирень.

И от запахов этих пьянея,

я уже не боюсь ничего.

Жизнь прекрасна у папы на шее

лет за двадцать до смерти его.

***

А. Лобачевскому

Что нам Рим если Рига под боком.

Поспешим - начинается рано

старый спор человечества с Богом

при посредничестве Иоганна.

Жизнь проходит от оха до аха.

Бах умолк. Только спор не закончен.

Не смиряет гордыню рубаха,

плаха - лечит, но тоже не очень.

Мой товарищ, до смертного мига

будем жить беспечально и бражно.

Рим сегодня стал ближе, чем Рига

и дешевле, но это неважно.

Важно то, что январскую вьюгу

и разлуку, и радость, и горе,

мы сыграем, как если бы фугу

Е. Лисицина в Домском соборе.

* * *

Все цветы превратив в незабудки,

не забудь обо мне, не забудь,

и казённых речей в промежутке

возложи незабудки на грудь.

Чтоб по имени-отчеству звали

собутыльники и кореша;

а нечётные благоухали,

а по чётным болела душа.

* * *

Рыдаю, глаз не отводя,

кина не надо,

над "мыльной оперой" дождя

и листопада.

И неба кинопростыня

свинцовой масти

обрушивает на меня

потоки страсти.

У чёрта видимо украл

сюжет коронный,

где молнии во весь экран

сменяют громы.

И с незапамятных времён

и до могилы

смотреть, рыдая, обречён

всё то же "мыло".

* * *

Вот сидит человек,

человек огорчён,

на мороз и на снег

ноль внимания он.

Он затеял игру

развесёлую, чтоб

непременно к утру

превратиться в сугроб.

И до самой весны,

вот как он огорчён,

видеть белые сны

ни о чём, ни о чём.

* * *

Точно по Соколову

Соколову В.Н.

птица певчая слову

прилетела взамен.

И уселась на ветку

и поёт как в раю.

А художника в клетку

посадила свою.

* * *

С первой буквы абзаца

ноту верную взять,

к чёрным не прикасаться,

лишь на белых играть.

Как ты там озаглавишь

безразлично, друг мой.

Лучше вовсе без клавиш

на педали одной.

И примчаться на финиш

первым, только с конца,

где услышишь, увидишь

и полюбишь отца.

А Отец, между прочим,

никого не любя,

как классический отчим

не узнает тебя.

***

Не первый, но очень надеюсь, что не

последний на этой последней войне,

всё чаще я в гуще событий,

а не наблюдатель извне.

И слева стреляют, и справа пальба, —

галера под парусом не для раба,

и мирное небо увидеть —

по-видимому — не судьба.

Судьба — закадычных друзей хороня,

безжалостно время коснётся меня, —

не может оно не коснуться

на линии жизни-огня.

Но слышу, но вижу — безгрешен и сир,

рождается в муках мучительный мир,

что выше любого Памира...

И двоечник лижет пломбир.

***

А календарная зима

скорей напоминала осень,

как Лиза у Карамзина,

когда ее любимый бросил.

Снег выпал лишь на полчаса,

растаяв, не дожив до наста.

И отражали небеса

январские глаза Эраста.

Бедные рифмы

Вот так чудо! Вот так счастье!

Раскрасавица весна —

на обломках самовластья

летаргического сна.

Не к лицу тянуть резину

раскрасавице весне,

летаргическую зиму

вспоминая, как во сне.

***

Как забытую книгу в осеннем саду —

ветер Ригу листал в позапрошлом году.

Не обученный грамоте — ставил на вид.

Он из памяти выветрил весь алфавит, —

всю глаголицу «А» до кириллицы «Я».

Облетели деревья в конце октября.

И как «Рижский» на раны, как бриз валунам, —

из органа латиницу лишь выдувал.

Бальмонт

Прихлопнуть комара,

точнее — звон его,

и плакать до утра,

не слыша никого.

И думать лишь о нем —

о нем и до конца.

Утаивая днем

заплаканность лица.

***

воробьиное счастье

нечастые крошки

«бородинский» в ненастье

раскроши на дорожке

и пускай наконец-то

наедятся от пуза

воробьиное детство

ненасытная муза

***

О.Д.

Ранние стихи, как голый

на виду у всех:

еле теплятся глаголы,

но бодрит успех.

Зрелые стихи: при шпаге,

шляпе и плаще,

и не занимать отваги,

славы и ваще.

Поздние стихи: рябины

горечь в сентябре.

Наконец-то разлюбили

музыку в себе.

***

За язык не тянули, я сам —

никого не виню,

проболтался осенним лесам

и ночному огню,

что устал, и уже навсегда,

и уже до конца.

И бежит дождевая вода

по оврагам лица.

***

Возьмите меня на поруки, —

пусть даже вам не с руки:

накрашенные старухи

и юные старики.

Возьмите, не обессудьте, —

я тоже в конце пути,

я тише воды, по сути,

и ниже травы почти.

Мы ягоды — наше поле

засеяно лебедой,

живем, не чувствуя боли,

питаясь одной водой.

Мы птицы, облюбовали,

как небо, — глухой овраг,

и там прозреваем дали,

и время — наш лучший враг.

Мы школьники в белом зале,

где нет ни души вокруг.

Возьмите меня! Не взяли.

Выскальзываю из рук.

***

По живому — резное,

с тишиной заодно,

упадет на глазное

и бездонное дно —

черно-белое время, —

там, где были всегда:

и большими деревья,

и сухая вода.

***

Словно часы под сурдинку

или по тонкому льду,

переводную картинку

времени переведу.

И обнаружу в альбоме,

снова живя черново,

воспоминанье о доме

на пепелище его.

* * *

Лежать, по сторонам глазея,

в коляске светло-голубой,

затылком чувствуя, что фея

простёрла крылья над тобой.

И делать ручкою прохожим

и улыбаться им в ответ.

И днём весенним, днём погожим

не лишним будет этот свет.

А то, что набежали тучи

и дождь заморосил опять,

так это даже лучше - лучше

под шум дождя младенцу спать.

Чуть набок съехала панама.

И слышится сквозь сон и гам,

как выговаривает мама

не в меру шумным воробьям.

* * *

Балансируя между

этим светом и тем

не боюсь, что надежду

потеряю совсем.

От того ли, что прежде,

чем уйду в Никуда,

сделать ручкой надежде

не позволит беда.

Уж она не оставит.

Уж она не предаст.

Обязательно вставит.

Обязательно сдаст.

Не рядится в одежды.

Распознают. Сорвут.

Тихий ангел надежды

уже тут как тут.

Прилетит, обнадёжит,

сядет мне на плечо.

С ними вместе, быть может,

прокантуюсь ещё.

#Новости #Поэзия #Культура #Видео #Культурная жизнь
Подпишитесь